Рубрики
Критика

Петер Хандке. Страх перед жизнью

Петер Хандке, лауреат Нобелевской премии по литературе (2019), заявил о себе в 24 года, на собрании немецкоязычных писателей  в Принстоне (1966) обвинив всю новейшую литературу в «голой описательности» и «художественной импотенции»[1]. Пьеса «Оскорбление публики» того же года упрочила славу enfant terrible: он в ней отрицал театр, драматургию, социальные роли и общественные отношения вообще. Вышедшая 4 года спустя повесть «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» принесла Хандке мировую известность и долго оставалась в списке бестселлеров.

Петер Хандке родился в 1942 году в австрийской провинции Каринтия, граничащей со Словенией. Его мать, словенка Мария Сивец, вышла замуж за берлинца, служившего в войсках вермахта, и после войны после войны поехала за мужем в Берлин, где несколько лет семья жила в «зоне советской оккупации». Затем вернулась на родину.

С Австрией отношения у писателя сложные. Неуверенность, несвобода, неприятие себя – многие герои Хандке этот комплекс ощущений возводят к нищему детству, проведенному в австрийской деревне.

Его мать, покончившая в 51 год самоубийством, страдала, по мнению писателя, от того же – бесправности, ненужности, ущербности. После смерти матери Хандке напишет эссе-размышление «Нет желаний – нет счастья», где попытается объяснить трагедию ее жизни логикой социальности: «всё началось с того, что пятьдесят с лишним лет назад моя мать родилась в той самой деревне, в которой и умерла. <…> Фактически здесь сохранялось положение, существовавшее до 1848 года, когда формально было отменено крепостное право. Мой дед плотничал и наряду с этим возделывал с помощью жены землю, косил луга, за что вносил владельцу ежегодную арендную плату. Он был словенец по происхождению и родился вне брака, как и большинство детей бедняков в то время; достигнув половой зрелости, они не имели средств для женитьбы и дома для семьи <…> Многие поколения неимущих батраков рождались и умирали в чужих домах. <…> Женщина, родившаяся в таких условиях, была заранее обречена».

После окончания университета Хандке прожил в Австрии восемь лет, остальные годы провел в Германии и Франции. Во Франции он живет и сейчас. Диалог писателя с западным миром стал продолжением разговора со свой страной. В Австрии своего детства и в современной Европе и Америке он видит одинаковые проблемы: желание жить по шаблонам и инструкциям, неумение гармонично взаимодействовать с природой, отсутствие человечности и  глубоких связей между людьми.

Творчество Хандке оказалось близко русскому читателю. В 1980 году книга его повестей вышла с большой вводной статьей академика Д.В. Затонского, специалиста по германоязычной литературе, который в свою очередь ссылался на критические статьи о Хандке в «Иностранной литературе». А.В. Михеев, главный редактор журнала[2], вспоминает, что повесть Хандке «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» (1970) в свое время была воспринята как новая эстетика, фиксирующая «абсурд и алогичность реальности как она есть». Сегодня такой нарратив, с избыточностью элементов быта при отсутствии рефлексии, выглядит привычно, но сила внутреннего образа книги по-прежнему впечатляет.

Повесть начинается схоже с произведениями Кафки.

У Кафки: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое» («Превращение»); «По-видимому, кто-то написал на Йозефа К. донос, поскольку однажды утром он был арестован, хотя ничего противозаконного не совершил» («Процесс»).

У Хандке: «Монтеру Йозефу Блоху в прошлом известному вратарю, когда он в обед явился на работу, объявили, что он уволен. Во всяком случае, Блох именно так истолковал тот факт, что при его появлении в дверях строительного барака, где как раз сидели рабочие, только десятник и посмотрел в его сторону, оторвавшись от еды».

Кафка и Хандке – соотечественники по несчастью, жертвы монархического мифа Австро-Венгерской империи, «немыслимого в своем анахронизме государства», крушение которого «было одним из первых свидетельств того, что старый мир приближается к пропасти»[3]. Хандке родился через восемнадцать лет после смерти Кафки, но чувство «бездомности» у них общее.

Милена Есенская писала о Кафке: «Он как голый среди одетых… Человек, бойко печатающий на машинке, и человек, имеющий четырех любовниц, для него равным образом непостижимы»[4]. То же чувство определяет мироощущение героев Хандке. Они удивляются привычному: словам, которые люди говорят, не придавая значения смыслу; ритуалам, которые ежедневно совершают, чтобы быть социально пригодными; отношениям, в которые вступают, как и игру по правилам.

Недаром название повести, создавшей Хандке имя в мировой литературе, связано с футболом, и ее главный герой – вратарь. Футбол как наиболее популярная игра по правилам становится символом шаблонности западного мира, где искусственное возбуждение создает видимость волнения, а естественную спонтанность заменяет расчет: «Вратарь соображает, в какой угол будут бить. Если о знает, того, кто бьет, он знает и какой угол тот, как правило, выбирает. Но, возможно, и бьющий одиннадцатиметровый рассчитывает на то, что вратарь это сообразил. Поэтому, соображает вратарь дальше, сегодня мяч в порядке исключения может полететь и в другой угол. Ну а что если игрок, выполняющий пенальти, продолжая думать одинаково с вратарем, все-таки пробьет как обычно? И так далее, и так далее».

Страх вратаря перед одиннадцатиметровым – метафора страха перед жизнью, из-за которого человек пытается всё предусмотреть и спланировать.

Герой повести, Иозеф Блох, напоминает героя романа Камю «Посторонний». Как и Мерсо, Блох  — авторский эксперимент, персонаж, лишенный мотиваций. Связывающие его с обществом нити оборваны. Он действует автоматически, удивляясь тому, что делает, и не понимая зачем: «он подметил в себе непонятную страсть узнавать на все цену».

Неразвитый, не обученный ничему, кроме игры в футбол, он и в постфутбольной жизни отправляет открытки из каждого населенного пункта, как раньше делала его команда. Кому? Зачем? Неизвестно. Просто повторяет ритуал.

Он удивляется словам и, употребляя общепринятые конструкции, недоумевает: «как это можно начать говорить и наперед знать, что скажешь в конце фразы». Слова и вещи не соответствуют друг другу. В привычных фразах он не чувствует жизни.

Собственно, Блох ни в чем не чувствует жизни. И не чувствует себя. «Я» — самая большая загадка для него. Эта внутренняя пустота невыносима до тошноты: «Матрац, на котором он лежал, был продавлен, шкафы и комоды стояли далеко у стен, потолок над ним был невыносимо высок. В полутёмной комнате, в коридоре и особенно снаружи, на улице, было до того тихо, что Блох не мог больше этого выдержать. К горлу подступила тошнота. И тотчас его вырвало в умывальник».

Проверяя себя на подлинность, он убивает случайную любовницу. Потому что даже в соитии почувствовать жизнь не получилось. Завтрак наутро и болтовня – тоже ничего не дали. Лишь мгновения ее смерти принесли вратарю ощущение победы. «Ему было смертельно страшно», но он все ощущал: «он заметил, что из носу у нее течет какая-то жидкость. Она хрипела. Наконец он услышал, будто что-то хрустнуло. Как будто на тряском проселке снизу в машину ударил камень. На линолеум капала слюна». Он одержал победу, перехитрил противника, поймал мяч, можно сказать.

Человек, ищущий естественности ощущений и конгруэнтности с миром – одна из главных тем Хандке.

Но сосредоточенностью на себе себя не познать. Здесь проблематика творчества Хандке пересекается с идеями его солауреата по Нобелевской премии Ольги Токарчук. Познать себя мы можем только через других. Или через природу.

В «цивилизованном обществе» нет подлинного интереса ни к тому, ни к другому. А в книгах Хандке есть.

Стараясь понять другого, Блох «смотрел не на того, кто говорил, а всегда на того, кто слушал». Он знал, как незаметен вратарь, когда все следят за беготней нападающих: «очень трудно отвести глаза от нападающих и мяча и не сводить глаз с вратаря, — сказал Блох. – Надо оторваться от мяча, а это прямо-таки противоестественно».

Видеть не мяч, а вратаря – суть творческого метода Хандке. Он изображает не общество в целом, а его проекцию на жизнь отдельного человека. И через никому не интересного бывшего вратаря показывает ущербность западного общества, подчиненного детерминизму обыденности. Он призывает перестать играть в привычные игры и повернуться к природе.

«Когда вижу, как колышутся эти листья и солнце просвечивает сквозь них, у меня такое чувство, будто они колышутся целую вечность. Это и на самом деле ощущение вечности: оно заставляет начисто забыть, что существует история <…> все вокруг воспринимается только через природу».

«На небольшом холме вдалеке стоял кипарис. Его ветки казались в полутьме почти голыми. Он слегка раскачивался, это движение было как дыхание. Я тотчас забыл о нем, но потом, когда забыл и о себе тоже и только тупо смотрел в пространство, кипарис, мягко покачиваясь, с каждым вздохом приближался ко мне, и под конец я словно сросся с ним. Я стоял недвижно, жилка в виске перестала биться, сердце замерло. Я дышал уже не сам, кожа моя онемела, стала словно чужой, я пребывал в блаженной истоме, чувствуя, как кипарис делает за меня вдохи и выдохи, как во мне что-то движется вместе с ним, благодаря только ему» («Короткое письмо к долгому прощанию»).

Заканчивать рецензии цитатами нельзя. Но мы с Хандке, который в качестве нобелевской речи прочитал текст из собственной книги, – против правил и за спонтанность порывов. Потому в завершение – часть его речи:

«…моими устами говорит дух нового века, и вот что он вам скажет. <…> Перестаньте играть в одинокого человека <…> перестаньте размышлять над бытием и не-бытием: бытие будет и дальше мыслиться, а не-бытие и помыслить нельзя, над ним можно только голову ломать. Если бы вы знали, какие вы одинаковые, — если бы вы знали, какие одинаковые вы. <…> никто не запрещает склониться в поклоне перед цветком. И никто не мешает обратиться к птице на ветке, и полет ее исполняется смысла. <…> Природа — это единственное, что я могу вам обещать, и это единственное надежное обещание. В ней ничего не «кончается», как в обыкновенном мире игры, где постоянно нужно спрашивать: «И что теперь?» <…> И пусть никто не посмеет сказать вам потом, что вы не воспользовались миром для созидания <…> любите хотя бы что-нибудь одно, этого хватит на всё. С любви начинается объективность. Только ты, возлюбленный, что-то значишь, только ты имеешь силу. Любя тебя, я пробуждаюсь к собственной реальности. <…> сколько ночей вы уже провели без знакомого страха, уткнувшись носом в ребенка, в зверя, в воздух, сколько раз просыпались — а над вами узоры созвездий? Признательность — это тепло в глазах, противоположное острым колючкам в них. Запомните: если попавшийся вам навстречу ребенок смотрит на вас застывшим взглядом, то причина этому — вы. <…> Вы, живущие здесь, — вы здесь ответственные. Вы не жуткие, не страшные, вы непостижимые и неистощимые. Не давайте себе внушить, будто мы — нежизнеспособные и бесплодные представители последних или предпоследних времен. <…> Мы, здешние, ближе всего к истокам, нынче, как никогда, и каждый из нас призван стать покорителем мира. Разве не должно время нашей жизни стать эпизодом триумфа? <…> Люди, живущие сейчас: шагая навстречу, открывайте друг в друге богов. Желайте этого, станьте этим, будьте этим».

[1] https://libking.ru/books/nonf-/nonf-publicism/376016-peter-handke-hudozhestvennyy-mir-petera-handke.html#book

[2] Алексей Васильевич Михеев — писатель и литературный критик, главный редактор журнала «Иностранная литература» (июль 2005 — апрель 2008), член Общественного редакционного совета журнала. Член Литературной академии (жюри премии «Большая книга»).

[3] https://libking.ru/books/nonf-/nonf-publicism/376016-4-peter-handke-hudozhestvennyy-mir-petera-handke.html#book

[4] http://istlit.ru/txt/litzap20/16.htm

***********

Опубликовано: интернет-портал «Татьянин день» 05.02 2020

 

Рубрики
Критика

Точка сборки современного героя

В литературе герой был всегда. И даже когда литературы еще не было, герой уже был. В героическом эпосе он олицетворял общенародную мораль, был сводом лучших народных черт. Настройка коллективного сознания на положительный образ неплохо регулировала общественные отношения, может, получше Уголовного кодекса: искреннее стремление эффективнее внешних запретов.

Годы шли. Культурный герой становился все более «некультурным». Он воплощал уже не только лучшие, но и худшие черты своего народа, как, например, Печорин в «Герое нашего времени». Однако через одобрение или через отрицание – люди всё равно настраивались по нему. Понимали себя и эпоху – через него. У трубадуров герой был рыцарем, сражающимся с драконом, в классицизме военачальником, в романтизме поэтом, в XIX веке стал «маленьким человеком», в ХХ — винтиком в механизме всеобщего счастья, в к началу ХХI века… исчез.

Литературные критики забили тревогу. В их статьях нулевых годов то и звучали слова о «мёртвом герое», «призраке героя», «литературе без героя в поисках героя». Что случилось, куда подевался герой?

А случилось следующее: после 1991 года мейнстримом стало то, что находилось в андеграунде, и в права официального метода вступил деконструктивизм. Он-то героя и уничтожил, отменив идею личности и выдвинув принцип «смерти субъекта». В деконструктивистской (постмодернистской) парадигме индивид теряет целостность, самоидентичность, личностный стержень: кирпичики, из которых он слагается, случайны, это набор материальных и нематериальных деталей: образование за границей, гаджеты, счет в банке, три книги, два спектакля. Или другой набор: телевизор, пиво по вечерам, отдых в Турции, ссоры с соседями.   Возможны любые варианты «сборки» и «разборки» человеческого текста, вот только человека как индивидуальности тут нет. И поэтому нет героя.

В конце советской эпохи литературный постмодернизм был благотворен. Он разрушал старое мировоззрение, расчищал место для нового. В 1970-е годы обсуждали В. Ерофеева, С. Соколова, А. Битова. 1980-е – годы новой эстетики и ярких экспериментов Д. Пригова и В. Сорокина. В 1990-е любили Пелевина, показавшего, что за ширмой привычной реальности скрываются кукловоды, а у них есть свои кукловоды, и вообще всё не то, чем кажется.

Но к концу ХХ века постмодернизм себя исчерпал. Татьяна Толстая это зафиксировала романом «Кысь» — текстом постмодернистским и одновременно высмеивавшим постмодернистский дискурс.

В начале нулевых заговорили о дефиците идей, о необходимости личности в литературе. Радовались, что закончился постмодернизм, «который и по сути своей не гениален, а уж в отечественном изводе оказался просто убог и провинциален»[1]. Но… и пятнадцать лет спустя лакуну официального метода у нас до сих пор занимает он же.  Вернее — его мумифицированный труп. И современные «лидеры мнений» увлеченно придают дохлому вид живого, бинтуют его филологическими терминами и покрывают премиальной позолотой. Вот, скажем, по поводу совсем новенькой книжки на днях прозвучали все те же, старые-престарые слова: «современная литература беспрерывно деконструирует мнимое единство индивидуальности, показывая: там, где обычно видится мнящее свою суверенность «я», в реальности находится культурный конструкт, совокупность дискурсов и аффектов»[2].

Мы привыкли к Ленину в Мавзолее. К деконструкции в литературе. И вроде нормально. Но читателя не проведешь. Человеку прежде всего интересен он сам, а чтобы себя понять, ему нужен Другой. В том числе – литературный герой. В поисках героя читатель ушел из большой литературы.  Думаете, люди стали меньше читать? Посмотрим: на сайте жанровой литературы Author.Today (а подобных множество) у одной книги миллионы прочтений, тысячи комментариев, сотни рецензий. В то время как книга премиального списка имеет 2000 экз., дюжину отзывов и пару-тройку рецензий.

А потому что в жанровой литературе герой, хотя и примитивный, все же герой,  и его история рассказывает о том, как важно человеку быть собой, а иногда – и больше себя.

Сегодня, в ситуации постправды и отсутствия общезначимой истины, единственной реальностью стал сам человек. Сейчас не время больших идей – мы больше не верим в идеи. Сейчас время частного человека – только в нем противоречия сходятся, только он может их совмещать, колебаться, сомневаться, но все же идти вперед.

Новый герой современной литературы – обычный человек. Блогер, домохозяйка, нормальный мужчина. Читателю интересна его история, его характер, то, как он изо дня в день справляется с жизнью – точка сборки его личности.

Так пишут Маша Трауб, Марта Кетро, Ольга Савельева. Это книги личного опыта, человеческие документы. Среди них попадаются настоящие шедевры, например, «Хочешь, я буду твоей мамой» Олеси Лихуновой. Олеся – мама девятерых детей, пятеро из которых приемные. В книге она рассказывает о жизни своей семьи и о мире каждого ребенка. Удивительно, что Олеся умеет видеть словно изнутри каждого из них, его глазами. Еще более сильная книга о принятии Другого – «Наверно я дурак» Анны Клепиковой. Это дневник антрополога, работавшего волонтером в психоневрологическом интернате. Анна знакомит нас со своими подопечными, с теми, кто годами не может выйти из серой каменной клетки ПНИ и увидеть солнце. Мы много сегодня говорим о свободе и толерантности, но обычно весьма абстрактно. А книга Анны – о свободе как естественной потребности, о человечности и любви.

Надо отметить и появление так называемой нормальной мужской прозы, написанной мужчинами о мужчинах. Герои этих книг – обычные современные мужики, которые ходят на работу, любят жену и родину (что взаимосвязано), поступают по совести, несут ответственность за ближних. Они могут жить в северной деревушке, как герои романа А. Бушковского «Рымба», могут работать дальнобойщиками, как в «Рассказах о животных» С. Солоух, егерями на Алтае — И. Кочергин «Точка сборки», или быть реальными людьми: В. Авченко и А. Коровашко «Олег Куваев. Повесть о нерегламентированном человеке», В. Серкин «Большая книга Шамана». Но в любом случае это мужчины, которые живут осознанно, отвечают за результат своего труда и за судьбу своих близких, надеются изменить мир к лучшему. «В течение жизни мы должны сделать рывок, качественный скачок. Из одного мира в другой мир. <…> В этом рывке и заключается наш смысл жизни. Он в том, чтоб своим детям оставить новый мир, качественно лучший», – пишет Андрей Рубанов в книге рассказов «Жестко и угрюмо».

Так что герой в современной литературе есть. И точка его сборки – честный по отношению к себе и к другим, осознанный жизненный путь.

[1] http://znamlit.ru/publication.php?id=2563

[2] https://www.facebook.com/ilya.kukulin/posts/10216021846594574?hc_location=ufi

 

***********

Опубликовано: портал «Культура» 31.01.2020

Рубрики
Критика

И целого мира мало. Ольга Токарчук

Главная тема Ольги Токарчук, польской писательницы, нобелевской лауреатки 2018 года, – смерть. Чтобы что-то познать, надо выйти за его пределы; увидеть границы и проникнуть сквозь них. На движение жизни Токарчук предлагает смотреть из измерения смерти.

В нобелевской речи писательница говорит о чувстве трансцендентного «я» вне времени и пространства, которое посетило ее в детстве. Ее жизнь стала продолжением этого ощущения, а творчество – поиском ответа на вопрос, что же такое «я»: «если я скажу: «я не существую», то на первом месте все равно будет: «я» — самое главное и самое странное слово в мире»[1]. Ответить на вопрос о том, что есть «я» невозможно: «ведь познать можно лишь то, что не является нами» («Последние истории»).

«Я» – это тело? Токарчук сосредотачивается на том, как тело устроено, как работают внутренние органы, можно ли сохранить его в вечности. Нет, констатирует она в романе «Бегуны» ­ ­– стабильность не приводит к обретению «я», сберегание тела «превращает оригинал в копию».

Может, «я» – это мир? Пространство, которое отражает и воплощает меня? Об этом роман «Правек и другие времена» (1996): «Правек — место, которое лежит в центре вселенной», а по факту – маленькая польская деревушка.  Мы видим жизнь ее обитателей на протяжении ХХ века (и даже раньше, Prаwiek, с польского – пра-век) и узнаем, что каждый из них живет в своем пространстве. Для кого-то Правек – это мельница и река. Для кого-то – заколдованное место, откуда не выйти. Самый многогранный Правек у ведуньи Колоски. Для неё он сопряжение многих миров: мира растений, мира животных, мира духов и мира людей. А еще сам себе организм: Колоска знает место, где он зарождается, и место, где «действительность сворачивается, уходит из мира, как воздух из шарика». Это второе место, появившееся после войны, всё увеличивается и увеличивается. И Правеку приходит конец. Люди покидают его или умирают.

Как книги Ирины Богатыревой и Дарьи Бобылевой, «Правек…» связывает литературу со славянской фольклорной традицией, до сих пор живой. А что живо, то не умрет. В связи с присуждением Ольге Токарчук Нобелевской премии, мэрия Кракова приняла решение посадить в окрестностях города лес, который будет называться Правек[2].

В книгах Токарчук есть славянская обрядовость: «Я дважды делала кутью. <…> подкладывала сено под скатерть и раз — бросала на пол» («Последние истории»).

Есть современный анимизм: «Солнце вырвалось из плена горизонта и начало освобождать души из мертвых тел солдат. Души выбирались из тел одурелые и растерянные. <…> Какое-то время они колебались в потоках утреннего ветра, а потом, словно отпущенные шарики, взвивались вверх и где-то исчезали» («Правек…»).

Есть извод христианского постулата о «Теле Христовом»: «Бог — в животных, он так близко, что мы его и не замечаем. Он ежедневно жертвует собой ради нас, умирает вновь и вновь, питает нас своим телом, согревает своей кожей, позволяет тестировать на себе лекарства, чтобы мы могли жить дольше и лучше. Так он проявляет свою милость, дарит нам дружбу и любовь» («Бегуны»).

Есть метафора Бога как существа, на лице которого ранами проступают  войны  и преступления человечества. «Она видела его лицо — оно было черное, страшное, все в шрамах» («Правек…»). И метафора Бога, которого люди каждый год забивают камнями, чтобы видеть, как он возрождается («Календарь человеческих празднеств»).

Есть сравнение звездного неба с брюхом живого, дышащего существа. «Мир живой, мир дышит так же, как лошади, как собака, как он сам, а небо — брюхо мира, мерно вздымающееся в такт этому неспешному дыханию» («Путь Людей Книги»)

Но Ольга Токарчук не магический реалист. Магический реализм – это про реальность с элементами чудесного. У Токарчук чудесного не происходит, да и реальность условна – это переплетение знаков и символов, вместо историй метафоры, вместо характеров психологические конструкты. Ибо Токарчук отражает не мир, а воспринимающее его сознание.

Это сознание современного человека, отошедшего и от религии, и от научного материализма. Ближе всего оно к анимизму с его склонностью к мифологизации, верой в существование души и одушевление природы. Так в нашем сознании сосуществуют Великий и Ужасный Путин и домовой, заигравший ключи. В сознании героев Токарчук – дикие и опасные русские, которые не лучше фашистов, и опора на славянский фольклор. То, что славянская «душа» у нас одна, не мешает ей воспринимать русских как других: «отправляясь в Испанию, вы ничем не рискуете. Это вам не Россия» («Путь Людей Книги»).

Смерть – главный феномен бытия для современного сознания. «Последние истории» (2004) рассказывают о трех женщинах одного рода, каждая из которых встречается со смертью.  Бабушка предает жизнь, выходя замуж за нелюбимого, и бежит от людей и себя через границы пространства. В итоге она окажется с мертвым мужем одна, на горе, в засыпанном снегом домишке. Когда ее дочь решит навестить дом родителей, то попадает в аварию и погибнет. Но этого не поймет. И ее душа будет существовать как во сне, между жизнью и смертью. А внучка и при жизни мертва, хотя активно перемещается в пространстве, путешествуя. «Ее тело вырабатывает один только холод». Это будущая героиня «Бегунов». Убегающая от принятия границ, боящаяся упоминания о смерти, но тем самым лишающая себя и жизни.

Токарчук очень нравится мысль, что к смерти надо готовиться, она повторяет ее неоднократно: «Все мы умрем и должны к этому готовиться <…> чтобы не ошибиться хоть в этот последний раз». Не будучи готовым к смерти, человек может застрять  между небом и землей, как героиня «Последних историй» или крестьянин, ставший водяным в романе «Правек…». Но самый непутевый и при этом наиболее частый вариант – умереть при жизни, оказавшись бессмысленным путешественником по миру – бегуном от себя.

Об этом роман «Бегуны» (2007), который книжные обозреватели назвали романом о преодолении границ и свободе. Но речь там о другом – о необходимости осознания границ между пластами  мироздания, где «каждый пласт – часть целого, подчиняющаяся собственным законам». Непонимание законов и разрушение границ приводит к обессмысливанию и пустоте. Больше путешествий! больше внешней свободы! больше разрушения границ! – а на выходе бегун как симулякр личности и  западная цивилизация как симулякр эволюции.

То же с категорией времени. Европейское время хронологично, а жизнь человека – малый отрезок на оси координат. Мысль о смерти в конце этого отрезка рождает ужас, на преодолении которого и строится европейская культура. А мифологическое время циклично. И равно вечности. Смерть здесь лишь точка перехода, за которой следует новое рождение.

«Бегуны» – книга про пространство-время-жизнь, построенная колебаниях, отражениях, противоположных состояниях, где противоречия сосуществуют в динамическом развитии и составляют образ современного мира.

Последняя на данный момент книга Ольги Токарчук – сборник рассказов  «Диковинные истории». Её сюжеты фантасмагорически иллюстрируют все те же любимые темы Ольги Токарчук: о подготовке к смерти, о границах, о Боге, являющем себя в природе, и людях, оставляющих шрамы на его лице.

И хотя темы у Токарчук одни те же, она обладает мастерством бесконечно разнообразного их воплощения. Каждая новая книга по жанру и способу повествования не похожа на предыдущую. Свою главную задачу Токарчук видит не в рассказывании историй, а в создании адекватного современности языка. «Сегодняшняя проблема состоит в том, что у нас нет готовых нарративов не только для будущего, но даже для непосредственного сейчас, для сверхбыстро меняющегося современного мира. Нам недостает языка, точек зрения, в дефиците метафоры, мифы и новые сказки <…> нам недостает новых возможностей описания мира»[3].

Сверхзадача обретения слова была ею поставлена в дебютном романе «Путь Людей Книги» (1993). Это книга жанровая, оккультно-приключенческая: группа французов XVII века отправляется на поиски Книги, которая всё объяснит. Они погибают, но немой мальчик-слуга находит Книгу и обретает дар речи. А значит, и магию: «произнося слово — обретаешь власть над вещью. Когда складываешь слова и связываешь их с другими словами, создаются новые системы вещей, создается мир. Когда формируешь слова, окрашивая их чувством, расцвечивая оттенками настроений, придавая им значение, мелодию, ритм, — формируешь все сущее».

После искусственности постмодернизма Ольга Токарчук возвращает литературному языку образность, миметическую полноту, жизненные смыслы и способность творить реальность.

Это не воскрешение модернистской «внутренней тяги», работавшей на подсознательных приемах и суггестии, а движение к ясному, цельному и – многоуровневому образу, где целое состоит из динамических отношений между частями и обретает завершённость в движении.

Benedictus, qui venit[4]

Апрель на автостраде, полосы красного солнца на асфальте, мир, тщательно глазурованный недавним дождем, — пасхальный кулич. Я еду на машине, страстная пятница, сумерки, то ли Бельгия, то ли Голландия — точно сказать не могу, потому что границы нет: заброшенная, она окончательно стерлась. По радио передают «Реквием». Вторя «Benedictus», вдоль автострады загораются фонари, словно спешат узаконить нечаянно снизошедшее на меня по радио благословение.

На самом деле это могло значить только одно: я уже на территории Бельгии, в которой, на радость путешественникам, все автострады освещаются.

Первый уровень текста – четкие, рождающие настроение детали. Они создают законченный образ: границы нет. Однако синкопой – через упоминание фонарей – тезис опровергается: граница есть. Объединяет эти противоречивые смыслы в многоуровневую метафору заголовок: благословен идущий.

Так работает и современное сознание. Мы не ищем в жизни стабильности. А стараемся понять природу движения и изменения, предугадать синкопы, меняющие радость на печаль и обратно. «Мы признаем, что колебания — естественный миропорядок. Мы должны двигаться вперед и колебаться!»[5]

Вот такой он и есть, метамодернизм.

[1] https://culture.pl/ru/article/chutkiy-povestvovatel-fragmenty-nobelevskoy-lekcii-olgi-tokarchuk

[2] https://culture.pl/ru/article/po-nobelevskomu-schetu-desyat-luchshikh-knig-olgi-tokarchuk

[3] https://www.colta.ru/articles/literature/23214-olga-tokarchuk-nobelevskaya-lektsiya-polnyy-tekst

[4] Цитируется законченная главка из романа «Бегуны», пер. Ирины Адельгейм.

[5] Люк Тернер. Манифест метамодернизма http://eroskosmos.org/metamodernist-manifesto/

***********

Опубликовано: интернет-портал «Татьянин день» 15.01.2020

Рубрики
Критика

Трудно быть… Сенчиным. Р. Сенчин «Квартирантка с двумя детьми»

 

«Писатель, не способный хоть немного отпустить вожжи воображения, пофантазировать, слегка что-то даже подтасовать, передвинуть во времени, зажимает себя в такие тиски, где уже творчество как таковое невозможно»

Р. Сенчин

 

Роман Сенчин – смелый писатель. Двадцать лет он позволял художнику-Сенчину наблюдать за человеком-Сенчиным и описывать всё как есть.

Зато человек Сенчин не состоял при художнике антрепренером, не вовлекал в тренды, не подгонял рублем, а жил своей человеческой жизнью. И за эти годы серьезно продвинулся. И художник за ним.

Проза Сенчина может казаться унылой тому, кому скучна игра на варгане и бескрайние тундровые плоскогорья Тувы, где Сенчин родился. Но тут как в анекдоте: «Если вам скучно и одиноко, значит, вы скучный и одинокий». Смысл внутри. Варган даёт тон, модуляции делает музыкант: горлом, языком, дыханием, губами. Музыка рождается не из инструмента — из человека. Так же и проза Сенчина – модуляции мелодии души.

В юности, когда мир оглушает и сбивает с ног, герой Сенчина с трудом выстаивает под напором лихих девяностых, бросающих в лицо ошибки, малодушие, бутылки, окурки и хлам. Художник состоит при нем очевидцем, но с ним не сливается. Хотя кажется, что ранний Сенчин – это автопсихологическая проза, «самоотчет-исповедь» (термин Бахтина), на самом деле, художник и герой здесь существуют отдельно. У них разные ракурсы, разные коды доступа. Как говорил И.О. Шайтанов, проза Сенчина похожа на «писания дилетантов или журналистов, ошеломленных лет тридцать назад успехом деревенской прозы <…> но по сути (по функции) то любительское писание и это письмо принципиально различны. Они писали так, как умели. Это был их собственный стиль. Для Романа Сенчина это — чужой стиль. Стиль его героя, который не есть автор, при всем их внешне биографическом сходстве»[1].

Молодой Сенчин уже готов к диалогу с миром. «Елтышевы» — роман о времени, России и… справедливости. История страны в нем проживается через историю рода: изнутри семьи, изнутри человека. Какими бы несправедливыми ни казались внешние обстоятельства, это всего лишь «дано» в условиях задачи, решение которой ищет герой. «Ответ» зависит от выбора героя, и оказывается всегда справедлив.

Говорят, настоящий прозаик начинается после сорока, когда за нарисованным на холсте очагом находит свой театр. «Новый» Сенчин начался в 2017 году. Хотя в сборнике «Квартирантка с двумя детьми» нет ни одного рассказа 2017 года. В нем объединены написанные до (с 2010 по 2016) и после, в 2018. Читать «Квартирантку» словно стоять над ущельем, края которого под тобой расходятся: одна оптика для рассказов 2010-2016 годов, другая – 2018-го. Чтобы найти точку опоры, перекинем между сторонами ущелья мостик и поговорим о рассказе «А папа?», ознаменовавшим в 2017 году появление нового Сенчина. Герой рассказа – совсем маленький мальчик, чьим глазами мы видим мир. Мир изначальный, растущий снизу, от крапивы, гусей и травы. Мир в становлении.

Четырехлетнего Гордея мама до лучших времен сдала дальней родственнице в глухую деревню. Маме надо заново устраивать личную жизнь, ведь папа Гордея оказался «козлом с бубенчиками». Гордей слышит про «козла», но не понимает. И однажды, в одиноких скитаниях по деревне, встречает настоящего козла, с бубенчиком на шее:

– Папа, – тихо сказал Гордей, вроде и не козлу, а так, будто в сторону, но тот отозвался протяжно и жалобно:

– Ме-е-е.

Гордей ходил к козлу каждый день. «Случалось, лил дождь, и Гордей оставался дома. И очень тосковал. Не по козлу, который мог быть заколдованным папой… А может, как раз по нему. С козлом он почти не разговаривал. Садился рядом, в том месте, до которого не доставала привязь, и смотрел на это рогатое, лупоглазое существо. Наблюдал за ним… По сути, все было сказано в первый же раз, когда Гордей спросил: «Тебя заколдовали?» – а козёл стал трясти головой».

Когда приезжает мама, мальчик отказывается уезжать. И приводит её к козлу.  «Мама бросила сумки, подскочила к Гордею и присела перед ним, больно сжала плечи. Смотрела в глаза своими глазами. Незнакомо смотрела, как чужая.

Потом обняла и зашептала:

–  Сыночек… Сыночек ты мой бедненький… Сына…

А потом отстранила от себя и сказала строго:

– Это не папа, это козёл простой. Незаколдованный. Папа дома и ждет нас».

Вот такой он, «новый» Сенчин. По-прежнему строгий, но ироничный. Взыскательный, но чуткий. В его прозе усиливается лиризм, появляется фантастический элемент, альтернативность прочтения. Фокус смещается с «мира вообще» на внутренний мир персонажа, расширяется зона ответственности героя, акцентируется проблема выбора. Конструкция рассказов усложняется, становится многомерной, как кристаллическая решетка, где каждый элемент взаимно связан с другими. Раньше предметный мир Сенчина напоминал кучу нужных и ненужных вещей, сыплющихся на голову с антресоли; теперь детали прорежены и структурированы: от описательных к психологическим, от психологических к символическим. Проза Сенчина становится полифоничной: слышны разные голоса и мировоззренческие позиции. В художественном пространстве появляется воздух, герой получает свободу действий, а читатель – возможность выбора.

Новая эстетика Сенчина-художника обусловлена тем, что Сенчин-человек нашел пресловутую кнопку, которой всё управляется, и в первую очередь человек: «где у него кнопка, Урри?» (к/ф «Приключения Электроника»). Ответ тот же, что и в фильме: человек управляется изнутри. Личным выбором. Это черта не только новой эстетики Сенчина, но и современной эстетики вообще: «Современная эстетика исходит из мысли, что история искусства, как и сама человеческая история, представляет собой последовательность индивидуальных и неповторимых событий. В ней нет никаких общих законов, определяющих ее ход и предопределяющих будущее. Каким окажется будущее, зависит от деятельности самого человека, от его ума и воли»[2].

Мы должны делать добро из зла, потому что больше его не из чего его делать, — говорил герой Р.П. Уоррена. Каким видеть мир – вопрос нашего выбора. И выбор этот надо именно делать, переключая реле с ненависти на любовь. Женщина видит в мужчинах козлов, но если ребенок вдруг в козле увидит папу, начнутся чудеса: мама заметит ребенка, он перестанет быть одиноким, а там и папа притянется к ласковому семейному теплу.

Но по порядку. До «нового» Сенчина надо еще дойти, а идём мы по хронологии.

В самом давнем и страшном рассказе, «Квартирантка с двумя детьми» (2010),  давшем название сборнику, чудо преображения женщины в женщину и мужчины, смотрящего на нее, в мужчину, мелькает лишь на мгновение, не успевая ничего изменить в оглохшем мире 90-х. Комнату в съемной квартире занимает молодая женщина Елена с двумя детьми. В двух других существуют пенсионер, подкармливающийся на рынке просроченными овощами, и одинокая старуха. Дети Елены не ходят даже в школу, так как в семье нет денег, совсем. Елена не может найти работу, а просить о помощи отказывается. И вот, в новогодние каникулы, мужчина-пенсионер, запасшись редкостной едой (оливье, колбаса), смотрит телевизор, а за стеной отчаявшаяся от голода женщина убивает себя и детей.  «Не нужны были никому, вот и убили себя…», — говорит герой. Но ведь и сам он никому не нужен, и одинокая старуха в соседней комнате, и никто вообще никому.

Рассказ «Приближаются сумерки» (2011) продолжает тему жестокости и глухоты мира, от которой маленькому человеку хочется спрятаться. Однако герою не повезло: он сделал операцию на глаза и то, что смягчалось иллюзией, предстало в чёткой, отвратительной наготе. В ответ на безобразие мира в герое просыпается хищник. (Мы не будем говорить, что хищник сам ставится актором бесчеловечности. Просто пожалеем его, посетуем на жесткий, несправедливый мир).

В рассказе «Хоккей с мячом» (2013) клерк из московского офиса мечтает увидеть жизнь за стенками своего аквариума и отправляется в подмосковный Ногинск. Откуда, соприкоснувшись с реальностью, спешит поскорее убраться обратно.

Аквариумное мировоззрение интересует Сенчина и в рассказе «Ждем до восьми» (2013), где с кафкианской дотошностью и неизбежностью надвигающегося ужаса рассказывается о последних часах жизни сорокалетнего бизнесмена, долги которого стали «несовместимы с жизнью». Сильный, умный мужчина покорно ждет назначенного выстрела и надеется, что  жена приедет хотя бы за 10 минут до, чтобы обнять её напоследок.

Такие суровые, невозможно реалистичные рассказы. Но надо помнить, что Сенчин никогда не буквален, даже если имитирует это. За видимыми миру слезами скрывается невидимый миру ржач. Усмешка человека, который со звериной серьезностью разыграл мировую скорбь, а все повелись. Чтобы разглядеть в прозе Сенчина иронический пласт, надо переключиться с непосредственно-буквального восприятия на эстетическое. Увидеть в героях  и живых людей, и литературные конструкты, каковыми они и являются. Сделать то, что двадцать лет проделывал Сенчин-художник с Сечиным-человеком.

Итак, добротный сорокалетний мужик ждет вечера, чтобы быть застреленным. В последний месяц он делал все, что мог, но денег так и не нашел. Все, сука, от него отвернулись, как прежде он сам отворачивался от неудачников, иронизируя по поводу долгов, несовместимых с жизнью. И вот, с утра до вечера последнего дня этот сильный мужик не делает ничего. Пьет кофе, курит, дрочит, страдает. Даже жизнь не вспоминает, словно не было её у него. О жене и детях, которых он так ждет, мы ничего не узнаем. Но и в том, чтобы на прощание увидеть жену, ему отказывает Тот, кто всё за него решил. Что ж поделать-то, пробки! Герой смиряется и с этой, самой последней неудачей. Надевает костюм и умирает у лифта, как свинья, в луже собственной крови. Кафка, правда, говорил: «как собака»:

«…первый  подал  нож  второму через голову К., второй вернул его первому тоже через голову К. И  внезапно  К.  понял, что должен был бы схватить нож, который передавали из рук в руки над его головой, и вонзить его в себя. Но он этого не сделал, только повернул еще не  тронутую  шею  и посмотрел  вокруг. Он  не  смог выполнить свой долг до конца и снять с властей всю работу, но отвечает за эту последнюю ошибку Тот, кто отказал ему в последней капле нужной для  этого  силы. <…> − Как собака, − сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его (Ф. Кафка «Процесс»).

Кафкианская вина — вина того, кто предал свободу воли. Отдал её на откуп обстоятельствам. Заранее признал себя побежденным. Кафкианский герой эту вину ощущает, но ответственность переносит на других. Скажем, на Того, кто отказал…

Сенчинский герой также живет в предложенном кем-то контексте. А если обстоятельства не совпадают с его ожиданиями, случается трагедия. Выйти за границы кем-то заданных координат в голову ему не приходит. Вот и герой рассказа «Ждем до восьми» считает себя героем трагедии: «Надо уйти достойно, чтоб и заказавшие его сказали: «Колосов лоханулся, конечно, по-крупному, и мы из-за него просели, но повел он себя достойно. Достойно ушел». Может, и помянут. <…> Правильнее как-то получить пули, чем прятаться… Этих, прячущихся, называют в последнее время хусейнами. И они хуже убитых, ниже. Их презирают, они как опущенные. Доживи хоть до глубочайшей старости, переживи всех врагов, все равно останешься живым мертвецом. От тебя будут шарахаться, с тобой никто не станет иметь дела». Зарисовка «à la Сергей Знаев» Рубанова: я сильный, я умный, я пойду и умру.

Андрей Рубанов высказал мысль, что два культовых фильма, «Крестный отец» и «Унесенные ветром», вышедшие в российский прокат в 90-е, во многом определили наше мировоззрение[3]. По этой схеме «Ждем до восьми» — пародия на «Крестного отца», а героиня «Квартирантки» — пародия на Скарлетт О’Хара. Елена тоже гордая – и не будет ни у никого просить, тоже «подумает об этом завтра», хотя её детям нечего есть уже сегодня. Тройное самоубийство – антитеза скарлетовскому «я никогда, никогда больше не буду голодать. Ни я, ни мои близкие. Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать».

Вопрос осознанности центральный и в рассказе «Закорючки» (2013). Название рассказа несерьезное и дурацкое, как, на первый взгляд, и проступок героя: поставить подпись на пустом листе протокола. Но когда герой узнает, что в протокол вписано то, чего не было, и что он, получается, подтвердил, ему становится не по себе. Проследить причинно-следственную связь и признать, что большие несправедливости (преступность, полицейский беспредел, бюрократия) начинаются с малого, в данном случае, – с него самого, герой не способен. Но где-то в глубине души, он это понимает: «Спать почти не могу, а только начну дремать, видится, как ставлю свои закорючки в протоколе. Наяву всего две поставил, а там, в полусне, ставлю и ставлю. Сотнями».

Рассказов 2014 года в сборнике нет. Это год присоединения Крыма, подъем национального духа, надежда на сильную Россию. И зеркальная Крыму ситуация на Донбассе, но с другим итогом: война, которая длится уже пять лет.  Хочешь, живи в новом красивом аквариуме «сильной России». Хочешь, переплыви в противоположный аквариум. Но сможешь ли ты обойтись без аквариумов вообще?

Герой рассказа «Помощь» (2015) не смог. Писатель Трофим Гущин стал известным благодаря движению нацболов и двум командировкам на Кавказ: «Эта командировка, участие в войне оказались очень полезны, без них не было бы у Трофима Гущина настоящей биографии, не стал бы он таким, особенным, писателем. Без ложной скромности — особенным. Талантливых немало, а вот особенных…». Теперь Трофим организует сбор денег и ездит с колонной на Донбасс: «этой весной начался исторический момент. И Трофим стал твердым и непреклонным». Подпитывает свою непреклонность он песней Скляра, которую крутит ночью и днем:

Когда война на пороге,

Не важно — воин, рабочий, поэт,

У всех свое место в Истории,

И лишь предателям места там нет.

Все хорошо, замечательно даже, и аквариум красивый, и плавать вольготно. И с женой отношения наладил, что тоже важно: «Раньше ее явно раздражали его частые отъезды <…> ревновала к каким-то потенциальным соперницам среди поклонниц его прозы… Теперь же Леся отпускала беспрекословно, давая ему почувствовать, что понимает всю важность его дела, нужность именно этой поездки. Отпускала спокойно и твердо».

В одном не повезло Трофиму — с 2015 года в рассказах Сенчина появляется автор. Невозмутимо-объективный хроникер вдруг позволяет себе собственное мнение.

Например, применяет к внутренней речи Трофима его собственный писательский стиль, инда взопревший народностью. Даже внутри своей головы герой думает так: «Ведь в нем, мире этом, много хорошего. Вопреки горам дерьма и морям гадости, — много хорошего. Вот Егор, посмотри на него, посмотри. А на заднем сиденье еще трое ребятишек с твоими волосами, твоей кровью <…> Горько, что никому из отчичей и дедичей не показать — все давно ушли».

Или, пока Трофим сурово, кулаком по столу утверждает патриотическое значение войны на Донбассе, включает в динамиках песню Михаила Борзыкина:

И тут, и там — везде перекопаем

И станем в ряд!

Наш славный ум надежен, как комбайн,

На первый взгляд.

Конвейер добр — он даст нам волю.

Молись ему…

Когда нам всем дадут большое поле,

Мы скажем: «Му!»

И, главное, рядом с былинной фигурой Трофима, помогающего Донбассу, показывает и обычных людей, которым Трофим помогает тоже:

Мужикам спившейся, завалившейся к земле деревеньки, рядом с которой Трофим построил себе дом, он помог несколькими сотнями, сурово наказав их не тратить на водку. А потом залез в джип и тщательно вытер руки тряпкой.

Маме дочкиной одногруппницы, которой нечем платить за садик, поможет, когда с Донбасса вернется (перед отъездом испугался, что жена приревнует).

Девочкам-проституткам, в легких юбочках стоящих на морозе, даже и помогать не надо, у них все норм: «не так у них нынче все безнадежно — рядом заправка, где магазинчик, кофе, теплый туалет. До смерти не застынут».

Бывшего соратника по партии, который пять лет в бегах, Трофим ужином накормил и одежду разрешил постирать. Вот только парень не оценил и всё спрашивал, когда же Трофим будет России помогать. Но Трофиму недосуг было слушать: рано вставать. На войну ехать. За Родину.

Сенчин судит не писателя Трофима, и даже не аквариум, в котором тот плавает крупным карасем, а рамочное мышление как таковое. Какова рамка: лозунг большого дела или трусливая норка маленького – неважно. Результат один — бесчеловечность. В рассказе «Косьба» (2016) принцип «не мы такие, жизнь такая» приводит мужа в тюрьму, а жену  – к соучастию в убийстве. Фон, на котором происходит действие, – деревенский быт, изба, двор, покос. Сюжет – молодая жена ждет мужа из тюрьмы и хочет порвать с хахалем, захаживавшим к ней в его отсутствие. Хахаль справедливо замечает, что муж, выдавший подельников, до дома скорее всего не доедет, и предлагает героине выйти замуж за него, Витьку, тем более и ребенок у них мог бы быть, если бы героиня не сделала аборт. Витька чувствует себя уверенно, заезжает с покоса, приносит мясо лося, которого они с отцом подстрелили, он трезв. А дальше начинает сюр. В бытовые обстоятельства деревенской жизни всовывается мурло макбетовских страстей: героиня боится сама отказать Витьке и зовет подругу, чтобы та его послала. Подруга приходит с дочерью. Посылает Витьку матом. Разозлившийся Витька нечаянно ее убивает. Потом убивает её дочь, зашедшую в кухню. Потом овладевает героиней и увозит трупы. История, переданная от лица героини (невиноватая я, он сам пришел), в реальность помещается с жутким скрипом: муж невиновен, просто нужны были деньги и он стал возить наркотики; героиня невиновна, просто однажды позвала Витьку на чай, а там само пошло. И вдруг, неожиданно, трагический тупик: романтический злодей, невинная жертва, и два трупа, которые уже как бы и реквизит: «Дашу заслонила широкая спина Виктора. Он сделал что-то быстрое, и голос Даши смолк. Повернулся. Был до того ужасен и красив, что Ольга не смела двинуться… Подхватил ее на руки, унес в комнату. Положил на кровать, легко сдернул трусы. Повозился со своей одеждой, разбросал ее ноги. Лег сверху. Ольга очнулась от оцепенения, забилась было, закричала. Но поздно — большое и горячее уверенно вошло в нее, задвигалось, дыхание перехватило. И она обмякла, безвольно покачиваясь на перине, придавленная приятной, тугой, терпкой тяжестью…»

Ну вот да: обмякла, раз придавило, даже приятно. Чувствовать себя жертвой и ни за что не отвечать.

Это финал. А где у таких историй начало, показано в рассказе-эпизоде «Напрямик» (2016). Студентка Настя приезжает на каникулы в родной городишко и, еще в эйфории столичной жизни, в ожидании маршрутки сочувствует местным. Но в маршрутке выясняется, что местные не готовы терять полчаса по «трясуну», чтобы ехать туда, куда девушке надо. Её предлагают доехать на рейсовом автобусе. И вот Настя уже ненавидит несостоявшихся попутчиков: «Да пошли вы, уроды, блин!», — думала Настя, вылезая из маршрутки. И, шагая к автобусу, повторяла: «Уроды… сволочи».

В маленькой капле отражается абрис больших бед. На первый взгляд, неправы пассажиры. Но рассказ-то про Настю. У которой есть мама, живущая одна в городской квартире, и больная тетя в дальнем селе. Дом тети такой старый, что и продавать бессмысленно – даже однокомнатной квартиры в городе не купить. И вот две сестры – одна больная, ни в аптеку выйти, ни в магазин; другая – 10 месяцев в году одна в пустой квартире, тихо надеются, что, может, Настя выйдет замуж в Москве и они съедутся. Но Настя про тетю и маму не думает. Как не думает про пассажиров маршрутки. Даже мысли не допускает, что, может, в чем-то они и правы. Настя со свирепой серьезностью встраивает свою мелодию в мир, не слыша, что он уже звучит – тысячей разных голосов и мелодий.

Двухголосие «я и они», «я и мир» появляется у Сенчина после 2014 года. Это отметил и Алексей Колобродов, обнаружив в рассказах, написанных в 2015 году, полифонию звуков внешнего мира: «я бы выделил не ровную, ко всему привычную интонацию Сенчина, но полифонию <…> звуки внешнего мира, без швов вмонтированные в ткань рассказа»[4]. Но все же полноценная полифония, не фоновая, придет в 2017 году.

Творческая эволюция Романа Сенчина хорошо ложится на песню Н. Расторгуева «Конь»:

Выйду ночью в поле с конём,

Ночкой тёмной тихо пойдём.

Мы пойдём с конём по полю вдвоём,

Мы пойдём с конём по полю вдвоём.

Сначала долго и монотонно про странное: мужик ходит ночью с конем – ни коню побегать, ни мужику отойти (отношения Сенчина-художника с Сенчиным-человеком на первом). Потом (2017 год) герой решается сесть на своего Пегаса и дать ему шенкеля. Тут вступает мощный мужской хор (полифония) и раздвигаются творческие горизонты:

Сяду я верхом на коня,

Ты неси по полю меня.

По бескрайнему полю моему,

По бескрайнему полю моему.

Дай-ка я разок посмотрю —

Где рождает поле зарю.

Аль брусничный цвет, алый да рассвет,

Али есть то место, али его нет.

Итак, в рассказах 2018 года появляется полифония (каждый герой исполняет свою партию, писатель дает услышать их все),  бескрайность творческого поля (фантастика, временные сдвиги, ирония, символы), а также нравственно-философский концепт «где рождает поле зарю» – реперная точка, из которой всё управляется (свобода выбора, осознанность и воля). И, кстати, не заметить внутренний сенчинский смех уже невозможно.

«Бывальщина»: молодая пара завела кошку, её накормили, показали лоток и забыли, уткнувшись в компьютеры. Недовольная этим кошка раз нагадила, два – не понимают. Когда же кошка всерьез занялась воспитанием людей, выяснилось, что люди не только с кошкой, но и сами с собой договориться не могут:

—        Мя-а!

—        Что я тебе, слуга, что ли? — прыгающим голосом сказал Матвей и закричал: — Алина, корми свою кошку!

—        Накормлю, когда встану! — злой, совсем чужой крик в ответ.

—        Она тут мякает!

—        Ну так накорми — не надсадишься!..»

Жена сбегает от кошки в психушку, муж – в пьянство, а кошка… В финале рассказа Сенчин оставляет дверь балконную дверь. Так что вариантов несколько. Может, муж выкинет кошку, может, прыгнет сам, а может, подышит воздухом и что-то поймет. «Он поднялся и вышел на лоджию, откатил створку рамы. Посмотрел вниз. С двадцать четвертого этажа земля казалась игрушечной, совсем не страшной».

«Шутка»: жена писателя всю жизнь была его читателем, редактором и психологом. Жили неплохо: трехкомнатная квартира, писатель и его жопис. Но однажды, за красиво сервированным завтраком, писатель ради шутки произнес монолог Писателя из фильма «Сталкер»: «Им ведь все равно, что я пишу! Они все сжирают! Душу вложишь, сердце свое вложишь — сожрут и душу, и сердце. Мерзость вынешь из души — жрут мерзость… Им все равно, что жрать. Они все поголовно грамотные, у всех у них сенсорное голодание… И они все жужжат, жужжат вокруг меня — журналисты, редакторы, критики, бабы какие-то непрерывные… И все они требуют: давай, давай! И я даю, а меня уже тошнит, я уже давным-давно перестал быть писателем… Какой из меня, к черту, писатель, если я ненавижу писать, если для меня писание — это мука, постыдное занятие… У меня отравление. А я продолжаю, продолжаю каждое утро…»

Жена ужаснулась, поверила и… неожиданно перестала быть жопис, обнаружив себя старой женой скучного и нелюбимого мужа. Шуткой оказалась вся ее жизнь.

«Шанс». Террористы захватили супермаркет и закрыли в подсобке заложников. Ситуация больная, страшная, несмешная. Но молоденькая продавщица обнаруживает под холодильной установкой свечение и говорит, что однажды, спасаясь в от шефа, пролезла под этот рефрижератор и перенеслась в свое прошлое на три года назад. И вот, перед угрозой реальной смерти, никто из закрытых в подсобке людей не решается вернуться на три года назад. Всех настолько удручает собственная жизнь, что жить ее заново невмоготу. Доводы идут по нисходящей. Сначала про смерть: «У меня жена умерла два месяца назад… Морг, похороны… Я второй раз не вынесу…». Потом про развод: «Блин, и все по новой? Я только развелся, только человеком себя снова почувствовал. Работать стал… Я роман пишу, — добавил как по секрету, — а тут снова. Мы с ней почти два года бодались, такие ее истерики перетерпел, и что…». Потом про болезнь: «Там мама в таком состоянии… я ее только-только вытащила… И опять три года мучений…» И, наконец, просто про обычную жизнь. «Нет, я не полезу. Не хочу снова… Опять то же самое, а я только…»

Людям настолько противна жизнь как она есть, что нет смысла рисковать и лезть под рефрижератор. Шанс – это и есть жизнь. Но ни один из них ею не воспользовался. Так что и не жалко, что погибли. Хотя нет, жалко. Потому что новый Сенчин остается реалистом, рисующим живых людей и живую жизнь, в которую веришь.

Но реалистом в «классическом» понимании его назвать нельзя. С реализмом вообще всё сложно. Реализм второй половины XXI века – это про аналитический подход, психологические детали и типизацию: «по когтю восстановить льва». «Новый реализм» XXI века —  про фиксацию элементов быта и частный опыт: не изучение системной природы мира, а тыканье носом в его шершавую стену. И оба эти реализма не объективны. Первый в силу субъективности отбора, второй из-за отсутствия объемного взгляда. Поэтому скажем так: Сенчин как был писателем жизненным, так и остался. Но если раньше, по терминологии Бахтина, он работал в жанре «самоотчет-исповедь», то теперь пришел к бахтинской же диалогичности, смысловому целому героя и эстетической завершённости.

Но композиция сборника «Квартирантка с двумя детьми» ретроспективна: от рассказов 2018 года в первой половине – к более ранним во второй. От  эстетической завершённости – к самоотчету-исповеди. Конечно, самоотчет-исповедь Сенчина является прямым высказыванием лишь внешне, на самом деле у него всегда есть «другой». (По полю-то он с конем ходит, как-никак, в отличие от настоящих автопсихологических писателей, которые носятся в одиночку, и некоторые, боюсь, как бы не голыми). Но сама форма «самоотчета исповеди» делает с читателем определённые вещи, о которых говорил Бахтин: «Субъект самоотчета-исповеди противостоит нам в событии бытия совершающим свой поступок, который мы не должны ни воспроизводить (подражательно), ни художественно созерцать, но на который должны реагировать своим ответным поступком (подобно тому как обращенную к нам просьбу мы не должны ни воспроизводить — сопереживать, подражать, — ни художественно воспринимать, а реагировать ответным поступком). Мы противостоим субъекту самоотчета-исповеди в едином, объемлющем нас двоих единственном событии бытия <…> оба стоим друг против друга в божьем мире. Конечно, позиция вненаходимости ему остается и даже становится напряженнее, но используется она не эстетически, а нравственно-религиозно»[5]. Думаю, в этом и отгадка ретроспективной композиции: привести читателя к нравственно-религиозному переживанию и поступку.

Расположение рассказов  в сборнике образует отчетливый месседж:

«Аркаша»: внутри каждого человека звучит мелодия. Это музыка души. Она не про славу, не про потребности, а про суть отношений с миром. Если сможешь её выразить, кто-то другой откликнется, ответит своей, честной музыкой изнутри. Те же, кто заглушает свою музыку, ослепляет себя общими словами, какими бы высокими они ни были («русский народ», «Россия погибнет без вас»), проигрывают («Возвращения»). Кто не стремится слышать внутреннюю музыку, перестает ценить жизнь («Шанс»), и жизнь тех, кто рядом («Бывальщина»), и творчество («Шутка»). Он живет в плену логичных, правильных, а на самом деле бесчеловечных резонов («Дорога»). И эти «правильные» резоны выкорчевывают из человека его самого, оставляя лишь чудовищную искусственную оболочку («Ёлка»).

«Елка» — центральный рассказах сборника, по концентрации горькой и светлой человечности сравнимый с гоголевской «Шинелью». В нем реализован главный мыслеобраз книги: замена живого искусственным. Живую елку, семейный талисман героини, теперь одинокой старухи, срубают и ставят к Новому году на площади. Старуха не может поверить, что это сделал её бывший ученик, ставший «правильным» и бесчеловечным чиновником, как не может утешиться искусственной елочкой, которую ребятишки притащили ей взамен настоящей.

После «Елки» рассказов о людях в сборнике нет, а есть – про разнообразные варианты «правильной» бесчеловечности. Той, что не замечает чужую боль («Напрямик»),  свою ответственность за несправедливость («Закорючки»). Что уводит от реальности («Помощь»), от семьи, детей и себя самого («Суббота»).

«Суббота» — единственный рассказ 2018 года во второй части сборника. Он помещен среди рассказов тех лет потому, что описывает прежний период жизни Сенчина, но с оптикой Сенчина нынешнего: у каждого героя своя правда и своя вина. Обычный день семьи выглядит фантасмагоричнее пьес Ионеско. Семья существует лишь потому, что квартира одна на всех, – убежать некуда. Мать и жена – вербальный симулякр, ее можно прослушивать в записи: выучи, проверь у ребенка историю, подай, принеси, отойди. Фикция и её роль домохозяйки, которую она активно отстаивает («хорошо, я могу устроиться, и мы будем питаться в кафешке или полуфабрикатами тухлыми, детей будет водить няня»), но кормит всех пельменями и не занимается детьми. Этого несоответствия никто не замечает, а младшая, совсем маленькая дочь, в общении с папой копирует маму, что выглядит абсурдно – и привычно. Муж, как старик в Сказке о рыбаке и рыбке, вроде ничего плохого не делает, но он безвольный исполнитель, а не отвечающий за семью мужчина. Он ждет, что в воскресенье приедет Илюха и поделится с ним свежими мыслями. Потому что свои-то давно уже кончились.

В конце сборника — мрачные рассказы 10-13 годов: «Ждем до восьми», «Квартирантка» «Косьба», «Хоккей с мячом». Финальный образ книги — оскорблённый и в своей мелочной злобе отвратительный герой, стремящийся побыстрее улизнуть в аквариум:

«Словно бы защищаясь от оскорбления, какое сейчас нанесли, шептал ответные оскорбления:

—        Идиоты! Кретины тупые! Сами вы педофилы! Ур-ро-ды! — И одновременно подсчитывал, через сколько может оказаться в своем кабинете.

Скорей бы, скорей бы…»

Как будто унылый Сенчин снова бредет по полю с конем и горюет о безысходной доле маленького человека.

Но мы знаем, что это не так. Это лишь форма диалога с читателем, провоцирующая на поступок: ходить по полю за конем, которого кто-то ведет на веревочке, или отправиться туда, где «рождает поле зарю».

Того, кто решится, ожидают чудеса. Например, рассказы Сенчина 2019 года («Очнулся» «Немужик», «Ты меня помнишь?»), которые все – о любви. Многие этого пока не поняли, например, Сергей Морозов, увидевший в рассказе «Немужик» только гомосексуальную тему[6]. Понять нового Сенчина можно лишь отлепившись от хвоста литпроцесса – и вернувшись к человеку в самом себе.

[1]Рудалев А.  4 выстрела. М.: Молодая гвардия, 2018. 512 с. – С. 24.

[2] Никитина И.П. Эстетика. Учебник для вузов. – М.: Издательство Юрайт, 2017. 676 с. – С. 34

[3] Рубанов А. «Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать» // Горький от 16.08.2019 URL: https://gorky.media/context/bog-mne-svidetel-ya-skoree-ukradu-ili-ubyu-no-ne-budu-golodat/

[4] Колобродов А. Неизбежность провинции. О двух рассказах Романа Сенчина // Свободная пресса от 31.01.2016 URL: https://svpressa.ru/culture/article/141344/?fbclid=IwAR3nl-7JWtDz9mVj3-jVkaL-2tYM3L76c0e2_MPSmlakbMSlz8mAlsfeK0I

[5] Бахтин М.М. Смысловое целое героя // Эстетика словесного творчества.  М.: Искусство, 1979. 424 с.

[6] Морозов С. Роман Сенчин через либерализм постигает и гомосексуализм // Правда-инфо от 03.05.2019 URL: http://www.pravda.info/society/161040.html

*****************

Опубликовано: Кольцо А, 2019 № 129

Рубрики
Критика

Поединок жизни со смертью на страницах современного романа

После «зазеркалья» постмодернизма, наигравшегося наконец-то отражениями и осколками смыслов и структур, современный роман переживает новое становление. Мы наблюдаем за ним, как герои С. Лэма за мыслящим Океаном: что родится? Пока несомненно одно: сегодняшний роман – о человеке и для человека. Продолжая аналогию с Солярисом, можно сказать, что самыми разными художественными способами роман ищет контакта с человеком, он стремится ответить на главные вопросы бытия, один из которых – противостояние жизни и смерти.

В подавляющем большинстве современных произведений герои, не справляясь с жизнью, умирают в финале. (Станет ли в литературоведческой ретроспекции смерть героя жанровой характеристикой русского романа 10-х годов?) В отличие от классического романа, предполагавшего изображение жизненного пути персонажа, но далеко не всегда заканчивавшегося смертью, современный герой умирает демонстративно, даже претенциозно, но не потому, что его личностный путь завершен, а потому что ему больше… нечего делать. Словно не видя будущего, автор не дарит его и своему герою. «Уля качалась над бездной и ждала, когда налетит порыв, который подтолкнет ее и навсегда оторвет от кровавой, грязной земли. Она больше не хотела ей принадлежать…»  (А. Варламов «Мысленный волк»). «Кончалось, кончалось и тихо, беззвучно кончилось. Осталось только море. И плеск подступающих волн, и бульканье вина. Стало так хорошо, что лучше некуда. Лучше быть не может. Одна точка» (А. Ганиева «Жених и невеста»). «…в ее сиплом дыхании мне чудится запах свежей могилы и разложения. <…> Она шепчет мне что-то своим ласковым голосом. Я не могу разобрать слов, но, наверное, это колыбельная, потому что мне хочется спать, мне так сильно хочется спать, господи, как же мне хочется спать» (В. Данихнов «Колыбельная»). Это всего лишь несколько случайно выбранных финалов произведений, вошедших в длинный список Русского Букера – 2015.

Некоторые современные тексты сами по себе являются развернутой метафорой смерти, по-флоберовски «перевоплощаясь-разоблачая» ее «изнутри», таковы «Холод» А. Геласимова, «Колыбельная» В. Данихнова, «Зона затопления» Р. Сенчина и др.

Скука, пустота, сартровская тошнота существования – главная тема романа В. Данихнова «Колыбельная».  Лейтмотив русской жизни начала XXI века, по мнению В. Данихнова, — слово «скучно». Но чеховское «скучно» набрало за более чем сто лет русской жизни такие обороты, что в произведении Данихнова превзошло по цинизму и жестокости даже человеконенавистническую «Колыбельную» Ч. Паланика. Не всех упокоил Паланик, маньяки Данихнова готовы довести дело до конца. «Колыбельная» Данихнова становится приговором «скучной» жизни, штампующей убийц и маньяков из обычных людей.  Стилистически текст нарочито тосклив, речь персонажей, как и жизнь их, отражающая убогость внутреннего мира, обморочно примитивна. Ракурс изображения застыл, транслируя одну человеческую судьбу за другой, без акцентов и различий. Повествование не следует внутренней логике событий, а отражает то, что само попадает «в кадр». Наблюдая за главным героем, решившим «замерзнуть и умереть» на загородной трассе, автор рассеянным взглядом цепляет водителя Сашу, проезжающего мимо в черном «вольво». Следуя за ним, повествователь уже «изнутри» Саши продолжает рассказ о бессмысленности и безысходности бытия, переключаясь далее на сотрудника придорожного поста ГИБДД и т.д. и т.п.

Подобная манера рассказывания деперсонализирует и персонажей, и автора-демиурга, эпически обобщая полотно событий и судеб в торжество обыденного примитивного сознания. Вереница отдельных историй монументализирована в единую судьбу народа, основа которой – скука, безысходность, бессмысленность.

Однако с точки зрения внутреннего развития романного действия художественная структура произведения выпукла и многогранна, здесь есть и динамика, и напряжение, и стрессовые ситуации, и кульминационные разоблачения. Но конфликты развиваются и разрешаются не на уровне характеров, а словно у всех многочисленных персонажей вместе взятых. Такое вот коллективное существование. Коллективное бессознательное. В романе констатируется коллективная безответственность и при этом – пульсирующей жилкой, кровью сердца – поднимается больной вопрос об ответственности: за наших детей, за нас, за наше будущее.

Пустота заполнила наше существование. Истоки этого неблагополучия ищет Р. Сенчин в романе «Зона затопления». Актуализируя распутинскую тему прощания с прошлым, он приходит к выводу, что умерщвленное прошлое не позволяет жить настоящему: существование переселенцев из брошенных и затопленных деревень уныло и бессмысленно, смерть в городах побеждает жизнь.

Мастер слова и образа, Сенчин создает пульсирующее художественное пространство, заряженное энергией мысли и страдания. Роман начинается обстоятельным описанием смерти и готовящихся похорон бабки Натальи, далее – кто от сердечного приступа, кто избитый до полусмерти – сходят со сцены все положительные и деятельные герои; а в финале мертвая вода убитой реки, символизирующая забвение и гибель, добирается и до перенесенного в город кладбища, угрожая не только прошлому, но и будущему, как в метафорическом, так и в физическом плане. Щупальца стремительно прибывающей воды сеют панику, люди бегут с кладбища, смерть подходит вплотную к шестилетнему внуку героя:

« — Уводи пацана! На реке затор, видать… Так может хлынуть! <…> Вот судьба же, а! И здесь не уберегли… Довелось им хлебнуть. Эх-х. <…>  Уходить надо. Бежать!»

Но куда бежать? Не дает ответа писатель.

Да и некуда бежать.

Вода – хранитель информации, и если нам угрожает ставшая мертвой вода, значит, смертельную информацию транслируем мы в пространство. Не только прошлыми и нынешними делами, но и внутренним гниющим нутром своим смердим и умерщвляем сами себя.

<…>

В романе В. Шпакова «Песни китов» продолжает развиваться тема поединка между жизнью и смертью, и в этом произведении силы жизни также воплощены в женщине. Еще девочкой Лариса плакала при виде гибели аквариумных рыбок, спасала сбитую собаку и со всей убежденностью будущей женщины утверждала: «Жизнь все время побеждает».

Тягостен антитезис: мужчины делают смерть. И соперники-мальчишки, борющиеся за внимание Ларисы, вырастают в непримиримых врагов-мужчин, ожесточившихся в вечной войне. Пережив бандитские девяностые, один отправляется на гигантском корабле-авианосце в плавание к неведомой базе, расположенной на Севере. Другой став гением виртуальной реальности, изобретает вирусы, убивающие ценную для людей информацию. Так символически в развитии линий обоих героев приоритет отдается смерти. И тот и другой идут в противоположную от жизни сторону.  Заигравшись в мужскую игру обладания и власти, они теряют Ларису, которая – беременная, одинокая и непонятая – погибает  как загнанная жертва в непрекращающемся поединке двоих.

Лишь после ее гибели мужчины в осторожной и горькой надежде ищут пути сближения. И однажды встречаются, придя к могиле любимой женщины из неведомых далей (один из плавания к мифической северной базе, из советского прошлого, другой из Америки, нашего нежелаемого возможного будущего). И каждый приносит любимый цветок Ларисы – орхидее-фаленопсис, «мотыльковоподобной»:

«— А-а… Замерзнет твоя орхидея! Через пару часов загнется на таком морозе!

— Зато она живая, — сказал он, пряча цветок».

Как песни китов проходят многие километры под толщей воды, прежде чем достигнут слуха товарища, так и двое мужчин в холодном мире одиночества и смерти тянутся к памяти о возлюбленной и… друг к другу. Роман заканчивается метафорическим и вместе с тем живым и теплым образом, дарящим надежду:

«Снег кружил в сером небе, засыпая могильные плиты, дорожки, промерзшие клумбы, лишь два теплых сгустка материи оставались живыми в этом ледяном мире…»

Герои романа проходят ледяными одинокими дорогами смерти, чтобы прийти к осознанию теплоты человеческих душ. «Песни китов» – роман о том, как преодолеть пустоту, холод и бессмысленность существования. Это поэма о затерянных в мировом океане человеческих душах – и о контакте, к которому мы тянемся. Всегда. При любых обстоятельствах.

И не только люди ждут тепла и контакта и нуждаются во внимании и любви. Наша огромная прекрасная земля – как женщина, как мать и возлюбленная, ждет мужчину, который станет сильным и заботливым хозяином. И вместе с землей ждет вода – символ женственности, ждут реки, озера и родники. Чистая вода как источник веры и надежды, необъятная плодородная земля как символ верности и любви – вот то, что дает русскому человеку надежду на будущее, на жизнь. Так несколько поэтично и приподнято, но, по сути, совершенно верно, размышляет Б. Екимов,  «писатель, оставляющий надежду», в романе «Осень в Задонье»: «В час полуденный, так же внезапно, пронесло последние тучи, заголубело чистое небо и над тихим, обомлевшим Задоньем встала огромная радуга, как и положено, в семь цветов, но таких сочных и ярких, что на них глядеть и глядеть».

<… продолжение и полный доступ на сайте «Вопросы литературы» >

****************

 

Опубликовано в журнале «Вопросы литературы», 2016 № 5. Полный доступ на сайте «Вопросов литературы»

Рубрики
Научные статьи

Язык поэзии как способ подсознательной коммуникации

Из всех искусств поэзия имеет наибольшую связь с музыкой, ее орудийность направлена на создание ритма, упорядоченного чередования звуковых отрезков. Versus (лат. стихотворная строка, стих) переводится также как «ряд, линия» и «поворот». Пространственно-временное развёртывание речи, линейное в прозе, в поэзии постоянно повторяется, возвращается к началу, образуя таким образом не только горизонтальные, но и вертикальные ассоциативные связи. Какие виды повторов мы встречаем в поэзии? Поэтический метр (регулярно повторяющееся фиксированное чередование ударных неударных слогов в строке, а также строк различной длины, что создает и интонационный, и визуальный эффект), рифма (возможны разные варианты ее чередования, от чего зависит строфическая структура поэтического текста, также значимо чередование рифм мужских, женских, дактилических и др.), ассонанс и аллитерация (фонетические повторы в пределах одной строки, строфы либо всего произведения), синтаксический параллелизм и лексические повторы, выделяющие значимую идею или образ стихотворения, повтор начала или конца стихотворных строк (анафора, эпифора), может повторяться и середина строки, как может встречаться и внутренняя рифма, даже нарушения установленной закономерности, например, нарушения метрики (анакруса, спондей, логаэд, пиррихий,  дольник и др.), а также строфики, рифмы и т.д. образуют свои чередования. Как видим, альфа и омега поэтической речи – это повтор. Гипнотическое свойство ритмического повтора было замечено еще в глубокой древности, и первые трудовые песни, например, или магические заклинания, включали повтор как обязательный элемент композиционной структуры. До сих пор мы видим отражение этого в песенных припевах и троекратных повторах фольклорных сказок. Повтор – доминанта поэтической речи – положен в основу сложной и развернутой терминологической стиховедческой классификации. Однако только повтором магические составляющие языка поэзии не исчерпываются.

Магическое происхождение имеют и такие распространенные средства художественной выразительности, как метафора, метонимия и их частные виды: синекдоха, олицетворение. Метафора происходит от обрядов симильной симпатической магии, основанных на подобии: наскальная живопись, использование фигурок зверей и людей. Метонимия (и синекдоха) – на принципе контагиозной магии, при которой воздействие на объект оказывается через его часть или принадлежавшую ему вещь (волосы, ногти, предмет личного обихода и т.п.) Олицетворение связано с анимизмом, обожествлением объектов и явлений природы.

Язык сохраняет память о древних магических обрядах, но мы часто не осознаем, какое воздействие оказывают на нас речевые формулы. В народе существует поговорка: назови человека сто раз свиньей – он и захрюкает. Магическое воздействие повтора, но в позитивном ключе, применяется в психологии воспитания. Однако в целом классификация гипнотических приемов языковой и поэтической коммуникации разработана недостаточно.

Назовем такие поэтические (и общеязыковые) средства, гипнотическая роль и функциональные особенности которых остаются малоизученными: пауза (наиболее сильный элемент смыслового маркирования); нарушение логической структуры фразы (опущения, искажения, неточности и др.); использование абстрактной лексики и номинализаций (номинализация –языковая трансформация понятия со значением процесса в  существительное: бег, шепот, рёв, стон); паттерн «стыка» – соединение конкретного, вещественного слова с абстрактным; использование сенсорных предикатов – слов с яркой визуальной, аудиальной, кинестетической модальностью и т.д.

Психолингвистические исследования ХХ века помогают эксплицировать суггестивные особенности поэтической речи.

Теория глубинных и поверхностных структур языка Н. Хомского выявляет подсознательное «ядро» любого предложения речи и описывает процесс, при котором из замысла («глубиной структуры») в ходе психологического и лингвистического моделирования «ядро» трансформируется в звучащую/написанную единицу речи («поверхностную структуру»).  Хомский отмечает несоответствие между поверхностной и глубинной структурами, вызванное специфическими особенностями процесса трансформации [Грин, 2004].  Знание процессов трансформации, неизбежных при порождении и восприятии любого высказывания, помогает нам понять и использовать потери/приращения смысла при коммуникации.

Теория уровней семантической абстракции А. Кожибски доказывает, что карта не есть территория и что значения слов существуют в сознании, а не являются объективно данными. Это позволяет освободить мышление от присущего ему со времен Аристотеля стремления к идентификации [Холл, 2004]. Кожибски описал механизм гипнотического влияния абстракций: чем выше уровень абстракции слова, тем больше оно гипнотизирует, так как реципиент связывает его значение со своим собственным представлением о понятии. Слова с высокой степенью абстракции, такие как любовь, родина, разлука, наполняются значением только исходя из личного опыта. Если использовать абстрактные слова в соответствующем контексте, с должными паузами для погружения реципиента в бессознательное, то эффект полного взаимопонимания достигается без особых усилий, хотя внутренне репрезентации могут быть совершенно различны. На этом принципе построено стихотворение А.С. Пушкина «Я Вас любил…», где слова с семантикой «любовь/любить» повторяются шесть раз в восьми коротких строках[1].

Использование абстрактных слов как способа гипнотического воздействия свойственно официальной пропаганде. В романе Э. Хемингуэя «Прощай, оружие!» показано, как воспринимаются абстрактные слова, лишенные в силу личного жизненного опыта героя подсознательной сакральной коннотации: «Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва»… Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство… Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень… [Хемингуэй, 1959: 311])

Научные доктрины Н. Хомского и А. Кожибски стали базой для создания типологии средств гипнотической коммуникации естественного языка, представленной в работах основателей НЛП Д. Гриндера и Р. Бэндлера. Изучив работу психолога-гипнотизёра М. Эриксона, с которым тесно сотрудничал О. Хаксли, а также способы межличностной коммуникации психологов К. Роджерса, Ф. Перлза и В. Сатир, Гриндер и Бэндлер расширили представления трансформационных лингвистов и создали метамодель гипнотического языка для работы с подсознанием.

«Процессы, определяющие, что происходит между глубинной структурой и поверхностной структурой, — это три универсальных процесса человеческого моделирования, правила репрезентации как таковые: обобщение, опущение и искажение» [Бэндлер, Гриндер, 2007: 46]. «Нервная система человека, получающая определенные сигналы в периферийных органах чувств, последовательно трансформирует информацию из физического мира, опуская и искажая ее на каждом шаге, пока она не достигает центральной нервной системы» [Гриндер, Делозье, 2005: 23].

Опущение, обобщение и искажение – три универсальных процесса человеческой психики, без которых была бы невозможна работа сознания. Поток информации, поступающий через органы чувств, захлестнул бы нас. Без этих универсальных процессов мы не смогли бы устанавливать связи между объектами, выделять главное и второстепенное, ставить цели и выносить оценки. Опущение, обобщение и искажение —  глобальные трансформационные процессы, управляющие созданием наших сенсорных и лингвистических карт.

ОПУЩЕНИЯ

Недостаточно конкретные глаголы: Сьюзен обидела меня.

Глагол «обидела» не является конкретной репрезентацией опыта, так как не реализует свои семантические валентности и не имеет референтного индекса в поверхностной структуре.

Слова с опущенными референтными индексами: У меня есть проблема.

Отсутствует некий объект действительности, с которым можно было бы соотнести высказывание.

Частные случаи отсутствия референтных индексов:

Употребление сравнит. / превосходной степени: Никогда не видел человека смешнее. (Смешнее чем кто?)

Употребление качественных (оценочных) прилагательных/причастий и наречий: Это упражнение скучное. (Скучное для кого?)

 Модальные операторы долженствования, возможности: Невозможно любить более одного человека (для кого невозможно? кто сказал, что невозможно? ).

ИСКАЖЕНИЯ

Номинализация.

Номинализация – это лингвистический процесс превращения процессуального слова (глагола) глубинной структуры в существительное поверхностной структуры: печаль, слух, бег, дрожь и т.д. Обратное превращение номинализаций в глаголы помогает понять, что событие, в модели человека завершенное и находящееся вне его контроля, на самом деле представляет собой продолжающийся процесс, который можно изменить: Тоска, печаль (вы тоскуете из-за чего? что вас печалит?)

Семантическая неправильность.

Семантическая неправильность наблюдается в том случае, когда человек приписывает внешним факторам ответственность за собственные, подконтрольные ему действия: Мой муж ужасно злит меня. (Что вы делаете, чтобы злиться?)

Пресуппозиции. Это та часть фразы, которая должна быть истинной, чтобы утверждение имело смысл. По большому счету, пресуппозиции — это допущения, на которых клиент основывает свою модель мира и в которые верит, уже не подвергая их сомнению.

Недавно я начал понимать, что жена меня не любит.

«Люди, как правило, фокусируют внимание на том, с чем ни могут согласиться или не согласиться, и игнорируют пресуппозицию. Поскольку слушатель не обращает внимания на пресуппозиции, он принимает их и начинает действовать так, как если бы они были истиной» [Андреас, 2007: 49].

Утраченный перформатив:

Дурно оскорблять чувства других людей.

Высказывания с утраченным перформативом представляют собой обобщения о мире и не соотнесены с личностью говорящего. «Утраченные перформативы звучат как откровения свыше…» [Холл, 2004: 119].

ОБОБЩЕНИЯ

Слова с обобщенным референтным индексом:

Неопределенные и указательные слова и местоимения:  Это. Нечто и др. Я боюсь людей.

Слово «люди» не определяет конкретного индивида или группу индивидов в модели клиента.

Кванторы всеобщности:

все, каждый, любой, никто…и т.п.

Многопорядковые  термины: человечество, любовь,  здравомыслие и т.д.

Многие наиболее распространенные и часто используемые нами в повседневной жизни слова являются многопорядковыми терминами с бесконечным количеством значений. «Являясь бесконечнозначными переменными… они всегда неоднозначны» [Холл, 2004: 225].

Псевдослова: пространство, бесконечность и др.

В русском языке и многопорядковые термины, и псевдослова называются абстракциями. Хотя, возможно, есть смысл в их разграничении.

Почти в каждом лингвистическом паттерне метамодели присутствуют элементы опущения и, аналогично, в большинстве отличительных признаков метамодели есть обобщения. Трансформационные процессы, указанные выше, происходят не независимо друг от друга, а одновременно, обеспечивая скорость и эффективность работы нашего мышления.

Метамодель Гриндера и Бэндлера позволяет выявлять в речи реципиента признаки неполноты его модели мира. Люди часто попадают под лингвистические ограничения, которые накладывает их собственная модель. Кастанеда писал: «Первое дело учителя – донести идею, что мир, который, по нашему мнению, мы видим, это лишь картина, описание мира…Маги объясняют, что картина мира создана из нашего восприятия, натренированного сосредоточиваться на определенных элементах…» [Гриндер, Делозье, 2005: 129]. Цель психологической работы с метамоделью – расширить восприятие мира, в результате чего выборов и вариантов решения жизненных проблем становится несоизмеримо больше.

Также метамодель работает и в противоположную сторону. Если мы хотим «загипнотизировать» реципиента, внушить ему нечто, избежав контакта с критической частью его разума, мы используем те же паттерны: семантические неопределенности, обобщения, номинализации, слова, лишенные референтного индекса, кванторы всеобщности и т.д., то есть гипнотические паттерны естественного языка. Поэзия, как материя магическая, характеризуется особой сгущенностью гипнотических паттернов на небольшом пространстве текста.

Выше мы рассуждали о первой части «гипнотического сеанса» — погружении в транс, «создании семантической неопределённости». Какова техника второго этапа – ведения, то есть внушения новой информации, «построения новых смысловых рядов»? Акмеисты, стремясь к выявлению акмэ – высшей степени вещественности объекта или явления – уже ответили на этот вопрос: суть внушения – это использование сенсорных образов. Спустя более полувека Гриндер и Бэндлер подошли к выявлению особенностей процесса внушения с научных позиций.

Подсознание – склад информации, поступающей от внешних рецепторов и не осознаваемой человеком. Основные трансформационные процессы опущения, искажения и обобщения проявляются и в том, что одни органы чувств у людей оказываются успешнее, чем другие. Визуальные, аудиальные, кинестетические (осязание и движение), вкусовые и обонятельные образы, минуя сознание, накапливаются в подсознании, формируя чувственный опыт и во многом – мировоззрение человека. При коммуникации человек неосознанно выбирает те речевые средства, которые соответствуют его репрезентативной системе. Нейролингвистическое программирование, всерьез занявшись попытками «договориться» с подсознанием, пришло к выводу, что существуют два обязательных этапа на этом пути: первый – «разжать руки сознания», по образному выражению К. Кастанеды, второй – воздействовать на подсознание с помощью сенсорных маркеров: звук, цвет, запах и т.д., названных нейролингвистами сенсорными предикатами. Сенсорные предикаты – это глаголы, наречия и прилагательные определённой репрезентативной системы. Преобладание в речи предикатов той или иной модальности (визуальной, кинестетической, аудиальной) информирует нас о ведущей репрезентативной системе говорящего. Неприятие ситуации визуал охарактеризует «в черном цвете», аудиал станет говорить о «фальшивых нотах» и «диссонансе», а кинестетик выразит ощущение «горького осадка» или «отвращения». Проведенные нами статистические исследования [Хлыстова, 2009] показали, что поэтические предпочтения людей напрямую связаны с их ведущей репрезентативной системой.  В общем виде эту закономерность можно представить так: читатель-визуал ценит и понимает творчество поэта с ведущей визуальной модальностью (например, В. Брюсова), читателю-кинестетику ближе поэт-кинестетик (М. Лермонтов, О. Мандельштам) и т.д. При этом в жизни редко встречаются люди с чистым сенсорным кодом, гораздо чаще встречаются ведущая и подкрепляющая репрезентативные системы. Это касается и поэтов. Однако и при комбинаторных модальностях закономерность совпадения модальностей читателя и предпочитаемого поэта сохраняется.

Итак, при гипнотизировании (и поэтическом в том числе), первый шаг – это создание семантической неопределённости, разрушение связности поверхностного высказывания и/или запутывание сознания излишними повторами и подробностями. Когда сознание «разжимает руки», человек обращается к подсознательному опыту, реализованному в виде чувственных образов. Задача коммуникатора – направить ощущения и продуцируемые подсознанием картины, запахи, звуки к созданию желаемого образа и закрепить эти ассоциативные связи.

Из великих поэтов ХХ века, пожалуй, наиболее трудный для осознанного понимания – Осип Мандельштам. На наш взгляд, сложность трактовки произведений Мандельштама связана с тем, что исследования ведутся в плоскости сознания, хотя это противоречит творческой установке поэта, старавшегося выйти на иной уровень взаимодействия с миром и провозглашавшего в статье о Данте приоритет порыва над синтаксисом и интуиции над логикой.

Стихотворение Мандельштама – не повествование, не размышление, не призыв, это вообще не статичное явление, а репрезентация состояния души, запечатленного в движении, в порыве. Стихотворение Мандельштама невозможно воспринимать отстранённо, объективизировать его, как узор на стекле. Оно требует от читателя включения его собственного подсознания, продуцирования личных образов и ощущений. На языке современной психологии смысловой единицей поэзии Мандельштама можно назвать «психическое явление», то есть «факт внутреннего, субъективного опыта…» [Гиппенрейтер, 2006: 19], звучащий внутренний «слепок», как говорил поэт. Магия поэтического языка такова, что этот опыт передается от души к душе и никаких остановок в пути не признает. Читая Мандельштама, можно «великолепным образом воспитать в себе человека», пробуждая «чувства добрые» непосредственно в собственном сердце. «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее, писал Мандельштам.  – Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу… Внешняя, поясняющая образность несовместима с орудийностью» [Мандельштам, 2010, Т. 2: 156].

Благодаря сгущённости паттернов гипнотического языка на небольшом пространстве поэтического текста и насыщенности сенсорными предикатами, речь Мандельштама является особой магической материей, мало доступной обыденной логике, но оказывающей значительное влияние на подсознание читателя.

Согласно нашим исследованиям [Хлыстова, 2009], поэзия О. Мандельштама репрезентует мир в координатах кинестетической модальности, содержание в ней кинестетических предикатов по отношению к предикатам других модальностей составляет 75,3 %.  Кинестетическая репрезентативная система разнообразна. К ней относятся как телесные ощущения: наружные (озноб, жара) и внутренние (покалывание в сердце), так и переживания (чувство беспокойства, внутреннего роста и т.д.). А. Любимов выделяет в кинестетике три части: тактильные ощущения (собственно осязание), внутренние ощущения (мышечные, ощущения в желудке) и метаощущения (эмоции). Кинестетика – «то, что мы чувствуем, сюда же относятся запах и вкус» [Любимов, 2002: 52].

Надо сказать, что наиболее распространенной ведущей репрезентативной системой является визуальная. Мыслят в основном вербально 15-20 % людей, мыслят образами, картинками – 75% и поступают в соответствии с возникающими у них чувствами – 0-15 % людей. Поэтическая же речь Мандельштама являет практически чистый кинестетический код. Поэтому для читателей-кинестетиков творчество Мандельштама является близким и понятным, чего нельзя сказать об остальной, большей части читателей с иной ведущей репрезентативной системой.

В творчестве Осипа Мандельштама кинестетические предикаты не просто доминируют, а практически вытесняют предикаты всех других модальностей.

Даже некинестетические явления Мандельштам сводит к кинестетическим образам: зрячие персты, звучащий слепок, осязает слух. Визуальная и аудиальная образность в творчестве Мандельштама скудна. Цветовая палитра не превышает 20 тонов, аудиальная гамма еще менее разнообразна.

Мы предполагаем, что именно в силу своей сугубой кинестетичности, поэзия Мандельштама воспринимается как «затемненная», в первую очередь  визуалами и аудиалами. Однако ведущая репрезентативная система не является незыблемой данностью, мы можем и должны развивать свои способности, как сознательные, так и подсознательные. Развивая и обогащая модальные каналы и системы, мы полнее и ярче вживаемся в мир, построенный на миллионах созвучий и тонких связей.

Язык вообще, а особенно язык поэзии – это двухуровневая сознательно-подсознательная система. В результате нашего исследования были намечены некоторые способы эксплицирования подсознательного смысла поэтической речи, то есть того, что было принято именовать магией.

 

  1. Андреас С. Эффективная психотерапия. Паттерны магии Вирджинии Сатир. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2007 – 218 с.
  2. Бэндлер Р., Гриндер Дж. Структура магии. Книга о языке и психотерапии. Т.1. – СПб.: Прайм – ЕВРОЗНАК, 2007. – 375 с.
  3. Гераклит Эфесский. Фрагменты. Пер. Вл. Нилендера. – М.: Книгоиздательство «Мусагеттъ», 1910. – 98 с.
  4. Гиппенрейтер Ю.Б. Введение в общую психологию. – М.: ЧеРо, МПСИ, Омега-Л, 2006. – 336 с.
  5. Грин Дж. Психолингвистика. Хомский и психология. — М.: Едиторивл УРСС, 2004. – 352 с.
  6. Гриндер Д., Бэндлер Р. Структура магии. — СПб.: Прайм – Еврознак, М.: Олма-Пресс, 2004. – Т.2 – 224 с.
  7. Гриндер Дж., Делозье Дж. Черепахи до самого низа. Предпосылки личностной гениальности. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2005. – 352 с.
  8. Любимов А. Мастерство коммуникации. – М.: Издательство «КСП+», 2002. – 336 с.
  9. Мандельштам Н.Я. Вторая книга. – М.: Согласие, 1999. – 750 с.
  10. Мандельштам О.Э. Полное собрание сочинений и писем в 3 томах. Т. 2. Проза. – М,: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с.
  11. Мандельштам О.Э. Стихотворения //Полное собрание сочинений и писем в 3 томах. Т.1.. – М.: Прогресс-Плеяда, 2009. – 808 с.
  12. Павлов М. С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ, 2000. – С.12-64
  13. Хемингуэй Э. Прощай, оружие! // Избранные произведения в 2 томах. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1959. — Т. 2. – 496 с.
  14. Хлыстова А.В. Магия поэтики О. Мандельштама. – М.: РУДН, 2009. – 209 с.
  15. Холл М. Магия коммуникации. Использование структуры и значения языка. – СПб.: «прайм-ЕВРОЗНАК», М.: «ОЛМА-ПРЕСС», 2004. – 352 с.
  16. Chomsky N. Language and mind. N.Y., 1968. – 190 p.

[1] См. подробнее Хлыстова А.В. Психолингвистический анализ суггестивной образности художественного текста. – Филология и человек, № 3, 2014.

 

Опубликовано в журнале «Вопросы психолингвистики», 2015 № 1 (23),  С. 107-114

Рубрики
Научные статьи

Герои-индивидуалисты в пьесах Шекспира и Чехова

При сопоставлении драматических произведений У. Шекспира и А.П. Чехова неизбежно возникают параллели сюжетного, идейного, поэтического и философского характера. К компаративному анализу пьес Чехова и Шекспира обращались такие исследователи, как  Шкловский В. Б.,  Шах-Азизова T. К., Абдуллаева 3. К., Паперный 3. С.,  Зингерман Б. И., Головачева А.  Г., Смиренский В. Б. и др. Не доказывая более полномочность данного сопоставления, перейдем сразу к интересующей нас теме: отражению индивидуалистического сознания в произведениях Шекспира и Чехова.

Ренессансная антропоцентрическая идея преодоления обстоятельств (тезис А.Ф. Лосева о вынесении идеи бога «за скобки») на этапе позднего Возрождения теряет гуманистический пафос и вырождается в представление о вседозволенности и эгоистическом доминировании интересов одного индивида над интересами окружающих. То, что начиналось как оптимистичное торжество человеческой личности, закончилось появлением недуга, который Пушкин назовет болезнью века, а Достоевский – «моровой язвой», и в мрачных видениях своего героя отразит гибель человечества, зараженного этой болезнью. Имя ей – индивидуализм.

Но это позже, а пока в XVI веке трагедии великого английского драматурга репрезентуют новую форму сознания, основанную на доминировании субъективной картины мира. Индивидуалистом является Яго. Его инородность, подчеркнутая чуждым для английского слуха звучанием имени, в некоторой мере «оправдывает» для читателей-современников зло, приносимое им в мир. Однако в психологическом плане его «чужеродность» подобна природе раковой клетки: в отличие от обычной клетки, она работает не на организм, а только на себя. Раковые клетки бессмертны, потому что способны к бесчисленным мутациям и не подвержены механизму репликативного старения, ограничивающему количество допустимых делений для обычной клетки [Копнин 2002: 229-235]. С одной стороны, раковая клетка не «стареет» и не умирает, но с другой – и не развивается, постоянно дублируя саму себя, становясь все более агрессивной и автономной: «…под давлением со стороны организма, в популяции клеток такого клона постоянно возникают и отбираются все более и более автономные и агрессивные субклоны» [Копнин 2002: 229].

Так, индивидуалистическое сознание, захватывая разум человека, не позволяет личности взрослеть. Индивидуализм всегда сопровождается психологической незрелостью,  инфантилизмом. Собственно, понятие личности еще не было свойственно ренессансному человеку.

Разросшееся Эго, лишенное рамок и ограничений, вдруг оказалось способным «заместить» и идею бога, и смысл мироздания. Опираясь на внутренние мотивы, значимые лишь для него, стремясь удовлетворить сугубо эгоистические потребности, Яго выстраивает интригу, приводящую к тому, что страсти окружающих становятся для них и наказанием. Макиавеллевски изворотливый, Яго, распаляя ревность Отелло, предоставляет в итоге ему самому вершить свою судьбу.

Не насмешка ли это над ренессансной идеей о свободе и гуманизме? Мы видим, как индивидуум, не свободный от собственных страстей и комплексов, становится рабом низменных порывов. Не в силах призвать на помощь светлый разум, преодолеть смятение страстей, Отелло поддается подсознательному стремлению, которое давно таилось в нем – стремлению «к восстановлению справедливости». Общество заведомо несправедливо к мавру, какими бы заслугами перед ним он не отличался. И, тщательно подавляемое, в Отелло росло недоверие в любви к нему Дездемоны. Внутренняя несвобода и неуверенность нашептывали ему, что любви подобной девушки он недостоин. Тогда зачем Дездемона с ним? Не насмехается ли она над ним за его спиной? Обостренное, болезненное чувство справедливости становится для Отелло всепоглощающим. Убивая Дездемону, он убивает то грязное и низменное, что мучает его и заставляет сомневаться в ней, в себе, в гармонии мироздания. Хотя продолжает любить: а я тебя убью, чтоб после смерти опять начать любить.

Be thus when thou art dead,

and I will kill thee,

And love thee after [Shakespeare 2008: АКТ 5, сцена 2, 18-19]

И мертвой будь такой, когда тебя

Казню я, чтоб любить и после смерти! [Шекспир 2001]

Так же, как и Яго, Отелло ориентируется только на собственные понятия о правильном и неправильном. Субъективные переживания, не пропущенные через светлое поле сознания, оказываются тюрьмой для личности главного героя. Заложник своего эго, Отелло в чем-то такой же индивидуалист, как и Яго.

Так ренессансный антропоцентризм, понятый как избавление от внешних канонов, как ориентация только на субъективное мировосприятие, оказывается гибельным. Вместо пути личностного развития, приводящего к духовной свободе, герои Шекспира становятся на путь индивидуализма.

Понятие «личности» как субъекта, способного к саморефлексии и нравственному росту, неизвестно эпохе Ренессанса. Освобождая человека от гнета предустановленных правил, Ренессанс освобождал индивида во всей совокупности его заблуждений и пороков.

Однако Шекспир описывает не только индивидуалистов деятельных: рационалиста-Яго и инстинктивно действующего Отелло; ранее этих героев драматург создает образ индивидуалиста индивидуалиста страдающего. Таков Гамлет. Как велик и прекраснодушен принц датский в своих заблуждениях! Желая исправить то, что ему кажется неправильным, соединить связь времен по образу, который возник в его субъективном видении, принц сеет вокруг страдания и смерть. В постмодернистской трактовке этого сюжета Д. Апдайк осветит конфликт Гамлета и общества с противоположного ракурса, развернув перед нами совершенно иную историю:  историю о теплой человеческой любви Клавдия к Гертруде, Офелии к отцу и о тревожной мании наследного принца,  о трагическом заблуждении, приведшем ко многим смертям.

Рассмотрим, что же de facto происходит в сознании Гамлета? Явившийся призрак сообщает нечто, что кажется Гамлету невыносимым. Строго говоря, разлад реальности, который принц стремится исправить, существует лишь в его субъективном представлении, ведь весть о нем приносит призрак. И хотя призрак является не только Гамлету, тем не менее Горацио, комментируя уход Гамлета вслед за призраком и из разговор, сомневается в подлинности происходящего: «Он одержим своим воображеньем»

Горацио

Он одержим своим воображеньем.

Марцелл

Идем за ним; нельзя оставить так.

Горацио

Идем. – Чем может кончиться все это?

Вернувшийся принц вызывает у друзей еще большую тревогу:

Горацио

Принц,

То дикие, бессвязные слова.

……..

О день и ночь! Все это крайне странно! [Шекспир 2000]

Гамлет, выслушав признания призрака, отвечающие гнетущей его и ранее тревоге, принимает решение восстановить пошатнувшийся век, исправить реальность. Может ли один человек утверждать, что реальность неправильна? Не должно ли, по крайней мере, выслушать мнение всех ее участников и творцов?

Необходимо также учесть, что готовящаяся война, в самом деле пошатнувшая жизнь королевства, затеяна была по воле покойного короля:

Бернардо

Вот почему и этот вещий призрак

В доспехах бродит, схожий с королем,

Который подал повод к этим войнам [Шекспир 2000].

Но Гамлет ни слушать, ни слышать не хочет никого. Мотив внутренней глухоты героя, глухоты, затрагивающей как ум, так и сердце, не откликающееся и на любовь (ни на присутствие, ни на гибель Офелии), является доминантным для создания образа индивидуалиста. Коммуникативная обособленность героя ведет к его нравственному одиночеству. «Слепое сердце – это одинокое сердце», — скажет позже А. Камю («хроника оканчивается рассказом об этом человеке, у которого было слепое сердце, то есть одинокое сердце» [Камю 2006]).

Живое и прекрасное не трогает Гамлета, лишь в смерти (разговор с черепом), то есть иллюзорной реальности, находит он утешение. Жестокие знаки неправильно выбранного пути, такие как убийство Полония  и гибель Офелии, не доходят уже до сознания героя: «Я оттащу подальше потроха» [Шекспир, 2000]. В жертву собственному представлению о справедливости он приносит жизни людей, доверявших ему и полагавшихся на него. Такого ли соединения цепи времен, такой ли справедливости стоило чаять? Вместо созидания и единения Гамлет многократно усугубляет разрыв, вместо утверждения гармонии ввергает королевство в хаос. Как позже, убедив себя в том, что «право имеет», будет сеять смерть и разрушение Раскольников, замыкаясь все больше в одиночестве и гордыне. Хотя изначальная идея и Гамлета, и Родиона Раскольникова – восстановление справедливости.

Понятие справедливости, как любое абстрактное понятие, не существует в качестве объективной данности, поскольку является лишь субъективной рецепцией. То, что справедливо для Гамлета, несправедливо для Офелии,  и то, что кажется справедливым для Офелии, несправедливо для ее отца и т.д. Поэтому восстановить справедливость невозможно, это всего лишь желание навязать собственное мнение окружающим, совершив тем самым по отношению к ним несправедливость. Оставаясь в рамках индивидуалистического сознания, невозможно изменить мир (по крайней мере, к лучшему).

Для России, в силу геополитических и религиозно-нравственных предпосылок избежавшей ренессансного мировоззрения, проблематика шекспировских трагедий оказалась актуальной в начале XIX века. Русская культура живо откликается на проблему индивидуализма, «заразившего» Европу, в связи с осмыслением поэзии Байрона и исторической роли Наполеона.

Мы почитаем всех нулями,

А единицами — себя.

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы… [Пушкин, 1964: 87]

Но Пушкин не Байрона и Наполеона делает ответственными за проникновение индивидуализма в русское сознание (каковая мысль позже проскользнет в рассуждениях Порфирия Петровича в романе Достоевского «Преступление и наказание»). Пушкин подходит к проблеме индивидуализма шире, как к проблеме взросления человека. Индивидуализм – явление не культурного и не социального лишь, а психологического порядка. Избавление от язвы индивидуализма возможно в ходе взросления человека, осознания им границ субъективности и принятия объективной множественности взглядов на мир, то есть по мере превращения индивида в личность.

Продолжает пушкинскую традицию А.П. Чехов. Шекспир, открывший тему индивидуализма в литературе, говорил больше о симптомах этой болезни, чем о ее излечении. Но в данном случае мало того, что болезнь указана. И вот, спустя триста лет, великий русский драматург исследует проблему «моровой язвы», отсылая читателя к ее первоистокам, к гамлетовскому вопросу (в пьесах «Иванов», «Чайка»), и предлагает свое лекарство. Нельзя сказать, что до Чехова решение этой проблемы не было найдено. Было. Но в данной статье позволим себе опустить решения, предложенные А.С. Пушкиным, Ф.М. Достоевским и другими русскими писателями XIX века, и остановимся на драматургии Чехова. Скажем только, что в традициях русской литературы – противопоставлять индивидуалистический интеллектуальный  подход к миру умению чувствовать, сопереживать, быть человечным («Мы все глядим в Наполеоны; /Двуногих тварей миллионы / Для нас орудие одно, / Нам чувство дико и смешно…» [Пушкин 1964: 87], «Вы, батюшка, Родион Романович <…> человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи. Игривая острота ума и отвлеченные доводы рассудка вас соблазняют-с» [Достоевский, 2007])

Чехов помещает своих героев-индивидуалистов в фокус этического, эстетического, философского, психологического и даже физиологического внимания. Болезнь ума и духа, мучающая его героев, все та же – субъективная ограниченность сознания индивидуалистическими рамками, картами собственной реальности, которые, конечно, в чем-то адекватны действительности, но во многом и искажают ее. Не готовые принять инаковость, неспособные слышать других, чеховские герои несчастливы и неблагополучны, поскольку не включены ни в какой контекст: ни в семейный, ни в социальный, ни в исторический – оставаясь одинокими узниками своего индивидуализма.

В драме «Иванов» Чехов устами главного героя трижды ставит диагноз хандре, которая мучает его, отсылая к шекспировскому Гамлету: «Я умираю от стыда при мысли, что я, здоровый, сильный человек, обратился не то в Гамлета, не то в Манфреда, не то  в лишние люди…» [С XII, 37]; «Моё нытьё внушает тебе благоговейный страх, ты воображаешь, что обрела во мне второго Гамлета…» [С XII, 57]; «Пора взяться за ум. Поиграл я Гамлета, а ты возвышенную девицу – и будет с нас» [С XII, 70]. Обратим внимание,  как меняется настрой персонажа, ритмическое и синтаксическое строение речи — от поэтического пафоса до скучной прозы. Если в начале пьесы меланхолия Иванова представляет для читателя некоторую загадку, то к финалу она внушает досаду и раздражение. Лейтмотив «странного» душевного состояния героя, которому к тридцати годам опротивела и интеллектуальная, и деловая активность, который забросил не только имение, но и молодую жену, умирающую от чахотки после 5 лет брака, — лень. Герою скучно все. Но как только ему говорят об исполнении долга перед умирающей женой и о работе: «год понадобится сидеть – год сиди. Десять лет – сиди десять лет. И горюй, и прощения у нее проси, и плачь – все это так и надо. А главное, не забывай дела», ему сразу становится противно: «Опять у меня такое чувство, как будто я мухомору объелся. Опять!» [С XII, 59] Ведь то же было и с Гамлетом. До встречи с призраком, давшем принцу цель (хотя и деструктивную), ему безмерно противно и скучно жить:

О, если бы этот плотный сгусток мяса

Растаял, сгинул, изошел росой!

Иль если бы предвечный не уставил

Запрет самоубийству! Боже! Боже!

Каким докучным, тусклым и ненужным

Мне кажется все, что ни есть на свете!

О, мерзость! [Шекспир, 2000]

Вольным переводом кажутся слова Иванова, вторящего ему:

«Я веровал, в будущее глядел, как в глаза родной матери… А теперь, о, Боже мой! Утомился, не верю, в безделье провожу дни и ночи. Не слушаются ни мозг, ни руки, ни ноги. Имение идет прахом, леса трещат под топором [С XII, 53]… Что же со мною? В какую пропасть толкаю я себя? Откуда во мне эта слабость? Что стало с моими нервами? Стоит только больной жене уколоть мое самолюбие, или не угодит прислуга, или ружье даст осечку, как я становлюсь груб, зол и не похож на себя… Не понимаю, не понимаю, не понимаю! Просто хоть пулю в лоб! [С XII, 53] Ставши брюзгой, я, против воли, сам того не замечая, клевещу на нее, ропщу на судьбу, жалуюсь, и всякий, слушая меня, тоже начинает клеветать. А какой тон! Точно я делаю природе одолжение, что живу» [С XII, 71].

Чехов делает явным ответ на вопрос, обозначенный еще у Шекспира: вовне или внутри героя разверзлась бездна и распалась связь времен? Из последней приведенной реплики Иванова следует, что именно внутри. Мучаясь от собственной несостоятельности, но при этом не желая ничего менять, Иванов хватается за людей, требуя от них внимания, понимания, уважения… От печали своего несвитого гнезда он каждый вечер отправляется к Лебедевым. Он жаждет обрести новую жизнь в Сашеньке, словно паук, он вытягивает из нее жизненные соки, бесконечными жалобами заставляя принять роль жертвы и спасительницы. Этот страдающий индивидуалист так же разрушает покой семьи Лебедевых, как некогда Печорин разрушил гнездо «честных контрабандистов». Осознавая, что сеет разруху и хаос, Иванов не принимает ответственности за свои действия, а лишь констатирует данное положение дел, считая это поводом для жалоб. «Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью… О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь…» [С XII, 74]

Последняя кинестетическая деталь будет усилена в «Дяде Ване», характеризуя душевную леность и уныние Серебряковой: «Ходит, и от лени шатается» [С XIII, 90]. Итак, основная причина гамлетовской болезни, названная Чеховым, — это лень. Лень душевная, неспособность расти и меняться, порождает лень физическую, сгущенный образ который царит в чеховских пьесах. Предвосхищая сартровскую экзистенциальную тошноту, возникающую от сосредоточенности на собственном я, Чехов визуально, аудиально и кинестетически (через ощущение шатания, тошноты, болезни) передает  безысходность индивидуалистического пути.

Через метафору физической лени Чехов подходит к рассмотрению психологической структуры индивидуализма. Индивидуалист-страдающий ждет от окружающих сочувствия своему образу мыслей, а от мироздания – благополучного устройства своей судьбы. А так как этого не происходит без участия самого человека, то страдающему индивидуалисту остается либо добровольный уход из жизни (Иванов, Треплев в «Чайке»), либо тоскливо-пассивное ожидание конца («Три сестры»). Но показан у Чехова и другой тип героя-индивидуалиста: индивидуалист деятельный. В «Иванове» это доктор Львов. Уверенный, что один понимает, что значит быть честным и порядочным, он преследует своей нетерпимостью окружающих: и Иванова, и Сарру. Справедливы слова Саши, обвиняющие воинствующую «честность» Львова: «И какое бы насилие, какую бы жестокую подлость вы сделали, вам все бы казалось, что вы необыкновенно честный и передовой человек!» [С XII, 75-76].

Таким образом, в «Иванове» перед нами два типа индивидуалиста: индивидуалист страдающий и индивидуалист деятельный. Их мы находим также и в других пьесах Чехова. В «Трех сестрах» деятельный индивидуализм воплощен в образе Натальи, чья роль мещански снижено, пародийно, но жутко перекликается с шекспировской леди Макбет (Чехов в письме Алексееву (Станиславскому от  2 (15) января 1901 г.: Наташа «пройдет по сцене, по одной линии, ни на кого и ни на что не глядя, à la леди Макбет, со свечой — этак короче и страшней». Этому замыслу вполне соответствуют ремарка: «Наташа со свечой проходит через сцену из правой двери в левую молча». Ср. ремарку Шекспира: «Входит леди Макбет со свечой», а также слова Маши: «Она ходит так, как будто она подожгла» [Смиренский 2012])  Прототипами безжалостного эгоцентрического Наташиного отношения к окружающим являются также старшие дочери короля Лира, о чем писал В. Смиренский:

«Лишних не должно быть в доме. <…> У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка… для чего же нам еще эта старуха? Для чего? <…> И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю…». Последняя фраза, повторенная дважды и выделенная Чеховым, разумеется, неслучайна. Не может быть случайным и ее дословное совпадение со словами Реганы: «Я знаю то, что говорю» [Смиренский, 2012].

Трагизм «Трех сестер» поражает отсутствием детерминирующих обстоятельств: ничто не мешает сестрам жить в гармонии с собой, миром и с людьми,  ничто кроме собственной «карты реальности», которая у них изначально «несчастливая». Конфликт должного и недолжного существования выстроен в модальности «кажется»: сестрам кажется, что в Москве было бы иначе. И от этого ощущения не спасает ни служба Ирины и Ольги, ни Машина эгоистичная борьба за личное счастье.  Чехов снова и снова показывает: счастье не вовне, оно внутри. И обрести его можно только внутренними свершениями, мотивированными желанием участвовать в жизни общей, в жизни ближних и дальних, живым стремлением сердца и ума, освобождением из тесной коробки субъективного мировосприятия, которое приводит героев к тотальному одиночеству и катастрофе.

Равнодушие сестер к жизни единственного брата приводит последнего к увлечению Наташей, которая представляется ему воплощением жизненной энергии. В нелепости ее облика и поведения Андрей видит, вероятно, проявление искренности и тепла. Сестры же, вслух ужасаясь внешнему виду Наташи, не стремятся понять внутреннюю драму, которая привела Андрея к такому выбору. Так что последующее: постепенный захват Наташей власти в доме, торжество ее уверенной наглости – закономерная в общем-то плата за их равнодушие и эгоцентризм.

Чеховские герои-индивидуалисты живут в своем собственном мире, не замечая ни событий, требующих их  непосредственного участия, ни близких людей, нуждающихся в них. Раневская проходит мимо приемной дочери Вари, с надеждой бросающейся к ней после долгой разлуки. Единственно доступным ей способом – порядком в доме – Варя старалась вызывать благосклонность Раневской. Но ее усилия принимаются как само собой разумеющееся, и ни хлопоты Вари, ни ее несостоявшийся брак с Лопахиным не трогают Раневской. Равнодушие героини и к Варе, и к Ане обрекает обеих ее дочерей на несчастливую судьбу. Живущая в мире иллюзий, Раневская теряет и имение, и семью. Гендерный двойник ее, Гаев, как старший в роду должен быть, казалось бы, ответственным за сохранение семьи. Однако именно в Гаеве индивидуалистическое сознание воплощено в наибольшей степени. Катастрофически одинокий, разговаривающий со шкафом за неимением иных собеседников, он оказывается и наименее взрослым. Большой ребенок, которого Фирс уговаривает принять пилюли, надеть пальто или поменять брюки – вот закономерный финал той болезни, которая зовется индивидуализмом. Не замечая окружающей жизни, Гаев забывает в заколоченном доме единственного близкого ему человека, Фирса, обрекая того на мучительную смерть. То, что могло стать спасением от индивидуализма – человечность, умение принимать и понимать других людей, в некоторой степени воплощенные в образе Фирса, оказывается забытым, и финал пьесы философски метафоричен: человека забыли!

Разговаривает со шкафом, кстати, не только Гаев, но и Раневская в начале пьесы: «Я не переживу этой радости… Смейтесь надо мной, я глупая… Шкафик мой родной… (Целует шкаф.)» [С XIII, 204]. Поцелуй и радость, не доставшиеся Варе, отданы шкафу.

Индивидуализм лишает женщину того, что является в ней самым существенным – женского тепла, участия, понимания. И в последней сцене прощания с былой жизнью и с семьей, Раневская в очередной раз не замечает острой нужды близкого человека в сочувствии и поддержке: «Любовь Андреевна и Гаев остались вдвоем. Они точно ждали этого, бросаются на шею друг другу и рыдают сдержанно, тихо, боясь, чтобы их не услышали.

Гаев (в отчаянии). Сестра моя, сестра моя…

Любовь Андреевна. О мой милый. Мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..» [С XIII, 253]

Реплика Раневской построена на эффекте обманутого ожидания: казалось бы, в сцене такого душевного волнения сестра не может не ответить брату, но ее слова «мой милый» обращены все же не к человеку, а к саду, к молодости, к себе самой.

Гаев и Раневская – индивидуалисты пассивные. Индивидуалист деятельный в последней, пророческой пьесе Чехова, – это человек из народа, прообраз Великого Хама, готовящийся к роли хозяина жизни. Но это не Лопахин, у которого «тонкие, нежные пальцы, как у артиста, тонкая, нежная душа» [С XIII, 244]. Порода Лопахиных, купцов с артистической душой, поэтизирующих красоту (к которой принадлежали Савва Мамонтов, Савва Морозов, Павел Третьяков и др.), будет уничтожена в семнадцатом году. Нет, это не Лопахин, а тот, кто извлекает из сложившейся ситуации максимум выгоды, не жалея о былом, не беспокоясь о будущем. Деятельный индивидуалист в пьесе – Яша (случайна ли фонетическая аллюзия с Яго и с местоимением первого лица?). Он пьет господское шампанское, играет на бильярде, крутит любовь с Дуняшей и, наконец, снова отправляется с Раневской в Париж. И никто, даже Лопахин, ни одного раза не одернет его, не сделает замечания. Словно по негласному уговору все молчаливо признают за ним право действовать именно так.

В пьесе «Дядя Ваня» нарочито «детское» название словно приглашает погрузиться в мир взрослых детей, которые через всю жизнь пронесли наивную убежденность, что счастье – это рождественские подарок под елкой, и кто-то должен подарить его им. Метафора бессмысленной каждодневной работы, поглотившей целую жизнь, реализована в образах двух сюжетных антагонистов, профессора Серебрякова, много лет писавшего никому не интересные и даже не умные статьи об искусстве, и дяди Вани, так же терпеливо много лет посылавшего ему деньги, отказывая себе во всем. Работая изо дня в день, дядя Ваня и Соня все силы души своей тратят на то, чтобы не замечать очевидного: никто не в ответе за твое счастье, кроме тебя самого. В тесные рамки субъективного мира, серого и пыльного, никто не положит волшебный подарок, какой бы красотой, как Серебрякова, или каким бы трудолюбием, как дядя Ваня, ты этот подарок, как тебе кажется, ни заслужил. Между чеховскими героями всегда существуют глухие преграды, почти осязаемые, зримые, символизирующие футлярность их внутреннего мира, реализованные в классической постановке Марка Розовского в виде деревянных ширм, между которыми перемещаются герои. В пьесах Чехова никто не слушает, не отвечает собеседнику, а все, наоборот, беспрестанно отвлекаются, уходят, отворачиваются, засыпают и т.д. Глухота и футлярность индивидуалистического сознания провоцируют тотальное одиночество.

Диагноз поставлен, лекарство найдено. Преодоление индивидуализма – в работе над собой, во внимании к окружающему миру, в искренней, деятельной человечности. Но, к сожалению, счастливых героев, воплощающих позитивный образ преодоления индивидуализма, в чеховских пьесах нет.

И тем не менее опыт философского осмысления индивидуализма необходим, поскольку каждый человек проходит эту стадию личностного развития – соблазн считать мир скроенным по твоим лекалам. Преодолевая этот искус, индивид становится личностью. Благодаря доктору Чехову мы имеем вакцину против вируса индивидуализма, некогда охватившего, как эпидемия, Европу и Россию, и имя этой вакцине – человечность.

 

Список литературы:

  1. Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. – М.: Азбука-Аттикус, 2007. – 607 с. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/250229/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  2. Камю А. Чума. – М.: Азбука-классика, 2006 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/230684/read (Дата обращения: 05.03.2015)
  3. Копнин Б. П. Российский онкологический научный центр РАМН им. Н.Н. Блохина, Москва// Практическая онкология, т.3., № 4, 2002.
  4. Пушкин А.С. Евгений Онегин. – М.: Детская литература, 1964. – 306 с.
  5. Смиренский В.Б. Буря и пожар. Генезис и эмоциональная структура драматических произведений Чехова // Информационный гуманитарный портал «Знание. Понимание. Умение»при МГУ и РГНФ / № 3 2012.
  6. Шекспир У. Гамлет, принц датский. Пер. М.Л. Лозинского. – М.: Азбука, 2000 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/75618/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  7. Шекспир У. Отелло. Пер. Б. Лейтина. – М.: Старый стиль, 2001 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/75618/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  8. Shakespeare William. Othello, the Moore of Venice. – Oxford: University Press, 2008. [Электронный ресурс] URL: http://shakespeare.mit.edu/othello/full.html (Дата обращения: 5.03. 2015)

 

Опубликовано: Чехов и Шекспир. Материалы XXXVI-й международной научно-практической конференции «Чеховские чтения в Ялте» (Ялта, 20-24 апреля 2015), М.: ГЦТМ им. А.А. Бахрушина, 2016. С. 256-266.

 

Рубрики
Научные статьи

Функциональное значение образа Кощея Бессмертного и его отражение в русских волшебных сказках

Образ Кощея Бессмертного, привычный отрицательный образ волшебных сказок, на первый взгляд, далек от мифологического контекста, поскольку его рецепция в большинстве случае проста – это злодей, антагонист главного героя. Однако соглашаясь с Е.М. Мелетинским в том, что «происхождение сказки из мифа не вызывает сомнения» [6, с. 262], мы видим в Кощее в первую очередь мифологического персонажа, наделенного особым сакраментальным значением, и отголоски его мифологических функций мы находим в волшебных сказках.

По некоторым легендам, Кощей был внуком славянского бога Чернобога и владел царством мертвых, подобно греческому Аиду, но при этом являлся не богом смерти, а только повелителем умерших. Однако роль повелителя царства мертвых не жестко закреплена за Кощеем, эта функция присваивалась и Чернобогу, и Велесу.  Надо отметить, что языческие представления славян о мире мертвых не совпадают с представлениями греков о царстве Гадеса, скандинавов о царстве Хель или христиан о загробном мире. В целом, представления славян о потустороннем мире намного позитивнее верований других народов. Ада как такового у славян нет. Души умерших отправляются, по славянскому верованию, в светлый Ирий.  На пути в Ирий некоторые души, которые прожили жизнь неосознанную и после смерти находятся в беспамятстве, не могут удержать сознание, проваливаются в Пекло или становятся неприкаянными духами – привидениями, нечистой силой. Хотя представления о Пекле, скорее всего, более поздние и сложились под воздействием христианского учения об аде: церковнославянское пькълъ переводится «смола» и происходит от латинского picula, «смола», или рiх, «смола, деготь». Поэтому в более древнем толковании путь души в Ирий омрачается лишь ее собственными заблуждениями, и если она не готова принять свет, то остается на земле или между мирами в виде неприкаянного духа. Собственно, такового происхождение славянской демонологии: русалок, упырей, берегинь и т.д.

Наверное, лучше всего объясняет  разнообразие славянских представлений о потустороннем мире, о которых писал В. Пропп (золото, хрусталь, страна изобилия, солнечное царство) [9], сказочная формула, приведенная им же: «И там свет такой же, как у нас» [9, с. 248].  Свет, сотворенную Вселенную, славяне считали справедливой и доброй к людям. При разветвленном пантеоне богов, наиболее враждебным человеку божеством можно считать только Мо/ара/ену – богиню смерти, холода и зла. Хотя даже смерть понималась как важнейшее событие жизни, но не трагичное. «Мудрейшие из мудрых без страха почитают Мару–Морену — Смерти Владычицу — как Великую Мать, открывающую Врата Жизни Вечной» [13]. Обряд посмертной тризны не предполагал изъявления горя и отчаяния, негодования на рок и судьбу. Скорее наоборот, оставшиеся на земле соплеменники специальными чтениями, молитвами и песнями помогали душе обрести себя в ином измерении, осознать и продолжить свое посмертное существование и развитие в многомерных мирах.

Продолжая мысль о том, что славянин верил, что после смерти его ожидает тот же свет, что и при жизни, продолжим и размышления об отсутствии в славянском пантеоне богов, тотально враждебных человеку. Как мир делится на ночь и день, свет и тьму, добро и зло, так и у славян эти две силы олицетворяли два бога: Белбог и Чернобог. Так же, как нельзя однозначно оценить, что есть добро и что зло, Чернобог был представителем высшей силы, но не воплощением абсолютного зла. Его функции и способности, так же как и способности Велеса, еще одного представителя подземного царства, представавшего в виде змея (Волоса), с которым сражался Перун – неодноплановы и неоднозначны, и нельзя утверждать, что непременно враждебны человеку. С одной стороны, эти боги воплощали зло, холод и ночь. С другой – Велес, например, скотий бог, был покровителем скота и богатства, и поэтому являлся богом купцов. Пронырливый и хитрый, он мог принести как выгоду, так и разорение.

Поэтому, наверное, славяне молились не одному богу, а богам, потому что не сиюминутная выгода, не временный успех (Мара (Морана) также богиня обмана, иллюзии), а общее равновесие сил являлось тем мерилом, по которому они строили свою жизнь.

Среди более мелких представителей нечистой силы: лешиев, домовых, водяных, русалок, берегинь и т.д. – мы также видим дифференцированное отношение к людям. Живущим по правде, соблюдающим внутренний и человеческий закон леший и домовой помогут, людям бесчестным, лживым и наглым – с удовольствием навредят.

Можно сделать вывод, что у древних славян не было божеств, изначально враждебных человеку. И до, и после смерти человек сам выстраивал свою судьбу. «Как аукнется, так и откликнется» – на этом законе строится и философия жизни, и мифология  древних славян.

Поэтому, обращаясь к анализу образа Кощея Бессмертного в русских волшебных сказках и к размышлениям о его роли в мифологии, мы не удовлетворяемся тезисом о том, что Кощей воплощает абсолютное мировое зло и цель его – навредить герою. Его функциональное значение, по нашему убеждению, сложнее и глубже, и цель нашего исследования – его эксплицировать.

Что мы знаем о Кощее Бессмертном?

Первое, что мы можем с очевидностью определить, это место его дислокации. Жилище Кощея является конечной точкой путешествия героя волшебной сказки. А, как известно, тридевятое царство, куда отправляется герой, и куда он попадает, минуя стража мира мертвых Бабу Ягу, – это и есть так называемый мир мертвых, или, иначе, иной мир, который искали йенские романтики, и русские символисты[1], и который, собственно, можно назвать простым термином – подсознание. Приключения героя волшебной сказки – это история развития души, ищущей и обретающей любовь. «Мне кажется, что состояние своей души я наилучшим образом могу выразить в сказке. Все является сказкой», — писал Новалис [7]. Как и в жизни, герою волшебной сказки сначала дается первое сладкое состояние любви – влюбленность. Но затем по собственной глупости и недомыслию, из-за нетерпения, жадности или эгоизма герой разрушает свое счастье. И он вынужден пуститься на поиски-обретение любви, теперь уже настоящей. В конечной точке этого путешествия, то есть в самом центре иного мира (или мира мертвых) обитает Кощей. В неприступном замке, сделанном из камня или хрусталя.

У северных народов, к которым мы в какой-то степени относим славян, царство мертвых ассоциировалось с крайним севером, где всегда холодно и долгое время темно (полярная ночь). Напомним, что в русских волшебных сказках Кощей живет в хрустальном дворце на стеклянных горах где-то «прикрай свету, в самый конец» [8, c. 200]. Стеклянные горы и хрусталь можно соотнести с айсбергами и льдом. (Ср. хрустальный дворец Снежной королевы). Хотя, согласно В. Проппу, хрусталь – распространенное воплощение представления о царстве мертвых, и не только у славян, но и у народов Австралии, Америки и т.д. [9, c. 50]. Итак, в самом центре иного мира, или, иными словами, на самом донышке подсознания, сидит Кощей Бессмертный. И, несмотря на художественную оксюморонность, цель героя сказки всегда одна – этого бессмертного убить. Но атрибут бессмертности у Кощея неоднозначен. Ведь он уже мертв. Тогда, значит, не к личной жизни персонажа относится этот эпитет, а к долгосрочности той функции, которую он выполняет. О сути этой функции мы поговорим позднее, а пока обратимся к возможным вариантам его гибели.

Итак, второе, что можно проанализировать в сказках о Кощее, это варианты его гибели. В волшебных сказках существуют два варианта смерти Кощея: смерть при разломе иглы  и смерть от коня. Б.А. Рыбаков добавляет еще один вариант – смерть Кощея от своей стрелы [12]. Однако эта смерть описана былинами об Иване Годиновиче, рассмотрение которых не входит в задачу нашей статьи, и к тому же генетически восходит к смерти от  иглы.

Рассмотрим смерть Кощея от коня, которая ярко представлена в сказке «Марья Моревна»: «нагнал он (Кощей) Ивана-Царевича, соскочил назем и хотел было сечь его острой саблей, но конь Ивана-Царевича ударил его со всего размаху копытом и размозжил ему голову, а Иван царевич добил его палицей. После того наклал царевич на грудь дров, развел огонь, спалил Кощея и пепел пустил по ветру» [11]. По мнению Б.А.Рыбакова, такая смерть – это «обычная смерть степняка: сам он изрубил своего противника, а потом угодил под копыта вражеского коня» [12]. Тем более что в сказке Кощей «не царь, не полководец — его государство не упоминается, дворца у него нет; нет ни войска, ни слуг; есть только какое-то жилье, конь, с которым он беседует, и сабля» [12]. Однако нельзя не упомянуть о символике образа коня у славянских народов. Конь связан с солярным божеством, ведь именно лошади везли повозку с небесным светилом по небу. Более того, в верованиях славян конь вообще был небожителем. Например, по древним поверьям, Утренняя Заря (Денница) ведет по узды сияющих белых коней, которые символизируют рассветные облака. Днем кони становятся рыжими, вечером сивыми и Вечерняя Зоря уводит их с небосвода. Приходит вороной конь, который олицетворяет ночь. Млечный путь также называли молоком небесной кобылицы. В славянских сказках конь чаще всего является помощником главного героя, то есть светлых сил («Сивка-бурка», «Конек-горбунок», «Золотой конь» и др.), он может перенести героя «на тот свет» и вернуть его обратно. Даже Серый Волк, второй по частотности помощник героя, выполняет несвойственную волку лошадиную функцию –возит героя на своей спине. Получается, что с помощью коня, помощника солярных богов, Кощея убивают небесные силы. Однако возникает вопрос, зачем высшим солярным силам способствовать гибели божества, хоть и не самого высокого ранга? В славянской мифологии существует описание борьбы Даждьбога и Кощея, при котором Даждьбог добывает Золотое яйцо, в котором заключена смерть Кощея, и убивает своего соперника. Этим своим действием он нарушает порядок мироздания и вызывает всемирный потоп. Обратим внимание на эту деталь – всемирный потоп. Она пригодится нам немного позже.

В.П. Аникин, обращаясь к сказке «Марья Моревна», указывает, что герою помогают и не только небесные, но и природные силы: его родственники по женской линии, мужья сестер: орел, сокол и ворон [1, c. 461]. Как видим, в противостоянии героя и Кощея в сказке Марья Моревна словно участвует все мироздание: человеческие, небесные и природные силы.

Интересен также момент «добивания» Кощея Иваном-царевичем, он разводит на его груди огонь, а прах пускает по ветру. С одной стороны, здесь можно наблюдать языческий обряд сожжения мертвых, посвящения их огню. С другой стороны, Кощей является злым колдуном, соответственно обряд «захоронения» должен был быть особым, иначе, по поверьям, колдун может вернуться. Например, Байбурин А.К. пишет о славянском погребальном обряде «порчи» тела колдуна или человека, подозреваемого в колдовстве. Их тела разрубали на части, чтобы прекратить «хождение» [3]. В сказках часто встречается расчленение тела («разрубил на части»), однако это является лишь временной смертью: после определенного обряда (собрать все части и окропить мертвой и живой водой) герой воскресает и даже становиться сильнее. Чтобы не допустить воскрешения колдуна его тело надо разделить на мелкие фрагменты, в нашем случае – распылить.

Рассмотрим теперь второй, более частый вариант смерти Кощея. В большинстве сказок[2] с небольшими дополнениями встречается такое описание его смерти: «На море на океане есть остров, На том острове дуб стоит, Под дубом сундук зарыт (или в дупле), А в сундуке — заяц, В зайце — утка, В утке – яйцо, В яйце – смерть Кощея». По мнению Б.А. Рыбакова,  «местонахождение кощеевой смерти соотнесено в сказке с моделью Вселенной – яйцом. Недаром охранителями этого сокровища являются представители всех сил природы, всех цартсв: вода (океан), земля (остров), растения (дуб), звери (заяц), птицы (утка)» [9]. Это не случайный набор нескольких предметов или животных, «вложенных» друг в друга по принципу матрешки. Все они несут сакральное значение, важное для древних славян, и связаны с культом смерти.

Например, во всех сказках говориться именно о дубе, под которым и зарыт сундук со смертью Кощея. Это дерево является амбивалентным символом. С одной стороны, это символ силы, мужества и долголетия. С другой – древние славяне верили, что в огромной кроне дуба, среди листвы живут души умерших и призраки, что не противоречит фигуре Кощея, как божества, управляющего душами умерших. Более того, Кощею нельзя отказать в силе и долголетии. Также дуб выступает как символ Мирового древа, который отражает трехуровневый миропорядок: небесные боги – люди – подземные боги. Поэтому сундук со смертью Кощея зарыт под дубом, в его корнях. Либо же сундук висит на цепи, которая, как Мировой змей, обвевает дерево.

Заяц является символом демоническим, он связан с нечистой силой, по поверьям, он находится в подчинении у лешего. У некоторых славян считалось, что в образе зайца появляются ведьмы и колдуны.

Толкование символического значения образа утки более обширно. Она является прародительницей мироздания. Существуют различные варианты космогонических мифов, связанных с уткой. По одному мифу, Утка плавала в мировом океане, нырнула на дно и достала оттуда комочек земли, из которой впоследствии возникла Земля, по другому – пролетая над мировым океаном, Утка обронила яйцо, из которого потом возникла Земля. Утка, как прародительница, создает мир, в котором сосуществуют две стороны: добро и зло, изначально живущие в гармонии.

Яйцо, в котором находится игла, является символом мироздания. Почти во всех мифологиях в начале всего существует мировое яйцо, из верхней половинки которого получается Небо, из нижней – Земля. Существует также славянский миф об изначальном яйце,  в котором томился родитель богов и всего сущего — Род. Силами любви к Ладе он разрушил свою темницу и создал Мир. Надо заметить, что именно яйцо использовалось в погребально-похоронных обрядах, когда вместе с покойником хоронили яйцо, настоящее или глиняное, поскольку яйцо является символом воскрешения, что следует даже из современных христианских обычаев. Яйцо – это символ мироздания. Символ новой, готовой начаться жизни: и в значении жизни после смерти, и в плане рождения нового мира.

Не случайно также смерть Кощея находится именно в игле. Игла в славянском культе связана с потусторонним миром, она могла быть как инструментом порчи, так и оберегом, то есть предметом, который может призвать темные или светлые силы. Игла является контактом с иным миром, так называемой «путеводной нитью». Н.С. Кротова пишет о карельских сказках, в которых упоминается «сонная иголка». Эти сказки нетрудно соотнести со сказкой о спящей красавице, которая уколола палец и уснула. Представления о близости сна и смерти сходны у многих народов [5].

Однако в волшебных сказках все эти потусторонние силы не помогают Кощею, и он погибает. Получается, сам по себе он не бессмертен, и его может победить человек, способный на героический поступок (герой сказки), если он соединится с силами природы (в сказке «благодарные животные» помогают герою) и заручится поддержкой светлых богов, то есть объединит стремления свои с волей Вселенной.

И теперь нам остается разобраться в том, как противостояние Кощея и героя соответствует нарушению и/или восстановлению мировой гармонии и миропорядка. И зачем надо убивать Кощея, который и так уже является мертвым, то есть какую выполняемую им функцию герой сказки, поддерживаемый мирозданием, должен прервать?

В.П. Аникин, анализируя сказку «Марья Моревна», приходит к следующему неоднозначному выводу: «Помощники Ивана – родственники из мира природы, причем родственники и предки по женской линии. Сказка противопоставила фантастических помощников материнского рода силам, находящимся во враждебных отношениях к старым порядкам и обычаям. Марья и весь образ жизни, связанный с ее властью, олицетворяют благополучие и покой, а Кощей – насилие. Спасение от сил, олицетворенных в образе Кощея, люди, сотворившие сказку, искали в верности давнему порядку вещей. И чудо не замедлило явиться. Кощей воплотил в себе ту силу, которая нарушила древние порядки и отняла у женщины ее прежнюю власть в семье» [1, c. 461]. Первая часть вышеприведенного рассуждения не вызывает у нас возражений, действительно, герою волшебной сказки всегда помогают женщины: от Бабы Яги до богатырши Синеглазки или даже птицы Нагай. Познание женского мира, обретение настоящей любви через преодоление определенных трудностей, метафорически выраженных в сказке как трудности материального характера: пойти за тридевять земель, стоптать три пары сапог железных, сгрызть три пары караваев железных и т.д. – это и есть основной урок волшебной сказки. Недаром даже тридевятое царство, куда отправляется герой, связано с природным числом три и женским числом девять. Природная символика числа три означает рождение потомства от соединения мужского и женского начал, а число девять – девять месяцев вынашивания плода. Так что наличие женского влияния в волшебных сказках закономерно. Однако правомерно ли сводить проблематику образа Кощея лишь к смене матриархата патриархатом и установлению новых родоплеменных отношений? (Стоит заметить, к тому же, что именно у славян эта смена не была так очевидна, как в Древней Греции и Европе. До сих пор, если семьи спокойно выбирают удобную для них форму отношений, мальчики уходят в род (семью) жены, а девочки остаются. И это обосновано: кто лучше матери научит будущую роженицу обращению с младенцем?). Поэтому мы не согласны с В.П. Аникиным в том, что смысл образа Кощея, в начале сказки плененного, к тому же, Марьей Моревной, равноценен идее патриархата.

Что же символизирует Кощей? Этимологически слово Кощей восходит, по одной из гипотез, к тюркскому слову kosci – невольник, которое в свою очередь произошло от слова kos  – лагерь, стоянка. Ну и, конечно, никто не отменял фонетического родства его имени со словом кость.

Напрашивается вывод о том, что Кощей – лицо подневольное, являющееся стражником, хранителем определенного положения дел, костяка «старого» мира. Как мировой змей, обвивает он мировое древо, держа в плену свернутую в яйцо новую вселенную. А герою, который хочет построить новую жизнь, свое пространство любви, равнозначное новой Вселенной для двоих, надо разрушить прежнее положение дел, сломать иглу, и тогда из двух половинок яйца образуется новая Вселенная. Его возлюбленная, которую держит в плену Кощей, традиционно связана с последним кровными узами. Герою необходимо разрушить прежнюю связь героини со старшими мужчинами ее рода (или прежним мужем), чтобы построить новую семью. Нравственный смысл волшебной сказки, в отличие от сказок о животных и бытовых, заключается в уроке духовного постижения сокровенных тайн бытия, главной из которой является любовь. Путь героя (или героини) волшебной сказки – это путь к обретению любви. И смерть Кощея здесь имеет психологическое значение: чтобы принять новое, непременно нужно путем мучительных усилий и победы над собой отказаться от старого, от привычного жизненного уклада, от прежнего образа своей души.

Но есть и более масштабное значение образа Кощея. Почему после его поражения Дажьбогом наступает вселенский потоп? Почему символика его смерти так тесно связана со всем мирозданием?

Если предположить, что остров, на котором растет дуб с кощеевой смертью, это остров Буян, средоточие и исток русской цивилизации[3], о котором говорится во множестве песен, заговоров и сказок, то мы можем вслед за многими исслеодвателями и путешественниками отправится на этот сказочный остров, который является современным островом Рюген/Руян (Германия), расположенным в Балтийском море. Немцы сохраняют священный остров, колыбель и центр древнего мира. Остров был заселен еще в каменном веке, и жившие на нем рюгены или руяны основали святилище Святовита, которое было уничтожено в 12 веке в связи с христианизацией населения. Но до сих пор посетители острова могут видеть русские лица сохранившихся деревянных богов, бесстрашно смотрящих на 4 стороны света.

 

У сказки о Кощее есть еще один смысл, связанный с островом Руян. Как из яйца, которое охраняет Кощей, родится новый мир, так и с острова Руян берет начало новая цивилизация. Если вспомнить о Гиперборее, легендарной стране северных долгожителей и мудрецов, детей солнца, живущих, по отношению к Элладе, за северным ветром Бореем, то можно предположить, что именно ее конец и начало новой цивилизации – начало Руси, ставшей преемницей гиперборейцев, символизирует гибель Кощея.Гай Плиний Старший так писал о гиперборейцах: «За [Рипейскими] горами и аквилоном живет, если только можно поверить, блаженный народ так называемых гипербореев. Они достигают очень преклонного возраста и прославлены легендарными чудесами. Здесь, как полагают, находятся петли, на которых вертится мир (cardines mundi), и самые дальние края звездных орбит. Область их теплая, [климат] счастливым образом соразмерен, без каких бы то ни было вредных миазмов. Домами гипербореям служат леса и рощи. Как порознь, так и соборно (viritim gregatimque) они поклоняются богам, никогда не ведая распрей и обид. Умирают они только когда насытились жизнью: задав пир и умастив свою старость драгоценными мазями, бросаются с некоей скалы в море. О блаженнейший вид погребения!

Сомневаться в [существовании] этого народа нельзя: многие источники свидетельствуют, что они имели обыкновение слать начатки плодов на Делос Аполлону, которого особенно чтут. [Бывшие у гипербореев] в почете девы приносили эти дары в святилище народов ряд лет, пока не установили обычай — по той причине, что оскорблена была их доверчивость — оставлять свои приношения у границ соседних народов, чтобы те передали их следующим соседям и так далее вплоть до Делоса…» [4].

Приятно осознавать, что наши предки не знали распрей и обид, молились соборно и жили в гармонии с окружающим миром. Об этом сообщают нам и сведения, почерпнутые из истории, фольклора и мифологии. Так что почему бы и нет?

 

Итак, значение образа Кощея и в мифологии, и в фольклоре состоит в исполнении функций хранителя старого порядка вещей, старого мира. Герой, побеждающий слугу старого порядка, зарождает новый мир, возникающий из яйца, в котором хранилась Кощеева смерть.

Интересно, что поэт ХХ века О. Мандельштам, говоря о Сталине, основная цель политики которого состояла в сохранении существующего порядка вещей и власти над ним, охарактеризовал его как Кощея, стерегущего мир, который пребывает в состоянии сна и омертвения:

Внутри горы бездействует кумир…

<…>

Кость усыпленная завязана узлом,

Очеловечены колени, руки, плечи —

Он улыбается своим широким ртом,

Он мыслит костию и чувствует челом

И вспомнить силится свой облик человечий.

Список литературы:

 

  1. Аникин. В.П. Русское устное народное творчество. М.: Изд-во «Высшая школа». 2009. 736 с.         С. 461
  2. Афанасьев А.Н. «Языческие предания о острове Буяне» (во «Временнике общ. ист. и древ. росс.», 1858 г., № 9 — здесь он впервые развил во всей полноте свою натурмифологическую систему славянского мировоззрения); «Зооморфические божества у славян» («Отеч. Записки», 1852 г., № 1 — 3 [Электронный ресурс]: http://via-midgard.info/news/25695-an-afanasev-yazycheskie-predaniya-ob-ostrove.html (Дата обращения: 05.01.2015)
  3. Байбурин А.К. Ритуал в традиционной культуре. Структурно-семантический анализ восточнославянских обрядов. Монография. СПб. 1993. 253 с.
  4. Гай Плиний Старший. Естественная история: VI, 89-91. [Электронный ресурс]: http://annales.info/ant_lit/plinius/04star.htm (Дата обращения: 05.01.2015)
  5. Кротова Н.С. Как убить Кощея бессмертного? (культурно-мифологическое значение атрибутов смерти сказочного персонажа). [Электронный ресурс]: http://www.ruthenia.ru/folklore/krotova2.htm (Дата обращения: 05.01.2015)
  6. Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М.: Изд-во «Наука». 1976. 407 с.
  7. Новалис. Фрагменты. [Электронный ресурс]: http://flibusta.net/b/335246/read (Дата обращения: 05.01.2015)
  8. Новиков Н. В. Образы восточнославянской волшебной сказки. Л. 1974. с. 200.
  9. Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. М.: Лабиринт. 2011. 332 с.
  10. Русская народная сказка «Марья Моревна». [Электронный ресурс]: http://skazka.mifolog.ru/books/item/f00/s00/z0000020/st018.shtml (Дата обращения: 05.01.2015)
  11. Русский фольклор: сборник мифов, былин, сказок, песен, загадок // Сост. В. Модестова. – М.: Художественная литература. 2007. 416 с.
  12. Рыбаков Б.А. Язычество Древней Руси / Рецензенты: В.П.Даркевич, С.А.Плетнева. М.: Издательство «Наука». 1987. [Электронный ресурс]: http://historic.ru/books/item/f00/s00/z0000030/index.shtml (Дата обращения: 05.01.2015)
  13. Славянская книга мертвых. [Электронный ресурс]: http://www.e-reading.mobi/bookreader.php/1009965/Volhv_-_Slavyanskaya_kniga_mertvyh.html (Дата обращения: 05.01.2015)

Опубликовано:

Жучкова А.В., Галай К.Н. Функциональное значение мифологического образа Кощея бессмертного и его отражение в русских волшебных сказках // Вестник славянских культур, 2015 № 3, (37), С. 165-175

Рубрики
Научные статьи

Образ лягушки как символ внутренней трансформации героя в русском и немецком фольклоре

Значение образов животных в культуре и искусстве древних связано с магическими обрядами. В наскальной живописи и фольклоре изображение животного, как считалось ранее, может встречаться по трём причинам: как тотем, к которому обращаются за помощью и поддержкой, как враг, которого можно победить средствами симпатической магии, либо как жертва, которую подобным образом подготавливают к поражению. Сегодня марксистская концепция примитивно-хищнической первобытной культуры уступает место иным представлениям. Более достоверным представляется взгляд на прошлое человечества как на сбалансированную систему отношений между человеком и природой, построенных по принципу взаимодействия. Находится все больше фактов, подтверждающих, что древний человек жил в гармонии с природой, или, прибегая к научной терминологии, умел строить системные контуры обратной связи, о которых писал Грегори Бейтсон в книге «Экология разума» [2]. Современной европейской цивилизаций контуры взаимодействия практически утеряны, мы целенаправленно изменяем окружающее пространство, зачастую не осознавая, насколько ущербен этот путь для нас самих.

Возвращаясь к образам животным в искусстве древних, вспоминаю наскальную живопись в священном месте поклонения женщин на Алтае. На высокогорном плато вертикальные и горизонтальные скальные плиты испещрены изображениями самок маралов: в момент зачатия, беременности, родов и воспитания потомства. (И никаких изображений охотников со стрелами.) Здесь же находится искусственно созданное углубление для воды, на дне которого также различимы рисунки животных. Водой можно умыться или целиком окунуться в каменную чашу. Считалось, что природная сила и жизненная энергия маралов, сконцентрированная в наскальных изображениях и усиленная свойствами воды, которая, согласно современным исследованиям, является прекрасным хранителем информации, перейдет женщинам.

Так же мы понимаем роль искусства и сегодня – как создание эйдоса, то есть образа, концентрирующего направленную творческую энергию и способствующего изменениям.

Возникает закономерный вопрос: какую силу может иметь образ лягушки, в чем сила его как тотемного животного, чем земноводное может помочь человеку?

Прежде чем обратиться к репрезентации образа лягушки в фольклоре, совершим небольшой экскурс в мифологический генезис образа лягушки.

Это животное представлено в мифологии разных народов. Не будем говорить всех, так как не располагаем точными данными, но с большой долей вероятности дело обстоит именно так. Лягушачье присутствие значимо в мифологии американских индейцев, австралийских аборигенов, у народов Азии и в Индии, у славян и европейцев. Относительно Китая и Японии можно говорить даже о культе лягушки, которая считается символом успеха и богатства, что связано с важной функцией воды и дождя в сельском хозяйстве этих стран. Однако не всегда образ лягушки позитивен. В европейской традиции лягушка (жаба) осмысливается как порождение темных сил, приспешница ведьм и наделяется разрушительной энергией. (Аристофан в комедии «Лягушки» представляет в роли ахеронских лягушек хор насмешников и болтунов. Г.Х. Андерсен в неприглядном свете отражает лягушачье семейство в «Дюймовочке»). Мыши, пауки, змеи и жабы – общепризнанные зооморфные воплощения зла. И надо отметить, что при внезапной встрече эти существа, действительно, вызывают у человека оторопь, у некоторых принимающая форму фобии (офидифобия – боязнь змей, ранидофобия – лягушек, родентофобия – крыс, аранофобия — пауков). Этот внезапный испуг, стрессовая реакция не детерминированы лишь неожиданностью их появления в поле зрения человека (эффект от внезапного появления, скажем, белки, далеко не настолько тягостен). Распространенную боязнь пауков, мышей и лягушек нельзя объяснить с рациональной точки зрения, так как, в отличие от змей, они ничем не угрожают жизни и здоровью человека. Так что остается признать наличие у этих существ определённых гипнотических свойств, оказывающих влияние на нашу психику.

Однажды встретила на лесной полянке жабу. Ощущение ужаса и определённой мистичности ее появления помню до сих пор. Я увидела ее внезапно и испугалась неизвестно чего. Секунд тридцать-сорок смотрела на неё, а она на меня. Когда стрессовая реакция стала проходить, я разрешила себе потихоньку уйти. Удивительно то, что я не боюсь ни жаб, ни мышей, ни лягушек. Напротив, в детстве очень любила играть с лягушатами и брать на воспитание грызунов.

Если проследить позитивные и негативные толкования образа лягушки в мифологии разных нардов, то можно выявить одну общую доминанту – ее связь с водой.

В негативном понимании связь лягушки/жабы с образом абсолютного зла берет начало в идентификации ее с подземными водами, первородным илом, из которого возник мир, то есть с Хаосом как антитезой порядка и гармонии.

В позитивном ключе толкований связи лягушки и воды значительно больше.

  • Как все живое вышло из воды, так и лягушка, ассоциирующаяся с водной стихией, во многих мифологиях является символом плодородия. К тому же и сама по себе лягушка необычайно плодовита: количество икринок, откладываемых особью за один раз, может достигать 20 тысяч. В русском фольклоре мы находим сюжет о том, что проглоченная с молоком или водой лягушка становится причиной беременности.
  • Встречается образ жабы, на которой держится мир. Возможно, эта роль приписывается тем живым существам, которые могут жить и в воде, и на суше, манифестируя особую жизненную устойчивость.
  • Однако чаще всего лягушку связывают с дождем. Магическая функция лягушки – хранительницы воды – отражена в сказках и поговорках разных народов: бродячий сюжет о том, как лягушка дождь выпрашивает; африканская сказка о лягушке, охраняющей колодец; примета, что нельзя убивать лягушку – много дождей будет; русская пословица, что до первой грозы лягушка не квакает и т.д.
  • В некоторых мифологиях (например, в Индии и Китае) лягушки воспринимаются как дети неба, «падающие» вместе с дождем. Иногда этот мотив, развиваясь, приводит к представлению о детях или жене бога, превращенных в лягушек, что перекликается с европейским и русским сказочным сюжетом о принце или царевне-лягушке.

Есть еще одно значение образа лягушки, не связанное напрямую с водой, однако представляющееся нам важным. Оно относится скорее к современному фольклору и эзотерическим толкованиям (образы медитаций, сновидений и т.п.) и подразумевает восприятие лягушки как символа изменения, самосовершенствования. Если оценить динамику трансформаций, испытываемых лягушкой на протяжении жизни: от икринки – в немого хвостатого головастика – и в земноводное прыгающее и громогласное существо, то нельзя не прийти к выводу, что заложенное природой могучее стремление к изменению является ведущим тотемическим свойством этого животного.

Известная книга Р. Бендлера и Д. Гриндера, основателей психологической практикоориентированной методики НЛП, которая позволяет человеку совершенствоваться, меняя личную картину мира («карту реальности») и работая с подсознанием, называется «Из лягушек в принцы».  Собственно, о лягушках в этой книге не ничего не сказано, но метафизическое содержание образа лягушки как символа внутреннего изменения соответствует идейному посылу книги.

Да и несомненная связь лягушки со стихией воды говорит нам о заложенной в этом символе способности к изменчивости, трансформации при сохранении базовых характеристик внутренней структуры. Вода текуча, принимает форму любого предложенного сосуда – но остается сама собой. Водя мягка – и необычайно тверда. Вода движется — и при этом обладает удивительными свойствами хранения и передачи информации, что доказывают исследования современного ученого, доктора биологических наук С.В. Зенина, рассматривающего воду как «объективно существующую информационную систему» [7, с. 56].

Значение лягушки как символа трансформации при сохранении базовых характеристик личности представляется нам ведущим мотивом ее репрезентации в фольклоре. Объектом нашего изучения стали две сказки: о принце–лягушке в немецком фольклоре [5] и о царевне-лягушке в славянской традиции [1]. Символический смысл здесь проступает тем отчетливее, что изоморфные образы принца-лягушки и царевны-лягушки не поддаются классификации в рамках традиционных антропоморфных фольклорных образов. Наши герои не являются оборотнями, потому что не меняется их внутренняя сущность; также их превращение в лягушек не может быть отнесено к ведовству или оборачиванию, так как действуют они не по своей воле, что предполагается в названных случаях. Интересно, что вне тела лягушки Василиса Премудрая обладает способностью оборачиваться (то есть принимать вид животного/птицы/рыбы не теряя свойств личности, как это происходит при обортничестве): после сожжения лягушачьей шкурки она белой лебедью улетает в окно.  Мотив зависимости превращенного персонажа от шкуры животного распространен в фольклоре разных народов («Ослиная шкура», «Братья-лебеди», русское предание о матери-рыси, муж которой сжег шкуру и освободил ее и т.д.). Но уничтожение лягушачьей кожи не освобождает царевну. И принц-лягушка теряет лягушачий облик вследствие внутренних изменений, а не наоборот. Так что мы можем констатировать, что сюжет о лягушках царского происхождения имеет большее символическое и психологическое значение, чем бывает обычно при использовании тотемистических аналогий. Также интересен вопрос о расхождении гендерных ролей главных героев в русской и немецкой традиции, но в данном исследовании мы не будем на нем останавливаться.

Итак, обратимся к сюжету братьев Гримм. Пообещав лягушке, доставшей со дна колодца потерянную драгоценность, дружбу, юная королевна отказывается от своих слов, когда лягушка приходит к ней на обед. Король-отец стыдит девушку, и, считая, что данное слово необходимо держать, позволяет скользкой амфибии есть из тарелки принцессы и жить в ее комнате. Девушка с отвращением соглашается, не смея перечить отцу. Как видим, с помощью мужской прямолинейности и патриархальной традиции (поддержка отца), принцу-лягушке удается добиться союза с принцессой. Однако истинной привязанности девушки он не получает. Уже лежа в постели с принцессой, герой начинает плакать и сетовать на то, что ощущает себя ненужным и одиноким, лишенным обещанной нежной дружбы. И вот, когда принц-лягушонок отважился открыть свое сердце принцессе, она смягчилась, пожалела его, уложила на свою подушку и поцеловала в зеленую щечку. Далее следует счастливый финал – превращение в принца и любовный союз.

Считая излишним пересказывать сюжет русской сказки о лягушке-царевне, перейдем к сопоставительному анализу этих произведений.

Урок, который извлекают из неприятной для себя ситуации обручения с лягушкой Иван-царевич и немецкая принцесса, оказывается одинаковым: надо держать свое слово, быть верным внутренней правде (данному обещанию или обычаю). Если тот, кто поймал стрелу, должен стать твоим суженым, как задумывалось, то этот зарок надо держать, приятно тебе сложившееся положение дел или нет, поскольку внешние условия не могут являться причиной отказа от внутренних принципов.

Но это только первый урок. Далее оба героя должны пройти через определенные изменения личной картины мира и своего отношения к происходящему. Характер этих изменений коррелирует с гендерными ролями героев. Девушка, посочувствовав принцу-лягушонку, оказывается способной перешагнуть через неприятие внешнего безобразия и холодности (эгоизма) лягушки, проявить истинную женственность, жертвенность и любовь. Также немецкая сказка учит и юношу: излишней прямолинейностью и утверждением своих прав не добьешься настоящей любви. Для этого надо суметь быть искренним и доверчивым, раскрыть сердце. Только тогда спадает холодная кожа эгоизма.

Интересную трактовку этого мотива находим в менее распространенном и оттого менее разработанном в художественном плане сюжете «Король-лягушонок или Железный Генрих» (источник тот же, собрание сказок братьев Гримм). Как видим из названия, эта сказка обладает более маскулинной направленностью, то есть содержит урок в первую очередь мужчинам. Чтобы помочь принцу-лягушке избавиться от эгоизма и холодности принцессе потребовалось здесь более радикальное воздействие: разозленная его настойчивостью, она со всей силы бросает лягушку об стену, и та превращается в прекрасного принца. Метафизический же мотив готовности к внутренним изменениям ради любви переносится на слугу, из-за несчастия с принцем заковавшего себе сердце железными обручами и прозванного Железным Генрихом:

«Когда его хозяин был обращен в лягушонка, верный Генрих так горевал и печалился, что велел оковать себе сердце тремя железными обручами, чтоб не разорвалось оно от горя и печали.

Усадил верный Генрих молодых в карету, а сам стал на запятках и радовался, что хозяин его избавился от злого заклятья.

Вот проехали они часть дороги, вдруг королевич слышит – сзади что-то треснуло. Обернулся он и крикнул:

– Генрих, треснула карета!

– Дело, сударь, тут не в этом,

Это обруч с сердца спал,

Что тоской меня сжимал,

Когда вы в колодце жили,

Да с лягушками дружили.

Вот опять и опять затрещало что-то в пути, королевич думал, что это треснула карета, но были то обручи, что слетели с сердца верного Генриха, потому что хозяин его избавился от злого заклятья и снова стал счастливым» [4].

При изменении гендера лягушки в русском варианте сказки прямолинейность в достижении эгоистических целей все равно остается атрибутом героя-мужчины. Хотя целенаправленные действия Ивана-царевича не очень-то и оправданы. Василиса Премудрая, даже будучи лягушкой, не дает супругу повода чувствовать себя униженным, по мере надобности она раз за разом репрезентует их семейное положение все в более выгодном свете. Однако поспешность Ивана-царевича в достижении максимального личного удовлетворения (не будем затрагивать здесь сексуальный аспект, хотя и он, возможно, подразумевается) приводит к обратному результату. Какой урок может извлечь Иван-царевич, сжегший лягушачью шкурку и потерявший жену? Возможно типологически тот же, что и принц-лягушка (не быть эгоистом и не пытаться решить все проблемы только рациональными способами), но в русской сказке нравственный посыл значительно глубже: надо верить женщине, учиться видеть сердцем, иметь мудрость доверять жене в ее интуитивном стремлении к образу прекрасного будущего. Василиса, предчувствуя новую счастливую жизнь, вынашивает в сердце своем грядущие изменения, она заботится о муже, спрашивает, почто кручинится он, шутит о лягушонке в коробчонке… Иван-царевич же действует в рамках базовой логики – и проигрывает. Не всегда короткий путь правильный, чаще бывает наоборот. Рациональное видение мира не приводит человека к счастью. Эта мысль является лейтмотивом всех русских сказок. Наиболее популярный герой русского фольклора — Иванушка-дурачок, который достигает счастья именно потому, что «дурачок». Он не обладает узконаправленным рациональным мышлением, присущим старшим братьям, ему не жаль времени на общение с животными, птицами и насекомыми, он способен воспринимать системную природу мира. Ивану-царевичу же этому надо научиться, проходя через испытания и убивая Кощея. Кощей, лягушачья кожа – не проявления ли это одного и того же холодного, безжизненного начала? Мы помним, что лягушка в некоторых мифологиях считает представительницей первородного ила, нижних слоев бытия. Восточная мудрость гласит: лотос, чтобы стать лотосом, должен пройти через ил. Так и человек в своем личностном росте проходит стадию лягушачьей кожи, которую надо перерасти, доверяя людям, открывая сердце миру. И в то же время сказка учит, что за лягушачьей кожей, за несовершенством ближнего мы можем увидеть прекрасную душу, если сами способны верить и любить. Сказки о лягушках – это сказки о трансформации. Доверие, открытость, способность увидеть за лягушачьей кожей душу, пробуждает любовь и превращает лягушку в принца или принцессу.

Аналогичный метафизический сюжет мы обнаруживаем в житийном жанре древнерусской литературы, в сказании о Петре и Февронии Муромских. Пообещав жениться перед началом лечением на Февронии, Петр, выздоровев, осознал, насколько велико неравенство князя и простолюдинки, и не сдержал своего обещания. Но болезнь вернулась – и князь вынужден был жениться. В течение совместной жизни с мудрой Февронией не раз приходилось Петру осознавать ложность социальных предрассудков и переступать через свои прежние представления о мире, возвышаясь духом. С годами мелкое и суетное стало не властно над его душой. Получив право княжения в Муроме, Пётр отказывается от него и уплывает с Февронией на поиски тихого счастья вдвоем.

Как и в сказочном сюжете, где лягушка требует свадьбы, а герой соглашается, но потом жалеет о данном слове, Петру приходится ступить на путь отказа от ложных стереотипов и, отрекшись от внешнего, прийти к истинному.

Сопоставление сказки с легендой о Петре и Февронии позволяет по-новому взглянуть на требование лягушки жениться. Звучащее от лягушки, оно представляется отчаянной мольбой о спасении. Однако в устах Февронии данное условие выглядит совершенно иначе. Девушка не преследует честолюбивых интересов, как мы видим в дальнейшем. Условие о супружестве она выдвигает в ответ на просьбу об исцелении: «Если бы кто-нибудь потребовал твоего князя себе, тот мог бы вылечить его… Я хочу его вылечить, но награды никакой от него не требую. Вот к нему слово мое: если я не стану супругой ему, то не подобает мне и лечить его» [6]. Это можно объяснить следующим образом. Известно, что женская любовь спасает мужчину. Не только в духовном, но и в физическом плане, что отражено в сказках, в песнях, произведениях как древних (Ярославна из «Слова о полку Игореве…»), так и современных писателей («Жди меня» К. Симонов; «Золото бунта» А. Иванов и др.) Чтобы вылечить князя, Феврония должна его полюбить. Наверняка она также видит, что подобное развитие событий предопределено судьбой. «Не подобает лечить», если князь не согласен на ответную любовь, как не подобает девушке навязывать свою любовь мужчине. Обратим внимание, что, получив согласие Петра, чем лечит она его? – «взяв небольшую плошку, зачерпнула ею хлебной закваски, дунула на нее и сказала: «Пусть истопят князю вашему баню, и пусть он помажет этим все тело свое» [6]. Лечит он его духом (дунула), то есть своей любовью.

Е. Водолазкин, доктор филологических наук и автор романа «Лавр», ставшего финалистом «Большой книги-2013», утверждает, что «жанр жития возник не с христианством, а раньше, и использовал ту литературную модель, которую использовали древнегреческие мифы о героях» [3]. Сюжет о лягушке пришел к нам очень издалека, через мифы, сказки и жития он стучится в нашу повседневную жизнь, чтобы сказать: меняйтесь, верьте, учитесь видеть сердцем, чтобы не сожалеть потом, вслед за чеховскими героями, о том, «как ненужно, мелко и как обманчиво было всё то, что нам мешало любить». «Когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе» [8], — писал А.П. Чехов, и этими словами мы хотели бы закончить размышления о превращении лягушки в принцессу.

 

  1. Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. // [Интернет-ресурс] URL: Царевна-лягушка http://flibusta.net/b/110924/read (дата обращения: 22.06.2014)
  2. Бейтсон Г. Экология разума: Избранные статьи по антропологии, психиатрии и эпистемологии / Пер. Д. Я. Федотова, М. П. Папуша. М.: Смысл, 2000. 476 с.
  3. Водолазкин Е.Г. Интервью с Е. Г. Водолазкиным на вручении премии «Большая книга» // [Интернет-ресурс] URL: http://www.liveinternet.ru/users/publizist/post310264393/ (дата обращения: 20.06.2014)
  4. Гримм В., Я. Король-лягушонок или Железный Генрих // [Интернет-ресурс] URL: http://flibusta.net/b/74734/read (дата обращения: 22.06.2014)
  5. Гримм В., Я. Принц-лягушка // [Интернет-ресурс] URL: http://flibusta.net/b/158670/read (дата обращения: 22.06.2014)
  6. Ермолай Еразм. Повесть о Петре и Февронии Муромских // [Интернет-ресурс] URL: http://flibusta.net/b/264070/read (дата обращения: 22.06.2014)
  7. Зенин С. В. Структурно-информационные представления о состоянии водной среды // Вестник российской академии естественных наук. М.:, Изд-во РАЕН. № 3 с. 56-63.
  8. Чехов А. П. О любви. //[Интернет-ресурс] URL: http://flibusta.net/b/10634/read (дата обращения: 22.06.2014)

****************************************

Опубликовано Вестник славянских культур, 2014 № 4 (34). С. 107-115

 

Рубрики
Научные статьи

Внешний локус контроля как субстанциональное свойство «маленького человека» в русской литературе XIX века

В процессе поиска героя нового времени XIX век открывает тип «маленького человека». Начиная с произведений А.С. Пушкина, этот образ становится ключевой фигурой литературы, однако его сложно назвать героем в полном смысле этого слова. В творчестве Пушкина, Гоголя, Достоевского и Чехова «маленький человек» предстает воплощением антигероя, его безмятежная безответственность противоречит представлению о герое как человеке, меняющем мир.

Представители «натуральной школы» вообще провозглашают отмену героя как такового, взяв курс на изображение физиологии современного общества и рассматривая персонажа только как функцию действительности. По наблюдению М.В. Строганова, в русской литературе с 1840-х гг. господствует принцип понимания человека как явления социального, только обществом и обусловленного [Николаев, Швецова, 2014, с. 130].

Мы же остановимся на личностных особенностях «маленького человека». Задачей нашего исследования является систематизация черт этого сквозного персонажа литературы XIX века и поиск ответа на вопрос, где кроются причины его неблагополучия.

Первый «маленький человек» русской литературы – это Иван Петрович Белкин, чье имя объединяет повести А.С. Пушкина «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», «Станционный смотритель» и «Барышня-крестьянка». Как и герои «его» произведений, Белкин представляет собой тип «добряка»-обывателя, не удрученного сложностями мироздания и ведущего рассеянную жизнь помещика, мало заботящегося о своем деле («в ту самую минуту, как я своими разысканиями и строгими допросами плута старосту в крайнее замешательство привел… услышал я Ивана Петровича крепко храпящего на своем стуле» [Пушкин, 2012, с. 5]). Наш герой не отмечен ни страстями, ни, соответственно, грехами («Иван Петрович вел жизнь саму умеренную, избегал всякого рода излишеств; никогда не случалось мне видеть его навеселе…к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая» [Пушкин, 2012, с. 6]).

Однако отсутствие мучительных раздумий о собственном несовершенстве, как и отсутствие особых талантов и добродетелей, Белкина не смущает, он выбирает в качестве жизненного ориентира соглашательство с существующим порядком вещей. «В самом деле, что было бы с нами, если бы вместо общеудобного правила: чин чина почитай, ввелось в употребление другое, например: ум ума почитай? Какие возникли бы споры! и слуги с кого бы начинали кушанье подавать?» [Пушкин, 2012, с. 46].

Вот с этого-то соглашательства с общеудобными правилами и начинается тип «маленького человека» в русской литературе. В заглавии произведения Ивану Петровичу присвоен эпитет покойный: «Повести покойного Ивана Петровича Белкина». По меньшей мере странно уточнять факт смерти автора, если каждому предуготован данный конец. Значит, эпитет покойный имеет особую функцию в поэтике произведения. Он проливает свет на сущность повествователя: Белкин, остающийся безмятежно спокойным в любых обстоятельствах, не возмущающийся несправедливостью, не негодующий на жестокость, никого не любящий и ничем не восхищающийся – это первая «мертвая» душа русской литературы.   Собственно, Белкин как рассказчик по всей видимости и нужен Пушкину, чтобы служить психологической «рамкой» образов остальных героев, тоже «маленьких людей», хотя социальный статус здесь не при чем.

Завистливый и злобный Сильвио, ради низкой мести загубивший собственную жизнь и чуть не оборвавший чужую, страстно желает заставить противника испытывать смятение и страх. Его целью является не убийство, а нравственное падение графа. Только таким образом мелкие души могут почувствовать собственное «величие» — за счет унижения ближнего.

В повести «Метель» действующие лица совершают вопиюще безответственный поступок: она – решившись тайно венчаться в угоду романтической моде; он – заняв место жениха «проказы» ради.

Гробовщик, герой одноименной повести, из-за самолюбивой обиды на неосторожное слово, что свойственно мелочным натурам, богохульствует, приглашая в дом «клиентов»-покойников. Это не первое моральное преступление гробовщика. Наживаясь на горе, он обворовывает и обсчитывает родственников умерших, божась, что не грешит против совести. Нашествие умерших, обвиняющих его в нечестности, не заставляет героя задуматься о своих делах. Едва осознав, что страшное событие привиделось ему, он с облегчением приказывает подать чай.

«Станционный смотритель» более явно, чем остальные повести, демонстрирует внутренний облик «маленького человека». Раболепствуя перед высшим чином, Самсон Вырин, чье имя выявляет противоложность его рабской натуры свободолюбию ветхозаветного тезки, униженно просит гусара вернуть ему дочь. После неудачной попытки он отрекается от дочери в сердце своем, предоставив молоденькую девушку ее несчастной, как он уверен, судьбе.

«Барышня-крестьянка» — наиболее светлая и игривая из всех повестей Белкина. Однако за внешним юмором ситуации кроется бесчеловечность тех, кто живет не по совести, а следуя средневековым представлениям о многолетней вражде и браке по расчету. Сложись ситуация чуть иначе – и разыгралась бы драма, описанная в повести «Дубровский».

Счастливый финал – общая тенденция повестей Белкина, словно легкий тон и радостная развязка призваны еще раз продемонстрировать легкомыслие и безволие «маленьких людей», не ответственных за собственною судьбу, оставляющих решение сложных жизненных вопросов на волю обстоятельств. Они относятся к собственной жизни как к истории, сказке, рассказываемой посторонним. Благополучное разрешение коллизии противостоит экзистенциальной пустоте, безнравственности и бездуховности, которые оно прикрывает. Легкий флёр игривости и иронии Пушкин набрасывает на мертвенность душ «маленьких людей». Обратим внимание, что социальное положение не является в повестях Белкина сущностной характеристикой «маленьких людей»: ни в «Выстреле», ни в «Метели», ни в «Барышне-крестьянке» персонажи не представляют собой тип «униженных и оскорбленных», они материально обеспечены и занимают достойное положение в обществе. Да и станционный смотритель не голодает, и гробовщик не бедствует. Очевидно, что первая разработка темы «маленького человека» в русской литературе не связана с мотивом нищеты и бесправности. Доминантой этого образа является мелочность и мертвенность души, нравственная глухота, стремление уйти от ответственности за свою жизнь и за жизнь ближних.

В написанной немного позже поэме «Медный всадник» к образу «маленького человека» Пушкин добавляет еще одну характерную черту – стремление обвинить в своих неудачах другое лицо.

Едва появившись на страницах поэмы, Евгений уже сетует на судьбу:

О чем же думал он? о том,
Что был он беден, что трудом
Он должен был себе доставить
И независимость и честь;
Что мог бы бог ему прибавить
Ума и денег. Что ведь есть
Такие праздные счастливцы,
Ума недальнего, ленивцы,
Которым жизнь куда легка!

Сетование на бога, который мог бы улучшить его жизнь – типичное поведение «маленького человека». Не своим умом и волей стремится он изменить жизнь к лучшему, а ищет обидчиков (как гробовщик) и хозяев, на кого можно было бы возложить ответственность.

В.Я. Брюсов писал: «Пушкин стремился всеми средствами сделать одного из них — Петра — сколько возможно более «великим», а другого — Евгения — сколько возможно более «малым», «ничтожным». «Великий Петр», по замыслу поэта, должен был стать олицетворением мощи самодержавия в ее крайнем проявлении; «бедный Евгений» — воплощением крайнего бессилия обособленной, незначительной личности…Образ Петра преувеличен здесь до последних пределов. Это уже не только победитель стихий, это воистину «властелин Судьбы» [Брюсов, 1975].

«Медный всадник» добавляет к характеристике «маленького человека» мотив рабского подчинения власти – и негодования на нее. Однако подчинение первично. Негодование лишь прикрывает базисное стремление «маленького человека» – найти того, на кого можно возложить ответственность за свою жизнь. Да и устойчиво ли негодование? Только осмелившись высказать обвинение Всаднику, Евгений тут же «стремглав бежать пустился»

И с той поры, когда случалось
Идти той площадью ему,
В его лице изображалось
Смятенье. К сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку,
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал
И шел сторонкой.

Обвинение рабу, готовность которого отречься от собственной воли приносит в мир яд злобы и несправедливости, А.С. Пушкин высказывает и в стихотворении «Анчар».

В мировой литературе ХХ века наиболее ярко и полно данная тема была разработана Ф. Кафкой. Кого обвиняет Йозеф К., герой романа Кафки «Процесс» в том, что «словно собака» готов умереть рабом? Бога. «И внезапно К. понял, что должен был бы схватить нож, который передавали из рук в руки над его головой, и вонзить его в себя. Но он этого не сделал, только повернул еще не тронутую шею и посмотрел вокруг. Он не смог выполнить свой долг до конца и снять с властей всю работу, но отвечает за эту последнюю ошибку тот, кто отказал ему в последней капле нужной для этого силы… Где судья, которого он ни разу не видел? Где высокий суд, куда он так и не попал? К. поднял руки и развел ладони» [Кафка, 1991, с. 427].

Кого обвиняет Евгений? – Петра, которого считает властелином судьбы.

Для каждого открыты Врата Закона, о которых писал Кафка. Однако никто не облегчит человеку путь к постижению истины и свершению, никто не ответит на вопрос, который каждый человек должен решить для себя сам:

«Врата Закона, как всегда, открыты, а привратник стоит в стороне, и проситель, наклонившись, старается заглянуть в недра Закона. Увидев это, привратник смеется и говорит: «Если тебе так не терпится – попытайся войти, не слушай моего запрета. Но знай: могущество мое велико. А ведь я только самый ничтожный из стражей» [Кафка, 2000]. Поселянин, не ожидавший таких преград, остается ждать, когда будет можно. Он предпринимает попытки уговорить или подкупить привратника, но тщетно. И вот приходит последний час жизни человека. Перед смертью он решается задать привратнику вопрос: «Ведь все люди стремятся к Закону, как же случилось, что за все эти долгие годы никто, кроме меня, не требовал, чтобы его пропустили?» И привратник, видя, что поселянин отходит, кричит изо всех сил, чтобы тот успел услыхать ответ: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного! Теперь пойду и запру их» [Кафка, 2000].

Каждому человеку предназначен путь, «озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями; но мимо его, в глухой темноте, текли люди» [Гоголь, 1971, с. 214], — с горечью констатирует Гоголь. Чтобы идти по освещенной светом дороге истины нужно не жалеть себя и быть готовым к принятию решений и к ответственности за их последствия. Именно этого избегают «маленькие люди».

Гоголевский Хлестаков, по сути, также является представителем «маленьких людей». Душевная пустота и мертвенность, которую на всех уровнях композиционной организации текста подчеркивает Гоголь в «Ревизоре» (и в описании города, от которого три дня скачи – никуда не доскачешь, и в зеркальном отражении хлестаковщины во всех персонажах комедии, и в финальной немой сцене) – это и есть отличительная черта данного типа. Если нет развития внутреннего, то оно подменяется видимостью внешнего движения, простейшей симуляцией которого является карьера. Презирая свое нынешнее положение («чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр…» [Гоголь, 1951]), Хлестаков метит в зятья городничего. Городничий, также презирая свой чин, желает стать генералом. Эта дурная бесконечность предстает наваждением темных сил, разгул которых застит глаза, сбивая с пути. В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголь описывает их в фольклорных образах, в Петербургских повестях – в образах фантасмагоричных. Однако наиболее страшен шабаш внешне пестрых, а внутренне мертвых образов в реалистичном повествовании «Ревизора» и «Мертвых душ». Как в «Повестях Белкина» за анекдотом скрывается бездна, так и в этих произведениях Гоголя за социальной тематикой просматривается иная проблема – экзистенциальная: проблема неосознанного существования человека. Что для Гоголя является онтологической основой жизни? Движение. То, что А. Бергсон позже назовет потоком, неостановимым процессом творчества. Именно этого лишены «маленькие люди», потоку жизни предпочитающие покой.

Акакий Акакиевич любит переписывать буквы, а главной любовью его жизни становится шинель. По словам Ап. Григорьева, образ Башмачкина — «последняя грань обмеления божьего создания» [Русская эстетика и критика, 1982, с. 113]. Его превращение в привидение с точки зрения христианского мировоззрения является страшным приговором несостоявшейся жизни духа. Не очень понятно, как можно было увидеть в Башмачкине жертву социальной несправедливости.  Если кто и мучает его, так это люди, занимающие то же положение в общественной иерархии – сослуживцы. И если оставался он всю жизнь титулярным советником, так потому, что ничего другого ему и не нужно было. Предельно ограниченный кругозор героя не включает иных ценностей, кроме покоя. Того покоя, которым отмечен и «покойный Иван Петрович Белкин».

Игорь Золотусский старается найти гуманистический пафос в том убогом существовании, в которое превратил свою жизнь Башмачкин: «Акакий Акакиевич денно и нощно трудится. Он даже берет бумаги на дом. Чтобы переписывать, и делает это не из услуги начальству, а из удовольствия. Он засыпает в своей каморке с улыбкой на устах – то улыбка от предвкушения переписывания… Его довольство можно принять за довольство раба: так доволен раб, который ничего другого не видел на свете. Но раб никогда не находит наслаждения в своем труде. Раб трудится из-под палки – Акакий Акакиевич делает это с охотою» [Золотусский, 1979, с. 294]. Непонятно, сознательно или нет лукавит чуткий к гоголевскому слову ученый, однако в данном утверждении он грешит против истины. К сожалению, природа рабства заключается как раз в том, что раб получает удовольствие от своего рабского состояния. Он стремится к нему сам, желая такой ценой оградить себя от мук свободного выбора и ответственности за него. Психологическая зависимость жертвы от тирана – одно из наиболее сильных извращенных наслаждений. Далее И. Золотусский пишет: «сама шинель в повести не предмет гардероба, а нечто живое, жена, подруга Акакия Акакиевича, существо, греющее не только в прямом, но и переносном смысле. Она не обижает его, и потому он готов отдать ей все свои чувства, всю свою любовь» [Золотусский, 1979, с. 295]. Не знаю, как вам, мне противно читать эти слащавые славословия. Человек, созданный по образу и подобию божию, наделенный не только силами невиданными, но и чувствами безграничными, во-первых, всю жизнь остается духовным «эмбрионом», воспринимающим окружающих как тех, кто его «обижает» и «умоляющим голосом ребенка» просящим о снисхождении (даже портного); и во-вторых, он никому ничего не дает за всю свою жизнь, никого не жалеет, никому не приносит хоть толики тепла и добра, и готов «полюбить» шинель. Честно говоря, не понимаю, как поколения школьников и взрослых могли повторять эту антигуманистическую ложь. Акакий Акакиевич в своем фетишизме мало чем отличается от Жана-Батиста Гренуя, героя «Парфюмера» П. Зюскинда. В сумрачном состоянии призрака он также готов творить зло и, возможно, служить причиной гибели людей «не разбирая чина и звания» ради своей idée fixe – мести за шинель. Единственный светлый миг его жизни, который Золотусский называет «минутой радости и тепла», когда душа Башмачкина развернулась «широко и светло», — это момент обладания шинелью. Если вопрос Э. Фромма «иметь или быть» адресовать герою Гоголя, то ответ на него не оставит камня на камне от прекраснодушной теории Золотусского. Страшен гоголевский персонаж, который возвращается из гостей к себе по темному Петербургу, словно путешествуя по заколкам собственной души к самой ее сердцевине, в которой — пустота: «Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже – масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею» [Гоголь, 1994].

В продолжении повести появляется мотив противостояния «маленького человека» и власти. Значительное лицо, олицетворяющее идею бюрократизма, не принимает участия в бедствии маленького чиновника и грубо отчитывает его. Акакию Акакиевичу ничего не остается, как пойти домой и умереть. Единственное, чем отличается его душевное состояние от переживаний умирающего «как собака» Йозефа К., так это отсутствием переживания, что он посмел омрачить своим появлением настроение значительного лица. И то в бреду предсмертной горячки кроме сожалений о потерянной шинели периодически «чудилось ему, что он стоит перед генералом, выслушивая надлежащее распеканье, и приговаривает: «Виноват, ваше превосходительство!» [Гоголь, 1994].

Высокий гуманизм русской литературы состоит в том, что к падшим она выказывает не презрение, а милость: «И милость к падшим призывал» (А.С. Пушкин «Памятник»). Так и в повести Гоголя молодой чиновник вдруг осознает, насколько низко издеваться над Акакием Акакиевичем, над калекой, увечьем которого является недостаток души. «И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья…» [Гоголь, 1994]. Действительно, с содроганием представляешь, как низко может опуститься человек, не желающий признавать того, что он рожден свободным и сам отвечает за последствия своих выборов. Ведь действительно, Акакий Акакиевич брат наш, в каждом из нас живет желание трусливо спрятаться, избежать переживаний, закрыться в себе и любить что-то незначительное, заведомо безопасное.

Предложение А.П. Чехова стучать молоточком в сердца тех, кто почитает себя счастливыми, является перифразом состояния молодого чиновника, который, «как будто пронзенный», содрогнулся, осознав, сколько «в человеке бесчеловечья». И бесчеловечье это – не только в насмехающихся над Акакием Акакиевичем, но, в первую очередь, в нем самом, что и провоцирует реакцию окружающих.

Мотив упрека власти, на протяжении XIX века все чаще появляющийся в разработке темы «маленького человека», с точки зрения психологического рассмотрения этой проблемы является способом переадресации ответственности. Если не на кого пенять, то волей неволей придется «на себя оборотиться». Но «маленьким людям» этот путь заказан. И поэтому все больше крепнет тенденция обвинять власть.

В ХХ веке противостояние «маленького человека» и власти станет глобальным. В тоталитарном государстве воистину можно уже ни за что не отвечать. И только тогда, перед лицом реальной агрессии со стороны государства «маленький человек» начинает просыпаться от своего наркотического опьянения рабством и задумываться об обретении истинной свободы (а не о фиктивном политическом освобождении «униженных и оскорбленных», как ранее).

В ранней повести Ф.М. Достоевского «Бедные люди» из-за отсутствия мотива противостояния «маленького человека» власти и по общей психологической тональности образ Макара Девушкина продолжает персонажей повестей Белкина. Сам Девушкин, читая «Станционного смотрителя», находит много общего с Самсоном Выриным, однако «Шинель» приводит героя в негодование. Стыдно насмехаться над убогими, считает он, оскорбляясь, как это свойственно «маленьким людям». Такое же прекраснодушное на первый взгляд существо, как и пушкинские герои, Девушкин оказывается ни по-человечески, ни по-мужски несостоятелен. Впоследствии подобного героя мы встретим в пьесе М. Горького «На дне». Сочувственными вздохами, пассивной своей любовью Девушкин неосознанно лишает Варю сил к сопротивлению. Никак не истинной заботой, а трусливым самоуспокоением предстают хлопоты Макара к отъезду Вари, когда она решает выйти замуж за Быкова, обесчестившего ее.

«Маленькие люди» так называемого «пятикнижия» Достоевского уже иные. Они озлобленне и умнее, оправдание своему бесчеловечью им удается находить вовне – в своем социальном положении, в нищете, в бесправии и в сетовании на судьбу. Особо одаренные даже поднимаются до признания себя мучениками, чуть ли не добровольно «страдающими» ради нравственного подвига. Недаром Мармеладов получает такую приторную фамилию – его собственное довольство собой, глубоко спрятанное от посторонних глаз, это довольство раба, та самая улыбка Акакия Акакиевича, с которой раб по склонности, а не по принуждению, принимает свое положение и… наслаждается им: «Такова уж черта моя! Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с! Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи, скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую. Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу! — И он, как бы в отчаянии, склонил на стол голову» [Достоевский, 1989]. В психологии известен такой способ ухода от ответственности и избегания внутреннего локуса контроля, как симптом жертвы. Считая себя жертвой – тирании родных, жизненных обстоятельств – человек в глубине души наслаждается зависимостью, страданиями, которые дают ему ощущение полноты и даже возвышенности бытия.

Зачем приходит сознаваться в несовершенном преступлении Митрий? Чтобы не мучиться неопределённостью собственной судьбы, а, добровольно сдавшись, нравственно «пострадать». Таких же добровольных страдальцев, наслаждающихся собственным ничтожеством, видим мы и в других романах Ф.М. Достоевского, особенно в «Братьях Карамазовых». Схожий сюжет находим и у Кафки и в романе «Процесс», и в романе «Замок», где землемер К. добровольно соглашается на предательство и рабство, лишь бы иметь возможность приблизиться к заветному Замку, символизирующему Власть.

На рубеже XIX-XX веков, в неспокойные времена революционной переделки мира и модернистской трансформации сознания, мотив власти оказывается уже не настолько тесно интегрирован с темой «маленького человека», и на первый план выходит психологическая и философская трактовка этого образа. В творчестве А.П. Чехова мы находим развернутую и психологически заострённую рецепцию беззаботности пушкинских героев. Все возможные виды и варианты избегания ответственности и «покойности» представляет нам Чехов: «Крыжовник» — иллюстрация того, как «иметь» подменяет «быть»; «Человек в футляре» — демонстрация опоры «маленьких людей» на циркуляр вместо совести; «Попрыгунья» продолжает тему пушкинской «Метели», где стремление за модой подменяет собой чувство; в рассказах «О любви» и «Княгиня» с разной степенью откровенности показаны души, избравшие общественные нормы лекалами собственной судьбы («Ср. «Барышня-крестьянка»»); «Смерть чиновника» — яркая метафора переноса ответственности за свои поступки и за свою жизнь на другое лицо (ср. «Медный всадник») и т.д.

В романе А. Куприна «Гранатовый браслет» тема «маленького человека» не раскрывается во всей своей психологической и экзистенциальной глубине, а помогает автору отразить основополагающую в символизме идею духовного поиска, стремления человеческой души ввысь. (По типу «и крестьянки любить умеют».) Однако финал романной коллизии – самоубийство Желткова ради спокойствия Веры, снова заставляет нас вспомнить о характерной черте этого литературного типа: о стремлении переложить ответственность за свою жизнь на другого, что в современной психологии получило название «внешний локус контроля».

Мы утверждаем, что социальный аспект в разработке темы «маленького человека» не является имманентным этому образу, это лишь один из вариантов репрезентации стремления «маленького человека» избежать личной ответственности, возложив ее на кого-то или что-то внешнее, в данном случае, на власть. Упрек власти, убеждение, что во всех несчастьях повинен социальный статус — один из вариантов экстернального локуса контроля. В психологии внешний локус контроля – это качество, характеризующее склонность человека приписывать ответственность за результаты своей деятельности внешним силам. Анализ произведений русской литературы XIX века показывает, что ответственность за несчастливую жизнь «маленький человек» может возлагать на разные явления: на близких, на жизненные обстоятельства, на судьбу, на власть – но неизменным остается сам факт переноса ответственности, то есть внешний локус контроля.

Фундаментальной психологической чертой типа «маленького человека» в русской литературе является отказ от свободы выбора и ответственности за этот выбор.

Т. Манн, разрабатывая архетип совершенного человека, находит его в социально незначительном субъекте, в бюргере. Бюргер – средний собственник, так сказать выразитель национального немецкого характера, ему присущи рационализм, методичность, любовь к порядку, стремление к компромиссам, преданность труду, желание доставлять приятное себе и окружающим. «В бюргерстве заложены неограниченные возможности, возможности беспредельного самоосвобождения и самопреодоления» [Манн, 1961, с. 72], — пишет Манн в статье о Гете, считая лучшими чертами великого поэта черты именно бюргерские. Герой Манна выражает пафос середины, душевность и нравственность, присущие естественному человеку. Как видим, с социальной точки зрения это герой незначительный, он относится к тому же слою, что и герои повестей Белкина. И вместе с тем именно представителю среднего класса Манн приписывает лучшие человеческие качества: совесть, долг, нравственность, мораль.

Теория бюргерства Т. Манна еще раз подтверждает мысль об отсутствии детерминированности душевной несостоятельности маленького человека его социальным положением. Манн прямо указывает на то, что только внутренний локус контроля способен сделать из человека то, чем он должен являться. «Этическое начало в значительной степени совпадает с понятием бюргерского. Это сознание жизненных обязанностей, стремление к деятельности, к творческому изменению жизни, к развитию…» [Манн, 1960, с. 81].  Таким образом, мы доказали, что социальный фактор не является причиной формирования типа «маленького человека» в русской жизни XIX века, социальный аспект этой темы является лишь одной из репрезентаций внешнего локуса контроля героя.

 

  1. Брюсов В.Я. Медный всадник // Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. — М.: Художественная литература, 1975. [Электронный ресурс] URL:http://www.litra.ru/critique/get/crid/00343181236183707356/page/1 (Дата обращения: 22.07.2014)
  2. Гоголь Н. В. Шинель // Собрание сочинений в девяти томах. Т. 3. М.: Русская книга, 1994. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/281553/read (Дата обращения: 22.07.2014)
  3. Гоголь Н.В. Мертвые души. – Л.: Лениздат, 1971. – 254 с.
  4. Гоголь Н.В. Ревизор // Полное собрание сочинение в четырнадцати томах. Т. 4. – М.: Издательство АН СССР, 1951. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/249499/read (Дата обращения: 22.07.2014)
  5. Достоевский Ф.М. Бедные люди. – М: АСТ: Астрель, 2008. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/169964/read (Дата обращения: 22.07.2014)
  6. Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Собрание сочинений в пятнадцати томах. Т. 5. – Л.: Наука, 1989. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/250229/read (Дата обращения: 22.07.2014)
  7. Золотусский И.П. Гоголь. – М.: Молодая гвардия, 1979. – 511 с.
  8. Кафка Ф. Процесс // Америка. Процесс. Из дневников. – М.: Политиздат, 1991. – 606 с.
  9. Кафка. Процесс. – СПб: Амфора, 2000. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/349068/read (Дата обращения: 22. 07. 2014)
  10. Манн Т. Гете как представитель бюргерской эпохи // Собрание сочинений в 10 томах. Т. 10. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1961. – 696 с.
  11. Манн Т. Любек как форма духовной жизни // Собрание сочинений в 10 томах. Т. 9. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1960. – 687 с.
  12. Николаев Н.И., Швецова Т.В. Русская литература 30-40-х гг. XIX в. «Ожидание героя» // Вестник Томского государственного университета. Филология. 2014. №3 (29) – с. 125-142.
  13. Пушкин А.С. Медный всадник // Сочинения в трех томах. Т.2. – М.: Художественная литература, 1986. – 527 с.
  14. Пушкин А.С. Повести покойного Ивана Петровича Белкина; Дубровский; Пиковая дама. М.: АСТ: Астрель: Полиграфиздат, 2012. – 189 с.
  15. Русская эстетика и критика 40–50-х годов XIX века — М.: Искусство, 1982. – 544 с.

**********************

Опубликовано «Филология и человек», 2016 № 1. С. 51-62