Рубрики
Научные статьи

Метафора как способ подсознательной коммуникации

 

В наше время метафора перестала быть частью исключительно литературного нарратива и собственностью филологии: теперь ее активно используют в психологии, психотерапии, политике, PR-технологиях и т.д. в качестве удобного, яркого и эффективного способа суггестивного воздействия.

История появления метафоры уходит в далекое прошлое, когда сродство людей, растений, животных и явлений природы ни у кого не вызывало сомнения. Тогда, на основе симпатической магии, закрепленной в языковых формулах, родилась метафора, а на основе магии контагиозной – метонимия.

Магическое живет в метафоре до сих пор. Попробуем выяснить, за счет каких механизмов этот художественный прием, выполняющий, как может показаться на первый взгляд, внешнюю декоративную функцию, становится орудием подсознательного воздействия.

Пока человечество не занялось изучением бессознательного, метафора считалась лишь украшением речи. Аристотель в «Поэтике» объясняет метафору как «перенесение слова с измененным значением из рода в вид, или из вида в род, или из вида в вид, или по аналогии» [2], в «Риторике» он, также не придавая метафоре иного значения, кроме эстетического, называет ее «изящным и удачным выражением», основная цель которого – делать фразу «наглядной» [3].

Позже, когда мысль человеческая начинает искать выходы за пределы рационально постигаемого мира, метафора становится проводником к трансцендентному. Особую роль придавали ей немецкие романтики. «Фрагменты» Новалиса представляют собой сборник метафор, поэтический отражающих мироздание: «Поэзия на деле есть абсолютно–реальное. Чем больше поэзии, тем ближе к действительности <…> Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого» [11]. Гофман, увлекавшийся месмеризмом и изучавший пограничные состояния человеческой психики, в «Серапионовых братьях» называет безумие метафорической формой воплощения откровения, то есть также наделяет метафору способностью проводить в мир неизведанное: «…безумие его матери в сущности есть только метафорическая форма, в которой выразилось действительно посетившее ее откровение»  [7].

Ш. Бодлер, стремившийся к расширению границ сознания, увидит в метафоре способность соединять мир реальный с миром тонких материй: «У превосходных поэтов нет метафор <…> которые не были бы математически точным применением к настоящим обстоятельствам, поскольку эти метафоры почерпнуты в неисчерпаемых запасах всеобщего подобия» [5].

Желая прикоснуться к неизведанному, символисты и модернисты вели целенаправленные эксперименты с суггестивными средствами языка; в ХХ веке метафора становится признанным способом расширения сознания и познания бессознательного, а также инструментом психоанализа и психотерапии.

Обратимся к опыту М. Эриксона, одного из наиболее известных и успешных психиатров ХХ века, использовавшего метод гипнотического изменения сознания, который лег в основу нейролингвистического программирования. Эриксон постоянно применял метафоры при разговоре с пациентами, отвлекая сознание и получая таким образом доступ к подсознанию: «Если субъект сопротивляется реакции А, гипнотизер может говорить о Б, а если А и Б метафорически связаны, субъект построит эту связь «спонтанно» и отреагирует соответственно» [8, С.28]. Метафорический подход особенно эффективен при сильном сопротивлении, поскольку очень трудно сопротивляться внушению, о котором субъект ничего не знает сознательно. Эриксон  никогда не истолковывал и не объяснял метафоры, не переводил бессознательное общение в сознательную форму, при этом результаты его суггестивного, гипнотического воздействия на пациента ошеломляли. Классический случай использования метафоры Эриксоном вошел во многие учебники по гипнозу. Приехав к умиравшему от рака пациенту, которому уже не помогали обезболивающие, Эриксон стал рассказывать ему о… помидорном кусте. Дело в том, что больной был фермером, и Эриксон выбрал близкий ему предмет разговора. Но это могло быть и что-то совершенно иное, так как основная информация заключалась в переносе ощущений, которые испытывает помидорный куст, нежась под солнцем и наслаждаясь гармонией жизни, на пациента: основной посыл эриксоновской метафоры находился не в сфере логических взаимосвязей, а в сфере сенсорных переживаний. «Вы не видите, как он растет, вы не слышите, как он растет, но он растет – появляются первые подобия листьев на стебле, тоненькие волоски на черешке, такие же волоски на листьях, напоминающие реснички на корнях; они должны вызвать у помидора очень приятное, очень комфортное чувство, если вы можете представить себе, что растение способно чувствовать, и хотя вы не видите, как оно растет, не чувствуете, как оно растет, но на стебельке помидора появляется еще один лист, а затем еще один. И пусть это напоминает детский разговор, но вдруг помидор все-таки чувствует комфорт и умиротворение, когда растет. Каждый день он растет и растет; ведь так приятно, Джо, наблюдать, как растение развивается, не видя его роста, не чувствуя этого, но зная, что все идет к лучшему у этого маленького помидорного кустика, у которого появляется еще один лист и еще один, и побег, и что он комфортно растет во всех направлениях». Мы видим прямой эффект того, как метафора работает на бессознательном уровне: после одного сеанса пациент перестал испытывать острую боль, смог спать и есть и прожил остававшееся ему время в благополучном расположении духа [1].

Структура метафоры отражает ход гипнотического сеанса, который состоит, условно говоря, из двух частей: отвлечения сознания и взаимодействия с подсознанием. Цели отвлечения сознания реципиента могут служить такие паттерны, как сбой привычной поведенческой схемы или логической структуры высказывания. Метафора сбивает сознание, когда вместо ожидаемого понятия вдруг появляется иной, авторский образ. Второй этап гипнотического сеанса, ведение, осуществляется за счет использования сенсорных маркеров, так как подсознание представляет собой некий огромный склад наших сенсорных впечатлений, чувственного опыта. Сознание, перестав на короткое время контролировать процесс обработки информации, открывает доступ этой информации в подсознание. Цель коммуникатора-гипнотизера состоит в том, чтобы «зацепить», затронуть чувственный опыт, всколыхнуть личные ощущения человека и вызывать тем самым к жизни его скрытые чувственные ресурсы. Сигналами, будящими наши впечатления, являются сенсорные маркеры, то есть слова с яркой визуальной, аудиальной или кинестетической семантикой: теплый, ясный, жгучий, шершавый, лучезарный и т.д. Особым гипнотическим влиянием обладают также абстрактные слова, так как они вообще не имеют иного смысла, кроме того, какой вкладываем мы в них сами. Поэтому маленькое стихотворение А.С. Пушкина «Я Вас любил» обладает несомненным гипнотическим влиянием. «В 8 строках этого коротенького стихотворения слова с семой «любовь/любить» встречаются 5 раз (любил, любовь, любил, любил, любимой), не считая замещающего местоимения «она», так что, на самом деле, 6 раз. А что означает «любовь/любить»? На этот вопрос каждый ответит по-своему. Поэтому стихотворение Пушкина, непревзойденный гимн настоящей любви, по сути, мантра, оно гипнотизирует, вызывая отклик в душе, т.е. в сенсорном подсознательном опыте каждого читателя» [13].

Яркий образ, заложенный в метафоре, в момент сбоя сознания попадает напрямую в подсознание. Мы не успеваем осознать, на основании каких логических связей построена метафора, но запечатлеваем энергию ее образа. А образы – это и есть язык нашего подсознания. Поэты оперируют образами, черпая их из своего интуитивного, иррационального, подсознательного. Макс Волошин так описывает этот процесс: «Художественное творчество — это умение управлять своим бессознательным, но так, как перед сном вперед заказывая себе момент пробуждения. Управлять бессознательным, не доводя до сознания» [6, С. 82].

Словно отвечая Волошину, раскрывшего природу порождения суггестивного образа, О. Мандельштам в «Разговоре о Данте» описывает процесс восприятия такого высказывания: «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее… Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу… Внешняя, поясняющая образность несовместима с орудийностью» [10, С.364]. Метафора запускает наш внутренний творческий механизм порождения образа. И вот мы уже видим то, о чем писал поэт, ощущаем  и понимаем его переживания. Но не можем объяснить, за счет чего это произошло. А это хранящийся в подсознании сенсорный опыт откликнулся на «волны-сигналы».

Ученые-языковеды установили, что человеку не дано быть полностью понятым при вербальной коммуникации, так как комплекс мыслей и переживаний при порождении и восприятии высказывания испытывает серию значительных трансформаций, и результат коммуникации никогда не равен ее замыслу. Однако мы, литературоведы, можем развеять этот пессимистический вывод. Человек может понять другого человека, если будет учитывать, что порождение и восприятие высказывания строится не только на уровне логического мышления, но и на уровне подсознательном, образном. Искусство ХХ века вплотную подошло к изучению многоканальности человеческого восприятия, и сегодня мы можем утверждать, что информация передается не только логическим путем, и даже не только с помощью визуального образа, но и с помощью образа аудиального (звук лопнувшей струны у Чехова) и кинестетического (память боков, колен и плеч у М. Пруста). Метафоры не просто украшают нашу речь, они позволяют осуществлять коммуникацию на двух уровнях, сознательном и подсознательном одновременно.

У О. Мандельштама, чья поэтика обладает отчетливо выраженной двухуровневой сознательно-подсознательной структурой и потому плохо поддается рациональному объяснению, отношение к метафоре особое. К субстантивному свойству метафоры быть проводником в подсознание, Мандельштам добавляет еще такие «наработки», как создание инкорпорирующей метафоры и метафоры-стыка.

Преображенский С.Ю. писал, что метафора у Мандельштама зачастую имеет сложную организацию метонимически-метафорического характера, описать которую можно термином амбивалентная инкорпорация. Она «начинает напоминать слово-предложение инкорпорирующего языка, где зависимости определяются без помощи формальных показателей» [12, С.203]. С. Ю. Преображенский считает, что такой тип метафоры (рыжая спесь англичанок, таитянок кроткие корзины) правильнее было бы считать метонимией:

Как близко, близко твой подходит зов —

До заповедей рода и первины —

Океанийских низка жемчугов

И таитянок кроткие корзины…

Таитянок кроткие корзины – метафора, но внутри нее мы наблюдаем метонимический перенос кротости с обладательниц корзин на сами корзины. Таким образом, эпитет «кроткий», сенсорный центр метафоры, возводится в особую степень: понять, в каких синтаксических отношениях этот эпитет находится с «близко, близко подходящим зовом» нет никакой возможности, поэтому наше восприятие особое значение придает сенсорному наполнению эпитета «кроткий». В этом и цель метафоры: ощущение кротости усиливается, связываясь с началом предложения и строфы: «как близко, близко твой подходит зов…»

Метафора-«стык» («звезды с звездой могучий стык») является соединением двух слов с ярко выраженной, но различной модальностью (визуальной и кинестетической, кинестетической и аудиальной) или двух слов разного уровня мышления: конкретного и абстрактного (к последнему часто прибегает и В. Маяковский: крик торчком стоял из горла).

Стык конкретного с абстрактным:

Выпуклая радость узнаванья…

Колтун пространства…

Cмущенных мимо берегов…

Cухомятная русская сказка

Белеет совесть предо мной

И клена зубчатая лапа // Купается в круглых углах …

И я выхожу из пространства // В запущенный сад величин…

Стык разных модальностей:

осязает слух

зрячие персты

в беременной глубокой (К) сини (V)

удлиненных (V) звучаний (A) рой (K)

сухое (K) золото (V)

на губах (K) горит (KV)  воспоминанье звона (A)

Мандельштам говорил: «На прямой вопрос, что такое дантовская метафора, я бы ответил – не знаю, потому что определить метафору можно только метафорически, и это научно обосновываемо… Метафора поднимает до членораздельного порыва растительные краски бытия» [10, С.404, 410].

Если под красками бытия понимать нерасчлененные впечатления и ощущения, то можно сказать, что в соответствии с уровнем «членораздельности» метафоры различаются по степени «осознанности». Некоторые метафоры объяснить на уровне логики затруднительно («звук в персты вольется», «выбегали из углов угланы» О. Мандельштам), другие же представляются настолько ясными, что возникает искушение считать эти метафоры созданными лишь сознанием, без участия подсознания. Так, в строках Б.Л. Пастернака «Ты в ветре, веткой пробующем, / Не время ли птицам петь,/ Набухшая воробышком/ Сиреневая ветвь» метафоры «ты → мокрая сиреневая ветвь» и «сиреневая ветвь → мокрый воробышек» доступны рациональному объяснению, базирующемуся на простом визуальном сходстве возлюбленной, намокшей под дождем, с веткой сирени, а этой последней – с мокрым воробьем.

Однако данная понятность и рациональная объяснимость метафоры нисколько не умаляют ее подсознательного влияния. Сознание отвечает за сбор и анализ фактов, постановку цели, контроль за ее выполнением. За впечатление и образное мышление отвечает подсознание. В какой-то степени употребление терминов «сознание» и «подсознание» в данном контексте коррелирует с особенностями и функциями правого и левого полушарий мозга, из которых первое отвечает за логику и рациональное мышление, второе – за порождение образов. Задача метафоры не констатировать «простое» визуальное сходство объектов действительности, а пробудить в реципиенте то же ощущение, впечатление, переживание, которое испытывал автор. Нежность и умиление, внушаемое лирическому герою его возлюбленной, переданы в приведенном примере с помощью образа «набухшей воробышком сиреневой ветви». И если быть до конца последовательными, то нельзя не согласиться с тем, что как раз визуально девушка, хоть сухая, хоть мокрая, мало похожа на воробья. Так что сравнение девушки с мокрым воробьем и мокрой веткой сирени призвано передать какое-то особое чувство, которое читатель, возможно, испытывал, видя/вдыхая/осязая мокрого воробья и мокрую сирень: отталкиваясь от визуального образа, метафора обращает нас к нашему подсознанию, пробуждая наши собственные ощущения, как простые (визуальные, аудиальные, кинестетические), так и метаощущения (умиление, радость, минутная нежность и т.д.)

А ощущения, как мы говорили, могут быть не только визуальными. Метафора, и литература в целом, располагает не только на визуальной образностью. Метафора «холодна, как смерть» построена с использованием кинестетической модальности, образ лопнувшей струны в «Вишневом саде» А.П. Чехова задействует аудиальный канал, так же как звон Биг-Бена в романе В. Вулф «Миссис Дэллоуэй». С этой точки зрения соединения различных модальностей в метафоре, таких как «осязает слух», «зрячие персты», «в беременной глубокой сини» (О. Мандельштам), является именно чувственным, кинестетическим в первую очередь (потому что поэтических словарь Мандельштама на 75, 3 % кинестетичен [13, С. 47]) подобием, а не оксюмороном. На таких подобиях и созвучиях строится весь поэтический мир. Символисты вслед за Бодлером много говорили о соответствия. Однако и до них, и после полноценный художественный образ всегда обладал свойствами гармонической синестезии:

Бывает запах свеж, как плоть) грудных детей,

Как флейта,  сладостен, и зелен, как поляна. (Ш. Бодлер)

Бывает запах (обоняние) свеж (осязание), как плоть грудных детей (визуализация + осязание), // Как флейта (аудиальная модальность), сладостен (вкус), и зелен (визуализация), как поляна.

Возможно, наше психологическое и нейролингвистическое объяснение метафоры лишь еще один способ ее объяснения. А может быть, именно взаимодействие психологии и литературы будет определять в дальнейшем исследования подсознания, ведь как сказал Мандельштам: ««Поэт не только музыкант, он же и Страдивариус, великий мастер по фабрикации скрипок, озабоченный вычислением пропорций «коробки» — психики слушателя… Он бросает звук в архитектуру души и <…> следит за блужданиями его под сводами чужой психики. Он учитывает звуковое приращение, происходящее от хорошей акустики, и называет этот расчет магией [9, С. 146]».

 

Опубликовано: Русская филология: ученые записки Смоленского государственного университета. 2017. Т.17. С. 408-414

 

 

 

 

Рубрики
Научные статьи

Образ Карадага в лирике М. Волошина и О. Мандельштама: диалог поэтов

 

Символика Карадага (Къара дагъ), горного массива вулканического происхождения, возраст которого определяется в 120-160 миллионов лет, связана отчасти с расшифровкой его названия, которое переводится как «Черная гора». Карадагская магнитная аномалия, открытая в 1921 году А. Спасокукоцким, — лишь одно из подтверждений необычной энергетики этого места. Особый колорит придает Карадагу легенда о морском змее, живущем у его основания. Этого змея хранители заповедника видят иногда и в наши дни. Отчетливую мортальную ауру имеет мыс Меганом, расположенный к юго-западу от Карадагского массива. Издревле на Меганоме не селились люди, и считается, что реку Безлы-Давра (Коз), впадающую в море на восточном окончании Меганома, античные путешественники называли Стикс. Предположительно на Меганоме и находился вход в Аид.

Крым, Алтай и Тибет – зоны особого геомагнитного излучения, образующие почти равнобедренный треугольник, вершина которого – Крым, Карадаг. Современные технологии позволяют зафиксировать выброс энергии над Карадагом, напоминающий столб света. Подобный столб света, образующий энергетический купол над Карадагом, часто встречается на картинах К. Богаевского, феодосийского художника.

 

 

Вот как об этом сказано у М. Волошина, «певца и старожила Коктебеля» [7]: «И хляби волн, и купол Карадага» (посвящения на акварелях), «В меня впадает Стикс / И струйный стол огня на мне сверкает сизо («Mare Internum»), «Вглядись в провалы и пустоты / Похожие на вход  в Аид («Карадаг»)».

В стихотворениях М. Волошина, посвященных Карадагу, семантика потустороннего мира, обратной стороны реальности отчетлива и неопровержима. В цикле «Киммерийские сумерки» и стихотворении «Карадаг» ее выражают визуальные эпитеты «ночной», «полночный», «мгла» (3), «темнота» (2), «темный» (7), «черный» (6), «мутный» (5), «меркнущий» (2), «тусклый» (4), «отусклил», «тьма», «туманный» (5), «сизый» (3), «сумрак»,  «потухший», «незрячий», «слепой», «слепнет», «грифель», «отблеск ртутный», «марный»,  а также образы Праматери, Персефоны, Эриний и «сынов огня и сумрака Ассуров». Аудиальная сенсорика представлена отказом от звучания, небытием: «глухой» (7), «беззвучно»,  «тишина», «шуршали шелесты», «шелестит», «шуршит», «уста, которым слова нет», «уста, безгласные, как камень», «немота», «немой», «молчаливый». Не менее выразительны и кинестетические образы: «пустынный» (6), «горький» (5), «тоскующий» (5), «скорбный» (4), «грустный» (2), «источенный», «иссохший», «растоптанный», «усталый», «блуждает и томится», «душно», «гниющие», «вздымая тяжко», «бесплодный», «скитальный»,  «задыхающийся», «распятый», «надломленный», «застывший».

Цикл «Киммерийские сумерки» — это схождение в Аид, начинающееся на скалистых склонах Карадага: «Костер мой догорал на берегу пустыни…» и заканчивающееся у «глухих ключей» «божниц Персефоны», «под сенью скорбных рощ» «во сретенье тоскующих теней». Образ смерти, понятной как прикосновение к древним тайнам вечности, а не просто как тварный конец, пронизывает весь цикл, то отступая в подтекст («Я сам – твои глаза, раскрытые в ночи // К сиянью древних звезд»), то возвращаясь со всей очевидностью в образную материю стиха: «Наш путь ведет к божницам Персефоны», «И дымные встают из облаков // Сыны огня и сумрака — Асуры», «И в хорах волн моих напевы Одиссеи». Одиссей, словно Вергилий у Данте, ведет нас за собой.  Аллюзией на миф о схождении Одиссея в Аид в определенном смысле объясняется и цветовая палитра цикла. В мифе: «пристали мы к берегу печальной страны киммерийцев, где никогда не светит людям бог Гелиос. Вечно покрыта эта страна холодным туманом, вечно окутывает ее густой пеленой ночной сумрак» [5]

Но Волошин не был бы Волошиным, если бы согласился уйти в царство Персефоны навсегда, затерявшись в туманных далях вечности. Стускленному колориту мреющего сквозь карадагские туманы небытия он противопоставляет насыщенные, жизненные краски и цвета, дрожь и содрогание земли, гул и рокот моря, судороги и победы дня нынешнего, сегодняшнего.

Антитезой черному и сумрачному царству Аида выступает цветовая гамма живого Карадага: цветущего, земного, полного энергии:  «златится», «золото», «златой», «рыжий», «бронзовый», «медно-бурый», «багровый», «красный» (2), «рдяный» (2), шафранный, огонь (6), кровь (2), кровавый, «розовеет», «синеет» (2), «лиловый», «зеленый», «фиалковый», «серебро», «серебряный», «снежный», «жемчужный», «белеет». Немоте и беззвучию таинственного мира противостоит лейтмотив зова, пронизывающий все пространство «Киммерийских сумерек»: «зовущие лучи», «землю древнюю тревожа долгим зовом», «зовут… неотвратимо». В аудиальной палитре зову соответствуют предикаты «зовут», «звучать», «звенеть», «призывный», «звонки». Табуны лошадей ржут, стих поет, море гудит, и все это – зов жизни, зов древнего божества, не менее могучего, чем темная власть небытия. Амбивалентное единство с Карадагом образует море: «Как в раковине малой Океана / Великое дыхание гудит», «И тысячами уст глаголящее Море». Борьба жизни и вечности, гула моря и смерти, дышащей так призывно в высотах и скалах Карадага, завершается победой жизни: это стихотворение «Гроза» в «Киммерийских сумерках» и образ Ники Самофракийской в стихотворении Карадаг.

В цикле «Карадаг» 1918 года Волошин определяет свое отношение к потусторонности Карадага, призывая человека, прикоснувшись к ней, плыть прочь, к свету и жизни дня:

Направь ладью к ее подножью

Пустынным вечером – один…

Вглядись в провалы и пустоты,

Похожие на вход в Аид…

… Потом плыви скорее прочь,

Ты завтра вспомнишь только ночь,

Столпы базальтовых гигантов…

И радугами бриллиантов

Переливающийся свод.

Поэт утверждает равновеликость своего дара энергии Карадага: «Мой стих поет в волнах его прилива, / И на скале, замкнувшей зыбь залива, / Судьбой и ветрами изваян профиль мой!» Волошин, словно древний воин, выходит один на один против смерти и вечности,  и побеждает, устанавливая новый закон, закон жизни. Его душа и муза, резонируя с разлитой вокруг силой, поднимают, как сказал бы Мандельштам «до членораздельного порыва растительные краски бытия» (О. Мандельштам «Разговор о Данте»).

Волошин утверждает торжество жизни, расширяя ареол его действия до победы над катастрофами истории:

Весь трепет жизни всех веков и рас

Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.

Прославление жизни как целокупности мироздания отражается и на уровне сенсорных модальностей его поэтических текстов. С точки зрения ведущей репрезентативной системы, лирика М. Волошина характеризуется преобладанием визуальной модальности, но  вместе с тем визуальный канал нельзя назвать доминирующим, так как и кинестетические, и аудиальные, и даже вкусовые и обонятельные предикаты представлены в его поэзии полно и ярко. Таким образом, правильнее было бы говорить о гармоническом слиянии цвета, звука, запаха и переживания, то есть о синестезии творчества Волошина,  которая отчетливо видна, в частности, в следующих образах: «зной (К) глуше (А) и тусклей (V)», «И сбросил (K) Гнев (мета-K) тяжелый (К) гром (А) с плеча» и др.

О. Мандельштам начал строить отношения с Карадагом в 1915 году, несомненно, уже в контексте волошинских стихов о нем (цикл «Киммерийские сумерки» был написан Волошиным в 1907 году). Так, знаменитое мандельштамовское стихотворение крымской тематики «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» содержит волошинскую не только лексическую (что неудивительно, ведь море – всегда шумит), но и звуковую, и ритмическую реминисценцию в своих финальных, наиболее звучных строках:

И море Черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью…

У Волошина в «Киммерийских сумерках»:  «И море древнее, вздымая тяжко гребни / Кипит …», а также «Море глухо шумит, развивая древние свитки…».

В стихотворении Мандельштама «С веселым ржанием пасутся табуны, / И римской ржавчиной окрасилась долина…» мы находим визуальную перекличку с «Киммерийскими сумерками» Волошина, основные цвета в которых (помимо символического черного) – красный, золотой, медный, бурый, рыжий, то есть как раз те, что у небогатого на цветовую палитру Мандельштама воплотятся в эпитете «ржавый», аудиально подкрепленном «ржаньем табунов» в соседней строке.

Мандельштам также ощущает особую мортальную силу Карадага, но относит ее дальше на юго-запад, ассоциируя с Меганомом.

Обратимся к стихотворению 1917 года «Меганон»[1] («Еще далеко асфоделей / Прозрачно-серая весна»), дважды повторенный рефрен которого звучит так:

Туда душа моя стремится,

За мыс туманный Меганон,

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон!

Символика смерти в этом стихотворении очевидна и выражена избыточно: мотивом ухода души за Меганом с его рекой Стикс и входом в Аид; образом черного паруса из легенды об Эгее; прямым указанием на похороны.

(У Волошина Меганом встречается единожды, в стихотворении 1909 года «Перепутал карты я пасьянса…» и также со значением – пустоты, мертвенности: «Ах! В душе – пустыня Меганома, // Зной, и камни, и сухие травы…)

У Мандельштама множество интертекстуальных связей с «Киммерийскими сумерками» Волошина, и уже самых первых строк:

Еще далеко асфоделей

Прозрачно-серая весна…

Асфодели, семейство лилий, у греков были цветами траура; по асфоделевым лугам гуляли души умерших в Аиде. Таким образом, обещанная весна асфоделей навевает мысли скорее о смерти, чем о новой жизни. Но сочетание темы смерти с темой весны рождает мысль о воскресении.

У Волошина весна в сочетании с мортальной темой встречается в стихотворении «Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель», и так же в оксюмороном значении смерти-возрождения: «Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель!»

Мандельштам:           Пока еще на самом деле

Шуршит песок, кипит волна

 

У Волошина:             Шуршали шелесты струистого стекла…

Прислушайся, как шелестит / В них голос моря…

 

Мандельштам: «Но здесь душа моя вступает, как Персефона, в легкий круг…»

У Волошина: «Наш путь ведет к божницам Персефоны… Во сретенье тоскующих теней».

Визуальные эпитеты, редкие у Мандельштама (чья лирика воплощает практически чистый кинестетический код: примерно 75 % его сенсорных предикатов – кинестетические [8, С. 47]), в этом стихотворении не только занимают непривычное для них лидирующее место (на 13 визуальных эпитетов приходится только 4 кинестетических и 2 аудиальных слова – шуршанье, шуршит), но и являются цветовыми реминисценциями описания Карадага у Волошина: «прозрачно-серый», «туманный» (2), «черный» (4), «траурный», «темный», «неосвещенная гряда туч».

Каково внутреннее содержание «Меганона» Мандельштама? Не просто же откликом на волошинскую тему Карадага является это стихотворение? Как обычно у Мандельштама, смысл одного стихотворения прорастает и в соседних, написанных рядом. Начнем с них. Так, коктебельскую тему продолжает стихотворение «Золотистого меда струя из бутылки текла…» В нем ведущим мотивом является передача движения времени, ощущаемая почти телесно, осязаемо, особенно —  в сопоставлении с вечностью:

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

«Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем», — и через плечо поглядела…

Бурное движение жизни: «Виноград, как старинная битва живет» сопрягается с вечностью, замершей в белой комнате, которая помнит, кажется, еще Пенелопу:

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —

Не Елена, другая,  —  как долго она вышивала…

Торжественным финалом сопряжения времени и вечности становится в стихотворении образ возвратившегося Одиссея. Объединение в последней строфе символов разных мифов: золотого руна и Одиссея не мешает, а помогает реализации авторской идеи – созданию образа-архетипа путешествия, представляющего собой нечто большее, чем путь в дальние страны. Это образ путешествия-жизни, полотно которой принадлежит одновременно и этому миру, и вечности.

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Почему белая комната сравнивается с прялкой?

Ну, а в комнате, белой как прялка стоит тишина…

Греческие мойры прядут нить жизни, а человек (или человечество, недаром здесь подчеркивается преемственность между аргонавтами и Одиссеем) из этих нитей способен создать полотно, постигая пространство и время:

Одиссей – одна из ключевых фигур мифопоэтики Волошина. «Волошин, любуясь даром Черного моря (медным гвоздем), говорил: «А ведь это, может быть, обломок корабля Одиссея! — И, как бы внушая себе, что именно так и есть, повторял: — Вполне возможно, что именно Одиссеева корабля!» [6] Одиссей появляется и в «Киммерийских сумерках»: «И в хорах волн моих напевы Одиссеи…». Последнее стихотворение «Киммерийских сумерек», итоговое, завершающее мотив спуска в Аид, имеет заголовок: «Одиссей в Киммерии». То есть для Волошина Одиссей не только путешественник по морю, но – и в большей степени – путешественник по загробному миру. Что подтвердится и в стихотворении «Дом поэта»: «И мертвых кличет голос Одиссея».

У Мандельштама же Одиссей – возвращается. И если учитывать доказанную выше перекличку крымских стихов Мандельштама с «Киммерийскими сумерками» Волошина, предположим, то Одиссей возвращается из загробного мира. К жене, ожидавшей его не много ни мало – вечность. Мотив возвращения – ключевой и в стихотворении «Меганон», к тому же, что нечасто у Мандельштама, подчеркнутый пунктуацией восклицания:

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон!

Мотив возвращения будет развит в крымских стихотворениях 1919 и 1920 годов, в то время Мандельштам подолгу живет в Феодосии и Коктебеле: «На каменных отрогах Пиэрии / Водили музы первый хоровод…», «Сестры – тяжесть и нежность», «Вернись в смесительное лоно, / Откуда, Лия, ты пришла…», «Когда Психея-жизнь спускается к теням…». Здесь возращение также соединено с категориями времени и вечности. Раскрывающиеся нежные гроба, черное солнце, которое несут на носилках, «золотая забота, как времени бремя избыть» и даже «медная лепешка» с туманной переправы – все исполнено той же, карадгской атмосферы зияния между сегодняшним и вечным, межу жизнью и небытием. Завершает развитие мотива возвращения стихотворение «Возьми на радость из моих ладоней», где развиваются образы стихотворения Волошина «Грот нимф» 1907 года, в котором Волошин откровенно, животрепещуще говорит об эросе и тайне рождения. Как и в «Киммерийских сумерках», лирический герой уходит прочь от дневного света, спускается в таинственную мглистую пещеру, «где вечные ключи рокочут в тайниках».

Сквозь бездны хаоса, сквозь огненное море,

В пещеры времени влечет водоворот.

(Ср. у Мандельштама в стихотворении «Сестры – тяжесть и нежность»: «в медленном водовороте тяжелые нежные розы…»)

Поэтический мед скальдов Волошин наделяет тайной эроса, и пчелы, древний символ плодородия, становятся участниками волшебного процесса любви, «в темноте слагают сотов грани».

В стихотворении Мандельштама центральными образами также становятся пчелы и мед и тоже говорится о царстве мертвых и о любви:

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Небытие, наплывающее на жизнь, неизбежно. Антимирность смерти воплощена в мистическом звучании второй строфы:

Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Противопоставить смерти можно только жизнь. Но она недолговечна:

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.

И вот здесь, придя, казалось бы, к логичному финалу, лирический сюжет поворачивает вспять. Маленькие мохнатые пчелы наделены особой силой, умирая здесь, они оживают в вечности, в ночи смерти, и приметы этой силы родственны силе Карадага, проявляясь в ключевых реминисценциях волошинской летейской (карадгской) тематики – горный хребет (Тайгет), шуршат, ночь, прозрачный:

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина – дремучий лес Тайгета,

Их пища – время, медуница, мята[2].

В последней строфе Мандельштам завершает круг и подводит итог всем интенциям предыдущих возвращений:

Возьми ж на радость дикий мой подарок –

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

Форма круга – ожерелье – замыкает формулу возвращения. Перед нами процесс, обратный смерти. Пчелы Персефоны, только что жившие в мире мертвых, теперь снова мертвы в мире живых, и они свершили обратное волшебство: не цветение жизни кристаллизовали  в мед вечности, а наоборот, мед превратили в солнце.

Этот мотив – возращения после смерти – будет еще более очевиден в поздних стихах Мандельштама:

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, что солнце светит.

Признавая равновеликость смерти и жизни, Волошин выбирает жизнь. Мандельштам же поступает иначе. Он проходит через смерть, переживает ее («и вчерашнее солнце на черных носилках несут»), чтобы воскреснуть для жизни вечной. Этот же сценарий он воплотит и в своей биографии. Приняв возможность смерти в 1934 году («Я к смерти готов»), пройдя через ужас первого ареста и попытку самоубийства, в Воронежских стихах Мандельштам окажется ближе, чем когда-либо прежде, к небу, к солнцу, к любви и жизни: «Клейкой клятвой пахнут почки…», «Я к губам подношу эту зелень…», «Когда заулыбается дитя…», «Небо вечери…», «Забулдился я в небе…». И в последних уже стихах Мандельштама снова зазвучит греческая флейта, и море, и Одиссей:

И когда я наполнился морем

Мором стала мне мера моя…

Мы еще не сказали о том, что стихи о пчелах Персефоны начинаются и заканчиваются словом «радость». Любовь – это мед и солнце (то есть жизнь и вечность), данные на радость: «Возьми на радость из моих ладоней / Немного солнца и немного меда». Завершая круг, жизнь торжествует над небытием вечности, потому что духовная жизнь бесконечна: «возьми ж на радость дикий мой подарок… из мертвых пчел, мед превративших в солнце».

Так и Карадаг, кажущийся вначале пугающей силой, царством Аида и Персефоны, на самом деле дарит радость и жизнь, питая энергией любви и солнца. Он подобен собору, возвышающему нас над говором житейского моря и готовящему к вечной жизни неба, жизни духовной. Недаром у М. Волошина Карадаг неоднократно сравнивается с готическим собором, не только в стихах (например, в «Доме поэта»), но и в прозе, и в письмах:

«И среди них полуразрушенным готическим собором с недостроенными башнями в кружеве стрелок, переплетов и взвивающихся языков окаменелого пламени встает сложное строение Карадага» [4, С. 170], «…готический храм Карадага, сотнями башен стрелок и переплетов подымающийся из моря» [3, С. 183], «…с готическим нагромождением Кара-Дага» [2, С. 79-80], «его <Карадага> зубцы и пики… являются порталом какой-то неведомой фантастической страны» [1, С. 347].

На Карадаге

…На этой вершине стоял я один

Один в бесконечном просторе.

В долинах глубоких внизу подо мной

Я видел: копо’шится род там людской,

Аулы в ущельях дымятся;

А тут всё так чудно, спокойно вокруг,

И с низа долины ни шорох, ни звук

Сюда уж не может подняться!

Июль 1893

Литература:

  1. Волошин М. Дневники 1891-1932. Автобиографии. Анкеты. Воспоминания // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т.7. Ч. 2. стр. 347
  2. Волошин М. К.Ф. Богаевский — художник Киммерии // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т.6. Ч.2. — С. 79-80
  3. Волошин М. К.Ф. Богаевский // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т. 6. — С. 183
  4. Волошин М. Константин Богаевский // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т. 5. – С. 170
  5. Кун Н. А. «Легенды и мифы Древней Греции» — М.: Государственное учебно-педагогическое издательство министерства просвещения РСФСР, 1954. 450 с. [Электронный ресурс]: URL: http://flibusta.net/b/67461/read  (Дата обращения 5.05.2015)
  6. Миндлин Э. Необыкновенные собеседники: Книга воспоминаний. – М.: Советский писатель, 1979. – 560 с. [Электронный ресурс]: URL: http://flibusta.net/b/291049 (Дата обращения 5.05.2015)
  7. Паустовский К. Карадаг // Черное море. – Симферополь: Таври, 1986. – 320 с. [Электронный ресурс]: URL:  http://krym.sarov.info/paustov_karadag.html (Дата обращения 5.05.2015)
  8. Хлыстова А.В. Магия поэтики О. Мандельштама. – М.: РУДН, 2009. – С. 47

[1] В последнем издании стихотворений и писем О. Мандельштама в 3 томах (изд. «Прогресс-Плеяда», 2011) название мыса пишется на современный лад «Меганом», но мы сохраним авторскую орфографию, соответствующую рифме.

[2] Мед, медуница и соты встречаются у Мандельштама также в стихотворениях «На каменных отрогах Пиэрии / Водили музы первый хоровод…», «Сестры – тяжесть и нежность», во всех случаях олицетворяя вечность.

 

Материалы XII международной конференции «Волошинские чтения-2015»

Рубрики
Научные статьи

Семантическая поэтика прозы Захара Прилепина. О романе «СанькЯ»

СЕМАНТИЧЕСКАЯ ПОЭТИКА ПРОЗЫ З. ПРИЛЕПИНА.
О РОМАНЕ «САНЬКЯ»

 

Отшумели восторги и возмущения, связанные с появлением романа З. Прилепина «Санька», вручены премии, написаны отзывы и рецензии, ушел из нацболов Прилепин, «революционный» гнойник прорвался на Украине, а не на родине Саньки, и за прошедшие восемь лет немного изменились жизненные приоритеты, хотя Захар все так же воюет с либералами. А в отдаленном от политических распрей мире литературоведения пришла пора внимательнее заняться изучением «Саньки», заглянуть за яркое политическое полотнище и приблизиться к разгадке поэтики «нового реализма». Первые комментаторы, в число которых вошли практически все видные критики, были уверены, что это роман реалистический, декларативный, выполняющий «определенную внеположную тексту задачу» (хотя функция «выполнять задачу» присуща, по мнению Д. Сегала, литературе XIX века), и задача эта состоит в «рекламе» партии НБ и призыве к экстремистской деятельности:
С. Князев: «Критики, в целом доброжелательно встретившие роман, хором исполняют один и тот же канон: книга — это оправдание национал-большевиков. Нельзя не согласиться» . П. Басинский говорит о явлении «нового Горького» и сравнивает «Саньку» с романом «Мать» («Российская газета» N4066 от 15 мая 2006 г.). Далее следуют вариации:
«О „Саньке” трудно говорить в чисто литературных категориях, поди подступись с жантильными мерками belle lettre к роману, швыряющему в тебя выдранные с мясом куски реальности, скалящему зубы революционных деклараций Какая тут, к черту, изящная словесность: штука пусть и не посильнее, но пожестче „Матери” Горького» (А. Гаррос “Новая газета” от 15. 05. 2006).
«Цветущий реализм… Автор никак не декларирует своего отношения к «союзникам», он просто описывает их максимально правдиво (Н. Горлова. «Бельские просторы», 2004, № 2).
«Как герой И. Гончарова непредставим без дивана, так и герой З. Прилепина невозможен без твердо сжатого кулака, куска арматуры в столкновении с милицией или «ПМ» при мщении врагам. И никакого классически «психологического романа», о чем почему-то написано в аннотации к этой книге, выпущенной известным своим «маргинальным авангардизмом» издательством «Ad Marginem» (В. Яранцев «Сибирские огни», 2008 № 11)
«Своего рода, это программа действий для тех, кто желает справедливости». (Р. Сенчин «Литературная Россия») и т.д.
Словно не о романе речь идет, а о передовице, политическом памфлете. Даже претендующие на психологическую глубину авторы хотят видеть в «Саньке» лишь политическую метафору. О наиболее личном и лиричном, «пробирающем до костей», по выражению М. Арбатовой , эпизоде романа (дорога в зимнем лесу с гробом отца) Л. Улицкая в интервью В. Познеру в программе ЦТ «Познер» (23.12. 2012) высказывается так: «Это очень мощное целеполагание с полным отсутствием здравого смысла. Теперь меня, конечно, убьют. Я, наверное, не должна была этого говорить. Но этот эпизод очень точно какие-то происходящие ситуации формализует. Хорошая метафора происходящего». Возможно, идеологически заряженный имидж и политическая деятельность Захара провоцируют поверхностное отношение к его литературным трудам, однако пришла пора отделить зерна от плевел и не ограничивать понимание сильного, как признают единогласно, романа исключительно социальной проблематикой.
Основной чертой поэтики Прилепина является новаторство языка, что отмечалось как А. Прохановым: «Язык книги — это очень хороший, добротный русский традиционный язык, в котором встречаются изыски…» , так и другими писателями и литературными обозревателями, в частности А. Колобродовым: «Захар особо не скрывает своего литературного кредо: главное должно происходить в сфере языка» ; «Я-то знаю: За¬хар все¬рьёз по¬ла¬га¬ет, буд¬то глав¬ное в ли¬те¬ра¬ту¬ре про¬ис¬хо¬дит в сфе¬ре не же¬с¬та, а язы¬ка» .
Однако не все согласны с тем, что уникальность прилепинского стиля – явление прогрессивное. Лев Данилкин, напротив, упрекает автора в коверкании литературного слога: ««Похоже, для Прилепина борьба с «гладкописью» — момент, существенный сам по себе; для него важно все время насиловать язык, держать градус, вышибать из текста «литературность», которая, не исключено, воспринимается им как своего рода стилистический аналог социальной чуждости, буржуазности» .
Также упрекает Л. Данилкин автора романов «Санькя» и «Грех» в нерепрезентативной фрагментарности текста: «линии рифмуются плохо, они подогнаны друг под друга и соединены механически…» ; «из-за того что повествование не организовано ни в какую конструкцию, не ограничено никакими временными или пространственными рамками, роман оказался похож на панораму склеенных почти механически, не сросшихся эпизодов. Эпизоды из яркой жизни нацбола просто чередуются с идеологическими дискуссиями (с очень картонными персонажами) и воспоминаниями о деревенском семейном рае (очень предсказуемыми); вот, пожалуй, и все» .
Дважды повторенный эпитет «механический», негативно определяющий прием грубой сцепки сюжетных звеньев прилепинского текста, нам представляется весьма полезным, так как в иной художественной парадигме механистичность сцепления фрагментов воспринимается, напротив, как плодотворный художественно-структурный паттерн. Еще ближе к интуитивному пониманию прилепинской поэтики подходит Данилкин, упрекая автора в неспособности разобраться с родами литературы: «Такое ощущение, что Прилепин, несмотря на свой непогрешимый прищур, сам еще не понимает, кто он – лирик, изучающий собственную реакцию на мир, или стремящийся к объективной правде исследователь действительности» . Давая убийственный анализ стихотворения Прилепина «Концерт», составной части романа «Грех», Данилкин переводит на язык логики художественный феномен, логике не подвластный: «Ода ухает в элегию, романтический нарциссизм приправлен политической злободневностью, возвышенная лексика мешается с бытовой, экзотика путается с экзальтацией» . Этот художественный прием «стыка», искажения и семантической неопределённости, характерный для «темного» поэтического стиля, например, для поэзии О. Мандельштама, представляет собой словесное заговаривание, медитативную коммуникацию, на лингвистическом уровне характеризующуюся интенсивным использованием паттернов гипнотического языка (искажений, опущений, обобщений) и столкновения языковых единиц разных смысловых и стилистических рядов, например, абстрактного с вещественным и конкретным. Попытка рассудочного пересказа такого текста приводит к забавным результатам и возмущённому непониманию. Интересно, упрекает ли в словесном шаманизме Л. Данилкин Мандельштама, интертекстуальная связь со стихотворением которого «Концерт на вокзале» обнаруживается не только в названии стихотворения, но и в его стилистике, ритмике, семантике, образной системе и даже цитировании Лермонтова. Не останавливаясь на способностях Прилепина как поэта, отметим сам факт включения лирического текста в эпическое произведение (хотя не он первый). Отсутствие демаркационной линии между эпическим и лирическим вызывает возмущение критика неопределённостью статуса прилепинского текста. А отгадка проста. Эклектическое слияние прозы и поэзии, эпоса и лирики является принципиальной установкой писателя, нацеленного, на самом деле, не на бытописательство с революционным уклоном, а на постижение экзистенциального и сакрального смысла бытия. На первый взгляд, это утверждение звучит слишком выспренно по отношению к брутальному типу в камуфляже? Однако обратим внимание, например, на следующую деталь: молодой нацбол Санькя, конечное Я в имени которого указывает на лирический компонент образа главного героя, («нарциссизм» писателя по определению Л. Данилкина), в трагические моменты своей жизни органично переходит на ветхозаветный стиль: «На безлюдье льды… Снеги и льды…» , «Вижу в вас гной, и черви в ушах кипят!» или с той же конгруэнтностью цитирует стихи Д. Мережковского: «Парки дряхлые, прядите… Ты шуми, веретено…» .
Вместо того, чтобы матерно и грязно изливать безысходную ненависть на армейцев, окруживших здание администрации, Саша говорит им о «гное и червях». Как уж тут согласиться с «цветущим реализмом»! О реализме в горьковском понимании, или, вернее, в понимании натуральной школы, здесь речь не идет, и о пропаганде экстремизма тоже… Прямолинейная логика – плохой помощник при анализе композиционно-языковой структуры текстов Прилепина, так как броская политическая проблематика сбивает со следа, хотя сам писатель предупреждает об опасности невнимательного отношения к тексту: «произведения новых реалистов тоже могут быть при невнимательном (выделено мной – А.В.) прочтении причислены к жанру чернухи» или даже к «клиническому реализму» . Но если не критику существующего общества, как хочется думать, то что же тогда вкладывает Прилепин в понятие «новый реализм»? (О «новом реализме» много писали и говорили, но пока так и нее определили его субстанциональных свойств).
Недавно опубликованный роман «Обитель» автор называет «последним аккордом Серебряного века», уточняя, чтобы быть услышанным: «я с детства увлечен Серебряным веком. Я оттуда возвожу свою генеалогию — и человеческую, и литературную, я помешан на поэзии декадентов, символистов, имажинистов, это пространство моего словаря, это мое время, мои титаны, полубоги и демоны» Тогда, быть может, акцент в определении «новый реализм» следует делать не на слове «реализм», а на слове «новый»? Причем в том смысле, какой придавали поискам нового слова модернисты начала ХХ века? Работа по обретению нового слова велась символистами, футуристами, имажинистами, акмеистами. И рождение действительно новой поэтики состоялось, что зафиксировано и в некоторой мере проанализировано в статье Ю.И. Левина, Д.М. Сегала, Р.Д, Тименчик, В.Н. Топорова и Т.В. Цивьян «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма», опубликованной в Russian Literature в 1974 г. Названная «семантической», новая поэтика ориентирована на иное качество отображения мира, чем прежде, во всей сложности его сознательно-подсознательного структурного устройства (адекватным новому пониманию мира является образ кристалла и кристаллической решетки у Мандельштама). На уровне внешних повествовательных структур смешивая и искажая как языковые конструкции, так и факты референтного пространства, новая литература «гипнотизирует» читателя, уводя из привычного мира линейных последовательностей. Новая поэтика направлена на 1) экзистенциальное открытие писателем своего собственного «я» «как единственного носителя поэтической правды» и 2) такое взаимодействие с читателем, при котором художественное произведение оказывает моделирующее влияние как на сознательном (культурно-эстетическом), так и на подсознательном уровне: «ощущение необыкновенной воздейственности стиха, который приобретает качества живой личности, могущей непосредственно общаться с читателем; происходит прорыв личностного начала за рамки текста» . В терминах гештальт-терапии мы могли бы назвать это новое художественного произведения воздействие установлением «контакта», в терминах НЛП – подстройкой и ведением. Новая литература, представителем которой является и Прилепин, учитывает не только сознательный, но и подсознательный аспект коммуникации между автором, текстом и читателем, и эффект синергии, удесятеряющий энергию воздействия художественного слова, является основным свойством этой литературы. Остается выяснить, как «это работает».
Авторы статьи о семантической поэтике были уверены, что за ней – будущее литературного процесса. Рассматривая поэзию и прозу О. Мандельштама и А. Ахматовой, они выделили некоторые принципиально новые особенности их текстов, например такой: «гетерогенные элементы текста, разные тексты, разные жанры (поэзия и проза), творчество и жизнь, все они и судьба – все скрепляется единым стержнем смысла, призванного восстановить соотносимость истории и человека» . Характерно, что этот принцип является доминирующим и в прозе Прилепина, в связи с чем мы уверены, что рассматривать социально-политический покров его текстов как единственный содержательный аспект нецелесообразно. Нет ли в статье пяти авторов предощущения постмодернизма? С одной стороны, литература развивается, как и любое явление, большими скачками, так что игровое постмодернистское смешение типологически родственно синтетичности семантической поэтики. С другой стороны, постмодернизм в увлечении игрой во вседозволенность теряет автора, читателя и смыслополагание вообще, семантическая же поэтика делает все элементы текста функционально зависимыми от главной идеи – выражения глубинного экзистенциального «я» автора и его онтологии. Если бы не было творчества А. Белого, В. Маяковского, О. Мандельштама и др., поколение новых реалистов можно было бы назвать «преодолевшие постмодернизм», однако с такой преемственностью – не знаю. Хотя по сути, это новый виток литературы, который, отрицая «перекосы» отцов обращает взгляд к поколению дедов, при том что генетическая линия и вектор развития все равно едины.
Статья пяти авторов отмечает так называемую «прозаизацию» стихов Ахматовой: введение в стихотворную материю «сложности и богатства русского романа XIX века» (О. Мандельштам), причем имеется в виду не содержательная, а в первую очередь структурная сторона прозы. Тот же процесс, но еще более интенсивный, характеризует и стихи Мандельштама: «в «жанровом» отношении [они] оказываются как бы «до» или «после» противопоставления «проза» — «стихи» . Слияние прозы и стиха, но с обратным ахматовскому вектором, то есть поэтическое структурирование прозаического текста, мы наблюдаем в произведениях Прилепина, которые также отмечены синтезом эпического и лирического дискруса. Когда в 2010 году я предложила тему «Лирический герой прозы Прилепина», наша кафедральная общественность была, подобно Л. Данилкину, возмущена ее профессиональной несостоятельностью. Теперь же вовсю говорят о лирическом герое Прилепина, например, К. Гликман на страницах «Нового мира». Лирическое начало прилепинского текста связано, в первую очередь, с установкой автора на экзистенциальное ощущение мира через себя и отображение этого в произведении. «Подобное открытие материи своего «я»» является одним из базовых принципов семантической поэтики. Экзистенциализм (по-тютчевски: «все во мне и я во всем») как ощущение себя частью мира и одновременного его центром, как мировоззрение, переросшее романтический эгоцентризм и разрушительный индивидуализм и ставшее сегодня наиболее востребованной философской и психологической практикой, является честной авторской позицией в литературе. Ощущение равновеликости человеческого Я миру и переживание мира через себя, пожалуй, одна из значимых черт «нового» реализма…
Обратимся к аргументации гипотезы о поэтической структуре романного тела «Саньки». Как и поэтическая материя, композиция произведения строится не на линейном развертывании сюжета, а на принципе повторов и ассоциаций. Повторяются ключевые эпизоды, противопоставленные, но родственные друг другу: начало и финал романа, сцена любви и избиения, мотив дороги в деревню (трижды), сами топосы деревни, города и столицы и их последовательное чередование в романе. В определённой последовательности повторяются реальные и ментальные встречи Саньки с матерью, Яной, Безлетовым, дедом, Негативом и др. Система образов героев представляет собой систему зеркальных отражений, соединенных или противопоставленных по ассоциации. Например, Негатив, который в отличие от Саньки, совершает политически значимую акцию, захватывает башню в Литве (ср. с имевшим место быть фактом захвата лидером нацболов Анатолием Тишиным башни в Севастополе) и получает 15 лет тюрьмы – один из наиболее положительных героев романа («Негатив не стал бы ломать ветку живого дерева» ), он единственный из «союзников» настроен на созидание «В Неге созидательное начало куда сильней желанья все поломать, вот что!» , он очень любит цветы, и не только ухаживает за ними, но с ними беседует: «Негатив разливал воду по цветочным горшкам и затем аккуратно, двумя пальцами пожимал цветам их пухлые или тонкие, зеленые, шершавые лапы, что-то шепча» . Имя его воспринимается двояко, и как знак отрицания, девиантного подросткового поведения (герою только 17 лет), и как метафора юношеского максимализма, воспринимающего мир контрастно, без оттенков, словно бело-черный негатив. По первому значению своего имени Негатив противопоставлен младшему брату Позитиву, Позику, воплощающему детски-наивную черту «союзников» — доверчивость. Композиционно (появляясь в той же обстановке и принимая на себя его роль) Негативу противостоит Олег, бывший спецназовец, с наслаждением и фанатизмом расчленяющий живых крыс в подвале. Уже только это композиционное решение (фанатик Олег, пришедший на смену спокойному, благородному Негативу) опровергает утверждение, что автор «Саньки» пропагандирует движение национал-большевиков. Наоборот, Прилепин четко расставляет акценты, показывая, куда ведет экстремизм. Структура романа пронизана аллюзиями, подсказами, ассоциативными связями и суггестией. Это является свойством поэзии, и свойством прозы Прилепина. В формате статьи мы имеем возможность остановиться лишь на некоторых приемах семантической (подсознательной? гипнотической?) поэтики Прилепина.
В статье пяти авторов, о которой говорилось выше, семантическая поэтика Мандельштама характеризуется особой функциональной ролью в художественном тексте отдельных слов-«мифологем», выступающих в качестве узлов семантической «кристаллической решетки» как отдельного произведения, так и всего авторского текста. В романе Прилепина (и в контексте всего его творчества тоже) такими знаковыми словами являются: пустота, нежность, детство, родство, жилка, власть. Если представить роман как сложную объемную конструкцию, то именно эти слова-символы станут узлами ее внутреннего строения, преломляющими и направляющими оси внутреннего развития действия. Слово-символ кодирует определённое чувство-состояние-идею. На взаимодействии этих семантических кодов, представляющих парадигматические ряды образов в художественной структуре романа, строится внутренняя динамика произведения.
Метафорически определяющее душевное и ментальное состояние героя существительное «пустота» и прилагательное «пустой» встречается на страницах романа тридцать раз. И каждый раз употребление этого слова-«мифологемы» соотносится с «подводным», глубинным содержанием романа. Первый раз «пустота» появляется в Сашиных глазах, когда он участвует в марше «Союза Созидающих»: «Саша кричал вместе со всеми, и глаза его наливались той необходимой для крика пустотой, что во все века предшествует атаке» . После того как митинг перешёл в погром, тема пустоты метонимически характеризует уже город: «Город оказался слабым, игрушечным – и ломать его было так же бессмысленно, как ломать игрушку: внутри ничего не было – только пластмассовая пустота».
Во второй-четвертой главах «пустота» становится атрибутом умирающей деревни и пропадающих без хозяйской руки широких русских просторов: «Вечерами в почти пустой деревне раздавались вопли Соловья» ; «От вида ребенка, возможно, щемило бы сердце, если б не стояла на сердце тихая пустота» ; «Вид белого, до горизонта поля, был тягостен. Эта даль и пустота — лишь с линией телеграфных столбов у дороги — засасывала. — Безлюдье… — шептал Саша тихо. — На безлюдье льды… Снеги и льды…» .
Пытаясь решить для себя мучительную проблему опустения родины, Саша приходит к Безлетову, ученику отца и преподавателю философии. Однако еще до разговора мы понимаем, что толку от него не будет, так как, вспоминая о Безлетове Саша вскользь использует эпитет «пустой»: «…рассорился со своей подружкой по пустой и ныне забытой причине и снова ненадолго утерял из вида Безлетова» . И действительно, Безлетов вместо ответа на вопрос оказывается способен только на хлесткое и подлое утверждение: «Здесь пустое место. Здесь нет даже почвы. Ни патриархальной, ни той, в которой государство заинтересовано, как модно сейчас говорить, гео-поли-тически. И государства нет».
Отчаяние от незнания, как спасти умирающую родину, метафорически представлены через образ пустоты в мыслях Саши: «И Саша снова брел с пустой головой, иногда пытаясь дыханьем согреть руки, которые были и жаркими, и замерзающими одновременно. Не помогало» ; «… и потом оказываешься один, с пустой головой черт знает где, посередь бесконечного города, бестолковый и злой» .
Сашина жизнь все больше подпадает под проклятие пустоты. Пустотой заканчивается недолгая любовная история с Яной: «Саша облизывал губы и смотрел на пустой стакан Яны. Черная заварка, зернышки лимона» .
В сцене избиения, Саша прощается с верой в то, что его жизнь ценна и нужна: «Сашу бросили на землю, и он смотрел в небо, там было пусто» .
Далее пустота, как раковая опухоль, захватывая героя, становится свойством его тела: «Казалось, что тело внутри — почти пустое, как у куклы. Пустое, но болезненное и очень горячее, и смотреть туда нельзя» ; И вспоминались не боль, не унижение, а теплая и отзывчивая пустота всего тела. Пустоту пытались нарушить, но она высвободилась, выжила и вытолкнула из себя боль» ; «И мы точно так же живем внутри страшной, неведомой нам, пугающей нас пустоты» .
Пустота полностью подчиняет Сашино сознание, хотя душа пока жива: «И голова пустой стала, лишенной эха. Никто не откликался внутри ее, ни на одно слово, и воспоминания теплые и детские ушли».
Окончательное омертвение приходит к Саше, когда он готовит себя к убийству человека, переступая через базовые принципы, на которых прежде строилась его личность: «он как будто освободил или даже выжег внутри себя место — под свою нестерпимую злобу. И теперь это злое место внутри пустовало, саднело» .
Когда Саша: глаза, голова, тело, душа полностью подчинен пустоте, в дальнейшем повествовании она прилипает к разным незначительным предметам пространства, становясь обыденной и неизбежной: «пил в пустой квартире» , «две аккуратные комнатки уже месяц как пустовали» 298, «опустошенная безвозвратно посуда из-под портвейна», «опустошенные консервные банки», «нелепая, пустая миска, оставшаяся от пса», «помчали по дороге в пустом парке».
«Пустота» в романе атрибутирует три локуса: внутренний мир Саши, географию (пустота пространства) и демографию России (все умерли… безлюдье). Это безусловно отрицательный смысловой полюс романа. Что пытаются противопоставить пустоте герои и Санькя, в сердце которого она входит сначала как разочарование, боль, а потом – как равнодушие, постепенно заполняющее его целиком? К сожалению, только одно – борьбу с властью за власть. Герой уходит с единственного поля боя, где мог бы выиграть битву с пустотой – в своем сердце. И пытается изменить пустоту внешнюю, борясь за географию и демографию, то есть против существующей власти, которая, по его мнению, нисколько об этих двух факторах не думает.
При всем том Санькя не является альтер-эго писателя. И автор дает свой простой и ясный ответ о причинах объемлющей героя антимирной пустоты. В уста деревенского деда он вкладывает приговор тем, кто поддался разрушающему воздействию пустоты на свою душу: «И говорю вам: скоро побежите все, как поймете, что от вас устали. Но бежать будет некуда: все умерли, кто мог приютить. В сердцах ваших все умерли (здесь и далее выделено мной – А.В.), и приюта не будет никому [… ] дети получились такие, что ни земли не знают, ни неба. Один голод у них. Только дурной это голод, от ума. Насытить его нельзя, потому что насытятся только алчущие правды… Вы там в церкву, говорят, все ходите. Думаете, что, натоптав следов до храма, покроете пустоту в сердце. […] И печаль не о том, что ничтожен человек, а то, что он зол в своем ничтожестве».
Война с властью за справедливость всегда проиграна до своего начала, и не только оттого, что у «Союза Созидающих» (как отмечалось критиками, название партии звучит насмешкой над ее программой) мало сил по сравнению с армией. Во-первых, те, кто организуют борьбу с властью хотят одного – власти. Лидер «Союза» Костенко а) символически отделен от реальных дел и страданий пацанов и девчонок, он не присутствует в этой войне, так как сидит в тюрьме и ждет суда, а руководство свое осуществляет только идеологически (на ночном столике у Яны лежит книга Костенко) б) является взрослым человеком, а партия его состоит исключительно из подростков и юношей (мотив манипуляции), в) его образ связан с семантическим кодом «власть», что ярче всего остального высвечивает истинные мотивы его деятельности: «Ваш Костенко специально сел в тюрьму, чтобы стать известным!», «Для того чтобы творить мир, нужна власть — вот и все. Те, с кем мне славно брать, делить и приумножать власть, — мои братья», «На стене висел огромный портрет Костенко в военной форме», «большие люди» — друзья Костенко, его «жесткий, самоуверенный лай».
Санька, в отличие от Костенко, к власти не рвется. Однако следует за теми, кто ставит цель ее достижения, потому что не видит иной дороги воздействовать на мир, кроме разрушения. И в иллюзорной борьбе с этим драконом становится драконом сам. Нельзя сказать, что Санька выходит из романа таким, каким вошел в него. Наоборот, место любви и нежности в его сердце занимает ненависть, место чувств и боли (за мать, за родину) – пустота, место чести и достоинства – безразличие и скотство (кража бумажника, разрушение Макдональдса).
Есть еще одно наблюдение по поводу фиктивности Санькиной войны с государством. Какого именно «белесого» президента описывает Прилепин: Ельцина или Путина? Последний пришел к власти в 2000 году, роман опубликован в 2006 г. И если все же Путина, то борьба с властью за географию и демографию становится иллюзорным мотивом, поскольку цель нашего нынешнего лидера государства точно такая же: сохранение границ и увеличение роста населения. Мне выпала честь в 2012-2013 гг. работать с одним из министров РФ, так вот именно географию и демографию в приватной беседе назвал он приоритетными направлениями путинской политики. Другое дело, что под географией президент понимает укрепление внешних границ, а не работу с землей и на земле, что прирост населения в 2012 году рассматривается как экономический, а не социальный фактор. Но так ведь и Саша упрекает власть не в отсутствии человечного подхода к человеку. Герой «Саньки» в своем патриотизме исходит лишь из общих принципов, и к финалу роман приобретает отчетливую плакатную стилистику, даже, не подберу лучшего слова, картонную. И картонность, плоскостность финала, разрастаясь, как «прореха на человечестве», начинает свое победоносное ретроверсивное шествие к началу романа. Если бы не было статьи пяти авторов, мне сложнее было бы доказать, что новая литература, действительно, рассматривает такой вариант построения композиции, при котором фрагменты произведения вступают в причинно-следственные отношения не только с дальнейшими эпизодами действия, но и с предыдущими. Ссылаюсь на статью о семантической поэтике: «при первом чтении оказывается невозможным построить единую последовательность элементов. Текст диктует читателю очередность и направления…», «высветляя» все более глубокие корни», «это постредактирование заложено в самой структуре текста» . Для поэтического текста вертикальные и обратные влияния привычны, Прилепин же включает их в структуру прозы. Антимир финала ретроверсивно умерщвляет героев. Только начало «Саньки» еще живет, поскольку максимально отдалено от едкой гари и копоти финала. В первых пяти главах из тринадцати (кстати, свою роль играет и символика цифр, так как финал – 13-ая глава) мы видим живого парня, его главные жизненные ценности – память и любовь. Две экзистенциально-лирические, бьющие наповал интенсивностью переживания сцены романа (похороны отца и ночь с Яной) также расположены в первой части произведения. Но чем дальше, тем больше засасывает героя воронка пустоты. Герои из живых становятся статичными, шаблонными, повторяются ситуации и топосы (все удлиняется время пребывания героя в поезде, словно Саньку ассимилирует эта безбытная чуждая атмосфера, поезд воспринимается статично (полка, стол, тамбур) вне связи с дорогой, как зазор между мирами, «прореха»). Антимир – это антижизнь, антидвижение. Представители антимира — гоголевские «мертвые» души. Герои романа постепенно становятся ими: готовые ходить маршем, вести политические диспуты и кричать слово «революция», но – неживые. Один из примеров «мертвой души» — философ по образованию, преподаватель по роду работы Безлетов. Летит он только в финале — недолго, к земле, выкинутый из окна осажденного здания. Его сущность также испытывает влияние антимира: в начале романа он еще тянется по-своему к поиску правды, выказывает признаки человечности, вызвавшись помощь с похоронами Сашиного отца. Однако дальше герой претерпевает значительные нравственные изменения, обратно пропорциональные успешному движению по карьерной лестнице.
Некоторые мертвые персонажи встречаются уже в начале романа. Особо важен один из них, оказывающий решающее влияние на омертвение Сашиной души, – Яна. Интересное у нее имя. Оно «просвечивает» антимирностью, вызывая ассоциацию с героиней советского кинофильма Яло, «девочкой наоборот». Юная тоненькая женщина не желает иметь семью и детей, а возглавляет колонну юнцов, разрушающих все на своем пути. «Откуда это вообще взялось в ней, эта страсть ходить строем, впереди строя, эти наши флаги, наша злоба…» , — размышляет Санька. Яна привлекает героя, она кажется живой и теплой: «глаза ее были теплы», «Саша не оборачивался на Яну – чуть-чуть боясь сглазить нежность ее и открытость, которые могли смениться чем-то вовсе нежданным» . Но обратим внимание на эпитеты и метафоры, употребленные «вскользь», которые предназначены подсознанию, исподволь, суггестивно формируя наше представление о героях:
Захваченные буйством митинга, персонажи не желают замечать старушку, которая пытается их вразумить: «Нехристь! – выкрикнула ей в лицо старушка, но Яна уже ушла, искренне равнодушная».
В момент интимной близости, описанной как ураган ощущений и эмоций, герой мимолетно сравнивает Яну с ящерицей, однако автор это сравнение не отпускает. Словно выжимая лишнее, он удаляет из него возвышенность, навеянную Сашиной влюбленностью: «ящерица королевской породы, лунная ящерица», и низводит анималистическое сравнение до первоначального смысла: «Яна действительно была похожа на ящерицу – изворотливым и быстрым телом», «кожа ее … жесткая и едва теплая», «ускользающий взгляд», «выгибала спину хищно», «так застывает умное животное», «заметно подрагивая всем телом», «Сссс…» — произнесла Яна» . Анималистические сравнения как негативная коннотация (низведение человека до уровня животного) часто встречаются в литературе. Но то, что делает Прилепин дальше, сравнивая Яну с «автомобильной камерой, пахнущей едко и сладко» — это новое. Вряд ли автор хотел создать моветонную резиновую аллюзию, скорее – подчеркивал конкретно-чувственное впечатление от неодушевлённого предмета, символизирующее отсутствие в Яне душевности и внутреннего тепла.
С Яной связана тема предательства. И в то же время в ее имени ярче всего звучит та буква, которая отличает и Сашино имя: Я. То есть Яна – это тоже Саша, но Саша наоборот. Та его ипостась, которая проявится в финале: бескомпромиссный «юнит», солдат, герой компьютерных стрелялок. В Яне нет ничего живого: теплота и веселье появляются в ее поведении ненадолго под воздействием спиртного. Яна спит с Сашей, хотя не хочет этого (пьет шампанское, чтобы решиться, во сне называет его Матвеем). Было ли это заданием «партии» или личной инициативой девушки, метившей использовать героя в своих целях (история с пропаленным телефоном), не важно. Внутренняя организация сюжета для Прилепина важнее внешней его связности и непротиворечивости. Автор сосредоточен на экзистенциальной достоверности передачи жизни, в моменты наивысшего напряжения поднимающейся до лирического накала. В восторженном экстазе близости с Яной, Саша вдруг испытывает боль и бессилие, предвосхищающие сцену избиения. Те чувства, которые нахлынут на него на пике колоссальной боли (с осознанием Яниного предательства и своего, предательского же, от Яны отречения), вопреки нормальному ходу вещей присутствуют уже здесь. Секс без любви, отношения без родственности и без будущего, которые предлагает Яна – само по себе предательство. Эти отношения так же унижают героя (хотя сам он об этом пока не догадывается), как и сцена позорного избиения с требованием снять джинсы. Есть еще один намек на внутреннюю связь этих эпизодов: в полицейском участке кровь из разбитого носа заливает Саше пах: «По лицу текло. Опустил глаза — увидел собственный пах весь в крови, куда капало часто сверху» .
История с Яной убивает в Саше веру в женщину как Жену и Мать, веру в то, что интимные отношения означают родство душ и тел, что любовь к жене – навсегда, что близость мужчины и женщины зарождает новую жизнь. Вот какими были изначальные установки героя: «Саша чувствовал это как абсолютное и почти божественное родство» , «Жена – это непреложно. Жена – та, которую ты принимаешь… Если у тебя любовь, скажем, к женщине, у тебя уже нет выбора. Или она, или ничего» . После предательства Яны Саша внутренне отрекается от любви и уже не смотрит на женщину как на святыню. Спокойно воспринимает он новую близость, с Верочкой, уступая ее желанию, воспринимая ее как что-то несерьезное, детское. Уменьшительный суффикс -к- сопровождает все, что связано с Верой в пространстве романа: Верочка, дурочка, ножки, пяточки, спинка, клювик, в кроватку, курточка, каблучки и т.п.
«Пустота» наплывает на героя, активно разрушая его изнутри. Те принципы, которые он сформировал для себя к армейскому возрасту: «Бог есть. Без отца плохо. Мать добра и дорога. Родина одна» — оказываются преданными один за другим. Сюжетная коллизия романа построена таким образом, что мы видим постепенное омертвение души героя, вынужденного переживать крушение своих, как это ни странно прозвучит, идеалов. Лирическое ядро романа романтично. Мы не видим героя совершенствующегося, мы видим его столкновение с пустотой окружающего мира в поисках отца, справедливости и тепла – и его проигрыш.
С мотивом поиска отца связан второй семантический код романа, а также зависимый от него и перекликающийся с ним парадигматический образный ряд детства. Роман «Санькя» вернее было бы рассматривать как продолжение темы не «Матери» Горького, а «Отцов и детей» Тургенева. Как и Иван Сергеевич, Захар тоже не считает верными действия «детей». Как Базаров, Санькя демонстрирует своим поведением вызов окружающей несправедливости. Но кроме саморазрушения, иных последствий этой демонстрации нет. Как герой Тургенева оказывается зависим от своей доктрины, не смея отступить от нее ради слова «люблю», так и Санькина работа на революцию приводит к разрушению его собственной души. Но главное сходство этих произведений – в отсутствии связи между поколением отцов и поколением детей. Базаров не считает верным образ жизни и принципы «отцов», которые сосредоточены для него в образе Павла Петровича Кирсанова, но зато Тургенев показывает нам других отцов – милейшего Николая Петровича, который руководствуется принципом золотой середины и человечности во всем, гуманного и робкого Василия Ивановича. У Саньки же ситуация хуже. Он вообще не находит около себя взрослого, который вел бы сознательную и ответственную жизнь. И ни у кого из героев нет отца. «Мы – безотцовщина в поисках того, чему мы нужны как сыновья…» .
Собственный отец его, оправдывающий фамилию Тишин, которая несмотря на наличие реального прототипа (Анатолий Тишин – один из лидеров лимоновского движения), выступает смысловым контрастом поведению Саньки, умирает от пьянства. Зная, что после инфаркта пить ему категорически нельзя, по причине смерти брата Коли он напивается раз и другой. Кого жалеет этот человек? Остающегося одиноким сына? Во всем привыкшую слушаться его жену? Нет, только себя. Собственно, и при жизни своей отец не разговаривал с Санькой: «Может, и потому еще недоставало Саше уверенности, что отец никогда им не занимался, даже разговаривал с сыном редко. Так сложилось: отец и не нуждался в общении, а Саша не навязывался; впрочем, можно и наоборот — отец не навязывался, а Саша тогда не нуждался еще» . Жизнь сломала и братьев отца, Санькиных дядьев, и мужиков деревни, которые все умерли по пьяни. Поколение отцов мучает тоска: «за веселостью едва различимой жесткой нитью чувствовалась смертная тоска. Нить была жестка и крепка настолько, что ей и удавить можно было и удавиться» . Они пьют, стремясь избавиться от неурядиц и неустроенности жизни, и уходят в мир иной, покидая жен и детей. В системе ценностей Саньки, жена и Родина – это одно. (Надо отметить, что подобное мужское отношение к Родине как к жене свойственно не только Блоку, оно издревле характеризовало славянскую ментальность.) Значит, предавая своих женщин и тем более детей, отцы предают Родину. Желание заботиться только о своей печали, жалеть только себя – вот что уничтожило поколение отцов. Хотя здесь они не одиноки, ведь был Мармеладов, пропивавший Сонины деньги, был Андрей Гуськов, герой «Живи и помни» Распутина, ради спасения собственной шкуры погубивший беременную жену. Но вот массовости такой в отречении от мужской сути – еще не было.
Да полно, ощущают ли они себя отцами? В том-то и дело, что нет! Ясный, сильный мужик, Хомут, душой почуявший, что Санька с матерью замерзают в зимнем лесу и среди ночи отправившийся их спасать, кончает с собой ради того, чтобы… отомстить сыновьям. Не подростковая даже, скорее детская придурь видна в этом поступке. Костенко, виртуальный в романе лидер «союзников», при чрезмерной наглости и агрессивности поведения отличается психологической детскостью восприятия, в его стихах присутствует «просто нереальное, первобытное видение мира — словно годовалый ребенок, познающий мир, научился говорить и осмыслять все то, что видит он впервые» . Значит, само поколение отцов не только в отцов, но и просто в мужчин не вызрело. Психологическая незрелость отцов, детское избегание ответственности, подростковый бунт – вот все, что получили в наследство их сыновья. А Саша изо всех старается старался ощутить связь времен, до последнего держится за «могилы» … Единственный находящийся в пределах Санькиной доступности взрослый мужчина, Алексей Безлетов – помощник мэра города. Он либерал, то есть способен менять позицию в зависимости от ситуации, что, как заметил Салтыков-Щедрин в сказке с одноименным названием, издавна характеризует либералов. И хотя он жив, эгоцентрическая забота лишь о себе в образе этого героя выглядит еще отвратительнее, потому что в понимании Безлетова забота о себе означает преумножение материального благополучия и тоска, сгубившая мужиков деревни, ему не доступна. Внутренний портрет Безлетова автор рисует с помощью… супа. Последний диспут Саши и Безлетова происходит в мизансцене обеда, и все свои более или менее высокие рассуждения Безлетов сопрягает с внимательным и вдумчивым поглощением супа, и затем свинины.
Обилие в романе конкретно-вещественных образов, сенсорных эпитетов, сравнений и метафор не только свидетельствует о художественном мастерстве автора, но и является лингвистическим признаком гипнотического языка. Гипнотический язык свойствен поэзии, особенно поэтам, пишущим «темным» стилем, как Мандельштам. Разрушая внешнюю логическую структуру фразы (за счет семантической неопределённости, смешения и опущения индексов референтного пространства, семантического и грамматического искажения и т.д., о чем также говорится в статье о семантической поэтике), гипнотический язык использует яркие сенсорные визуальные, кинестетические и аудиальные предикаты, которые воздействуют напрямую на подсознание, заставляя его продуцировать собственные внутренние образы. Такие образы зачастую не укладываются в логическую схему, но они ярки и сочны, будоражат, тревожат воображение и запоминаются надолго, вступая, возможно, потом, подспудно, в свой собственные диалог с читателем. Прилепин использует сенсорные маркеры постоянно, раскидывая их, как рыболовную сеть с крючками, по всему пространству текста. Визуальные эпитеты, растягивающие нерв романа, это черный и красный. Красные губы, красное полотенце и черные волосы Яны. Чернота умирающей деревни и Сашина кровь. Красное и черное знамя партийцев и черные одежды их лидеров. Кинестетические эпитеты характеризуют Сашино чувство к Яне (теплая, близкая, нежная) и физическую боль. Чувство внутренней тошноты и черного ужаса также передается чаще всего кинестетически, через жесты, движения, ощущения («Саша готов был разодрать свое лицо, слыша этот голос», «истекая тягучей горько-сладкой слюной», «тело охватила дурнотная вялость», «Саша сидел за столом и перекатывал в пальцах сигарету», «Саша упал на четвереньки и немного попил из лужи» и т.д.): Приведу пример использования вкусового маркера как символа омертвения души. Выздоравливая после побоев, ощущая, что поправляется быстро, как кошка, Саша ощущает вкус яблока чудо, признаваясь Леве, что никогда не ел таких вкусных, а в финале романа, в момент разгрома «союзничками» магазина, Саша берет яблоко, но не чувствует его вкуса. Из фруктов в романе есть еще лимон: горячий вкус лимона на губах Яны; лимон, который Санька заказывает в кафе в память о ней и носит с собой, теряя в момент ареста; и лимончик, который просит Верочка под водку, а Санька, наблюдая за ней, улыбается «жалостливо».
С темой несуществующий отцов связан еще один из кодовых мотивов романа – образ детства. Ощущая себя оборванным звеном в цепи времен, Санька очень любит малышей. Дети для него – гарант будущего и свидетельство того, что сам он взрослый, ответственный, мужественный. Укажем количество употреблений слов с этой семантикой: «детство», «детский» встречается 36 раз, «ребенок» – 20 раз, «малыш» — около 10, «дети» – примерно 30 раз, причем почти все тридцать – в первой половине романа. Также в первой части романа, в пятой главе, посвящённой любовной истории Саши и Яны, состоялся их знаковый разговор о детях. Он поделился с ней восхищением этими маленькими «зверочками», а в шестой главе Яна сообщила, что не любит детей. Во второй половине романа эпитет «детский» и «по-детски» остается, но вот упоминание о детях практически исчезает, прощально аукнувшись лишь в речи деревенского Деда.
Сашина любовь к детям, проявляющая в том, что он так часто замечает их вокруг себя и в добрых словах о них, указывает на настоящие, мужские качества Сашиной личности. Мужчина – защитник и продолжатель рода. Если бы Саша смог найти себя, он стал бы настоящим отцом. Поэтому так часто видим мы детей его глазами. Даже мучительный вопрос «кто я?» перед ожиданием близости с Яной вдруг кажется ему несущественным: «За пятьсот километров отсюда. Думал: какой я? Надёжный, безнадежный…» , Так как в отношениях с любимой женщиной Санька подсознательно ощущает гарантию продолжения жизни, своей нужности и значимости. Он счастлив, хотя бы на миг осознавая себя не последним из Тишиных, а важным звеном в великой цепи времен: «Саша с удивлением и нежностью оглядывал ее, думая, что — вот оно, такое ясное и теплое тело, и внутри него, везде, где только возможно, сейчас струится, сползает по мягким стеночкам внутри Яны его влага.
Саша вглядывался в спину Яны, в ее узкий живот, словно пытаясь увидеть Яну насквозь, как рентген — чтобы различить, где именно — его, белое теплится и отекает плавно.
Это было родство — Саша чувствовал это как абсолютное и почти божественное родство» .
Предательство Яны заключается в первую очередь в том, что для нее этого смысла в отношениях мужчины и женщины не существует. После сцены любви и нежности Яна, глубоко затягиваясь сигаретой, требует: «Саша, мне срочно нужен один надёжный человек. Но не ты». В незаметных на первый взгляд штрихах показывает Прилепин общую неуютность, непристроенность, разрушительную ауру Яны, которая, по принадлежности к женскому роду должна, казалось бы, быть настроенной на созидание. Использованную карточку от метро Яна намеренно «выронила на плоскость между эскалаторами», пустую баночку спиртного толкнула «носком черного сапожка. Баночка покатилась, слабо позвякивая тонкой оболочкой» . «Я не люблю детей» звучит завершающим аккордом этой дисгармонии. «А у Яны есть отец?» — спрашивает себя Санька. Но вопрос остаётся без ответа.
Санька признает свою ответственность за мир. То есть делает то, от чего отказались отцы. «Они взялись держать ответ за всех – в то время, когда это стало дурным тоном: отвечать за кого-то помимо самого себя» . Однако что мог бы он передать детям, если не нашел себя? «Какой я? Кто и какой? Дурной? Добрый? Надежный? Безнадежный?» — спрашивает он в начале пятой главы романа. — И все-таки: какой? Какой он – Саша? Чего-то всегда не доставало в лице, в отражении . В дальнейшем он перестаёт искать себя и теряет то, что было в нем лучшего и живого: «К «союзникам» Саша пришел легко, потому что все остальное к тому времени потеряло значимость» .
Тема «детскости» символически отражает то, что герой романа – потерявшийся ребенок, поэтому эпитет «детский» и «по-детски» не исчезает во второй части романа, характеризуя действия союзников до конца. Даже Олег сравнивается с «жестоким ребенком, переростком-мутантом». Поведение Саши — это поведение ребенка, серьёзно относящийся к жизни, но не умеющий ее понимать и строить. Великий педагог Я. Корчак писал о детском мировоззрении: «детская серьезность, рассудительность и уравновешенность, солидные обязательства, опыт в своей области, капитал верных суждений и оценок, полная такта умеренность требований, тонкость чувств, безошибочное чувство справедливости….»
Санька так и не смог психологически вырасти, стать взрослым. Он отличный парень, но чувство ответственности его глобализованно, как это свойственно детям, эгоцентрически считающими себя центром мира и потому ответственными за весь мир, (например, за развод или смерть родителей). В подростковом возрасте личность ищет способ выразить себя. И если находит, то далее, развивая свою уникальность, самосовершенствуется на пути к себе, приходя к осознанию, что человек ответствен в первую очередь за свою собственную душу, за свою жизнь и в итоге – за жизнь окружающих. Если же подросток не находит своей тропинки в мир, то начинает ломать привычный порядок вещей, крушить все вокруг себя, и все ради того же – ради самовыражения. Санька не может осознать, что начало лучшей жизни кроется не вовне, а внутри каждого: например, в умении Негатива быть добрым, заботиться о растениях и разговаривать с ними. Санька просто чувствует, что в квартире Негатива ему хорошо и спокойно, и на протяжении всего романа мысленно к Негативу тянется.
Особенностью художественной системы романа является усиление внутренней динамики действия, выраженного в ощущениях и состояниях главного героя при вторичности, почти необязательности внешнего сюжета. Автор мистифицирует читателя, прибегая к излишне ярким, но плоским «голливудским» эффектам в обрисовке внешнего действия, которое на самом деле лишь полотнище, скрывающее действие настоящее, обнажённое, внутреннее. Используя внутренние силы взаимопритяжения и взаимотталкивания образов, связанных ассоциациями, отражениями и повторами, используя гипнотическую технику семантического опущения и искажения внешних элементов сюжета, маркируя ключевые точки действия сенсорными предикатами или кодовыми словами-символами, писатель строит многоуровневую конструкцию романного дискруса, отражающего сложность современного миропонимания, но ориентированного на передачу экзистенции человека как представителя человечества.
Композиционная организация частей сюжета, за которую Лев Данилкин упрекал автора, представляет собой на самом деле внутренне четко организованную структуру. Сюжет разворачивается на трех площадках: «Москва – уездный город — деревня»; действие плавно перемещается по этим трем пространствам, однако в конце второго полного оборота сбоит, так как вместо ожидаемого – деревня, герой отправляется в Латвию, где собирается убить судью. После этого сознательного путешествия в ад («хватит для ада?» ), то есть внутренней подготовки Саши к убийству, сюжет уже не выправляется. Это становится последней точкой душевного опустошения Саши. Далее действительность сминается: путешествие в деревню (третье в романе, как в сказочном сюжете) не оканчивается ничем. Не доехав до дома бабушки, который отчего-то представляется Саше мифологически благостным «Саша представил, едва сдерживая улыбку, ка им хорошо там будет, — накормленные, в тепле, гулять пойдут, на санках кататься» , что противоречит картине реальной деревни, показанной во второй главе, герои останавливаются на обогрев и ночлег в некоем условном доме, жильцы которого: Хозяин, Хозяйка и Дед – оказываются словно вышедшими из прошлого. Все у них ладно и споро, тепло и сытно, ребята «вкушают малиновое варенье из одной ложки, по очереди», а Дед рассказывает о родстве ныне живущих со своими предками. Между делом Дед разъясняет причину всеобщего неблагополучия, которая ускользнула от Сашиного понимания, он пророчествует о ближайшем будущем, когда все побегут, а бежать-то некуда, потому что никто не сохранил близких и бога в сердце своем. Ответ на все мучившие Сашу вопросы звучит в романе. В этом ответе сошлись две главные его духовные оси: тема преемственности поколений (тема «отцов») и тема любви (к матери, к женщине, к детям, к родине). Этот ответ: надо сохранять дорогих людей и бога в сердце своем. Но звучит ответ слишком поздно, неприцельно и проходит мимо восприятия героев, ибо они не живые уже. Деда привычно не слушают даже его родные. И для наших героев пути вперед нет. Зимний лес преграждает им дорогу к прошлому, в деревню, которая недаром представлялась Саше раем обетованным: туда им теперь, как и к будущему, не добраться. В начале романа в сцене похорон отца Саше неимоверными усилиями удается пробиться к прошлому, соединить поколения: «Дед вышел, высокий, в рубахе с расстегнутыми рукавами. – Приехали, Санькя? Ну, заходите» . В финальных же сценах романа в деревню героям попасть не удается. И дед им встречается хоть умный, но чужой.
Им предстоит ехать назад – чтобы устроить ужасающий финал, как написал один из читателей в интернете, ужасающий, потому что «ни о чем». Концовка даже не трагична, поскольку Безлетова Саша спас, выкинув в окно, Позик, раненный в ногу, в осаждённое здание администрации не попадет и убит не будет. Да и никто не будет убит, документальные свидетельства этого события (Анатолий Тишин возглавил в 2000 году захват башни в Севастополе) сообщают, что захватчики были арестованы и выведены из здания. Картонный финал ужасает тем, что все действующие лица его – мертвы.
Контрастные сцены, образующие дуалистическое единство, имеют в организации сюжета важное значение: секс и избиение, объединённые мотивом предательства и вспышек света; умирающая деревня – и теплый, крепкий деревенский дом, где герои выслушивают проповедь Деда; марш несогласных в начале романа, закончившийся погромом, когда герои были еще живы и полны сил, и захват силовых пунктов, магазина и администрации города в конце, когда их поглотила ненависть и пустота. Несостыкованность, по мнению Л. Данилкина, эпизодов и локусов действия, нарочито подчеркнутая разнообразием стиля и языка героев (Саша в разговорах с Лёней или Безлетовым мыслит и выражается совсем не так, как на верхней полке поезда, например) – это не недоработка, а установка автора. В зиянии между фрагментами действия рождается основной посыл романа – рассказ о формировании души. Мужской души в современной мире.
К сожалению, эта история показана «от противного», как жизнь, затухающая в человеке. Ключевой вопрос романа, заданный Сашей, звучит так: «Я все перепутал. Все перепутал. А где? В каком месте я ошибся?»
Поиску ответа на этот вопрос и посвящается роман «Санькя» — роман о поколении и его герое, о мужчине и женщине, о любви, верности и смысле жизни. Это произведение о ненайденном ответе на вопрос «кто я»? Пустоту необретённой правды занимает ненависть. Позже, в романе «Обитель», Прилепин скажет: «мы боремся не против людей, а против зла нематериального и против духов его» , что означает борьбу против зла в сердце. А Сашка не понял этого, не сделал оплотом борьбы сердце свое, и поэтому только ожесточается оно, теряя связь с живой жизнью.
Где же Саша ошибся? «Основываясь на чем вы будете строить будущее? — Основываясь на чувстве справедливости и чувстве собственного достоинства, — устало ответил Саша. — Если бы у меня был сын, я бы его растил именно так» . Он искал справедливости и не нашел, а место достоинства заняла сначала пустота, а потом ненависть и подлость.
Но что означает справедливость? Внутренняя форма слова раскрывается так: человек, живущий «с – правдой» (суффикс –лив- означает атрибут одушевленного субъекта: счастливый, докучливый, молчаливый и т.д.). Однако поисками ПРАВДЫ Саша не занимается. А она-то заключалась в том, чтобы найти себя, такого, каким он предстает в первой части романа, такого каким он себя любил: «Саша только того мальчика и любил, темноногого, в царапках» . То, во что верит этот пацанёнок, — это и есть Сашина правда: «родство», «память», «достоинство». Однако лишенный преемственности, опыта и поддержки предыдущего поколения, Саша, как любой подросток, бросается к ярким красно-черным словам и лозунгам, к бьющим по-живому эмоциям… И не находит за ними ничего.
«Санькя» — роман о современном герое нашего времени, о Дон-Кихоте, который совершает простительную молодости, но непростительную человечеству ошибку: хочет спасти, разрушая. Невозможность этого показывает Прилепин. И роман его, как оказывается на самом деле, – антипропаганда экстремизма.
За видимостью плакатного отражения современности и социально-политической проблематики «Санькя» скрывает новую витальность русского литературного слова – синергию прозы и поэзии, объективного и субъективного отражения мира. Изменение границ между поэзией и прозой, лирикой и эпосом отражено в романе не только на уровне художественной формы. Лирическая стихия прозы Прилепина характеризуется в первую очередь экзистенциальной напряженностью отражения авторского отношения к действительности, интимностью его переживания и проживания собственной жизни. Талантливо изображая современный российский Армагеддон, Прилепин находит в трясине всеобщего неблагополучия свою точку опоры – глубинное экзистенциальное чувство к женщине, родине и ребенку. Эта чувственная нежность, прорывающаяся всполохами света в «глухой темноте» заблудших душ его героев, — мужественный порыв к новому для нашего общества и для литературы пути, «озаренному солнцем и освещенному всю ночь огнями» , который предчувствовал Гоголь. Но только порыв. Герой или автор не смог преодолеть романтического вызова, склонного обвинять мир в его несовершенствах? Герой или автор не готов положиться на правду внутри себя, на свою божественную неисчерпаемость, покоящуюся, как на семи слонах, на поколениях предков и простирающуюся и в прошлое, и в будущее? «Герою» Лермонтова не хватило веры для реализации своих подлинно героических качеств. Герою Прилепина — правды. Хотя она в нем была. Или, может, не достало веры в собственную правду? Случайно или нет последнюю подругу Саньки, как и возлюбленную Печорина, зовут Вера, и она покидает героев перед их отчаянным броском «в никуда»?
В любом случае, настоящее литературное произведение – это общение автора со своей душой и познание самого себя. Странны поэтому упреки Л. Данилкина в том, что «рассказчик делится с читателями продуктами своего нарциссизма» . Все произведения Прилепина составляют единый текст, где в центре внимания – лирическое Я писателя. И это верный путь, о котором говорил еще Гёте: «Будучи писателем, я никогда не спрашивал, какую пользу я приношу обществу. Нет, я всегда хотел сам стать разумнее и лучше, сделать содержательней мою личность и выражать только то, что я считаю истиной и добром» . О Мандельштаме Ю.И. Левин, Д.М. Сегал, Р.Д. Тименчик, В.Н, Топоров, Т.В. Цивьян пишут следующее: «открытие материи своего «я» явилось тем необходимым шагом на пути к полному овладению искусством судьбоносного стиха, когда именно эта «я» в его данной ипостаси, обусловленной этим времени и местом, стало единственным, в сущности, носителем поэтической правды» . Цель данных цитат не в сопоставлении уровня Гете-Мандельштама и Прилепина, а в оправдании творческого принципа ориентации на собственное Я, потому что если данный подход будет реализован писателем не только на уровне художественной структуры, но и как категория онтологическая, ответ на Санькин вопрос: «Где я ошибся?» будет найден. Есть только один способ прервать затянувшуюся безотцовщину на Руси, спасти всех серьезных и гибнущих детей, так и не сумевших понять, что они сделали не так. Это – ответственное и сознательное отношение к собственной жизни, к своей душе, к близким людям, окружающим тебя. Мы должны сделать добро из зла, потому что больше нам делать его не из чего, как сказал герой Р.П. Уоррена
Надо честно признать, что ранее Прилепин уповал на государство в вопросе «улучшения человека»: «Заниматься тем, что предпринял Гоголь во втором томе, русская литература не может, она не конструирует положительный образ будущего… Она предполагает другое – само состояние человека, задающего такие вопросы. Важно, чтобы он остановился и спросил себя – кто я, что я, куда я иду? И установка на то, чтобы перед ним возникали рано или поздно эти вопросы, чтобы люди были движимы идеалистическими побуждениями, может быть только государственной» . Однако в недавно появившемся романе «Обитель» писатель вкладывает в уста своего героя, мирного, солнечного душой «владычки» Иоанна, иные слова: «И не обозлись за весь этот непорядок вокруг тебя. Если Господь показывает тебе весь этот непорядок – значит, он хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоем сердце» .
Собственно, то, что мы говорили о внутренней правде, поиск которой Санька НЕ ведет и оттого гибнет, писатель, уже со знаком «плюс», а не «минус», отражает в своем новом романе «Обитель».
Еще недавно в большинстве журнальных и газетных статей поиски «новыми реалистами» Героя своего времени если не высмеивались, то, по крайней мере, не пользовались поддержкой. И тем не менее, благодаря «Лавру» Е. Водолазкина, благодаря «Саньке» Е. Прилепина мы открываем новую станицу русской литературы. Это не «луч света в темном царстве», но это новое…

 

Опубликовано: Филологические науки. 2015. № 6. С. 62-79

 

[1] Сегал Д. Русская семантическая поэтика двадцать пять лет спустя // Зеркало (Тель-Авив), 1996. — № 3-4 [Электронный ресурс] URL: http://zerkalo-litart.com/?p=3320 (Дата обращения 27.07.14)

[2] Князев С. Жить быстро, умереть молодым. Камикадзе. [Электронный ресурс] URL: http://zaharprilepin.ru/ru/pressa/sankya/hronika.html (Дата обращения 25.07.14)

[3] Арбатова М. Буржуа из оппозиции. Вопрос в лоб // Литературная Россия №38. 20.09.2013.

[4] Проханов А. Речь на презентации книги «Санькя», Нижний Новгород, 2006 г. [Электронный ресурс] URL: http://sankya.ru/about.html (Дата обращения 20.07.2014)

[5] Колобродов А. Отцы и девки «Общественное мнение» от 27.03.2012 [Электронный ресурс] URL:  http://www.zaharprilepin.ru/ru/pressa/smi-o-knige-vosmerka.htmlobshhestvennoe-mnenie.html (Дата обращения 17.07.2014)

[6] Колобродов А. Читательская мышца // Литературная Россия, №38 от 21.09.2012

[7] Данилкин Л. Захар Прилепин «САнькя». «Мать» без электричества // Афиша от 05.04.2006 [Электронный ресурс] URL: http://www.zaharprilepin.ru/ru/pressa/sankya/afisha.html (Дата обращения 20.07.2014)

[8] Данилкин Л. Нумерация с хвоста. – М.: Издательство АСТ, 2009. – с. 94.

[9] Прилепин З. Санькя. – М.: Ад Маргинем Пресс, 2010. – с. 99.

[10]Голяков А. Захар Прилепин: Я больше политик, чем любой депутат // «Общественное мнение» от 30.10.13 [Электронный ресурс] URL: http://www.om-saratov.ru/chastnoe-mnenie/30-october-2013-i5282-zaxar-prilepin-ya-bolshe-pol (Дата обращения 27.07.2014)

[11] Прилепин З. Я чувствую живую радость оттого, что опять вызывал бешенство // Воздух // Афиша [Электронный ресурс] URL: http://vozduh.afisha.ru/books/zahar-prilepin-russkiy-chelovek-neizmenen-v-etom-zalog-ego-sushchestvovaniya (Дата обращения 26.07.2014)

[12] Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма//Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М., РГГУ, 2001. – С.313

[13] Корчак Я. Как любить ребенка. – Екатеринбург: У-Фактория, 2003. – с. 29.

[14] Гоголь Н.В. Мертвые души. – Л.: Лениздат, 1971. – с. 214.

[15] Манн Т. Гете и Толстой // Собрание сочинений в 10 томах. Т. 9. – М.: Государственной издательство художественной литературы, 1960. – с. 518.

[16] «Добра. Да, самого простого, обыкновенного добра. А его-то и нельзя получить в наследство. Ты должен сделать его, док, если хочешь его. И должен сделать его из зла. Зла. Знаешь почему, док? – Он тяжело приподнялся в старом кресле, подался вперед, уперев руки в колени и задрав плечи, и из-под волос, упавших на глаза, уставился в лицо Адаму. – Из зла, – повторил он. – Знаешь почему? Потому что его больше не из чего сделать. – И, снова развалившись в кресле, ласково повторил: – Это ты знаешь, док?» [Уоррен П.Р. Вся королевская рать.  – М.: Транзиткнига, 2006. – с. 379.]

Рубрики
Критика

Вегетарианские двадцатые в «Обители» Захара Прилепина

Давно ожидаемый «серьезный» роман З. Прилепина, стал произведением, с которым, по выражению Л. Пирогова, в русскую литературу не только входят, но в ней остаются[1].

Хотя пространство и время действия «Обители» отчасти манифестируют тот же провокационный демарш, что и «Письмо товарищу Сталину», тем не менее здесь Прилепин-писатель наконец вбирает и переосмысливает Прилепина-политика: политический аспект присутствует, но в качестве одной из ипостасей художественного целого романа: политика — производная времени, человек – вечности.

«Я прямо скажу: то, что я делаю как прозаик – не умеет никто, или почти никто»[2], — констатирует автор. Проза Прилепина основана на качественно иных художественных и коммуникативных посылках, нежели классический или постмодернистский нарратив. До-модернистское повествование строится как воспроизведение цельной модели мироздания, претендующей на миметическую достоверность, но неминуемо отражающую субъективную картину мира автора. Модернистское произведение, не претендуя на объективность и целостность отражения реальности и представляя последнюю в деформированном и дискретном виде, все же базируется на единой идейно-психологической платформе, соответствующей психотипу художника. Постмодернистский дискурс, отменяя иерархическую структуру текста, тем не менее также не выходит за границы одной парадигмы – разрушения всех и всяческих рамок, отменения личности, игры как ключевого художественного принципа. Прилепин же позволяет себе не иметь единого ракурса восприятия, интегрируя в одном произведении не только разные слои реальности, но и разные способы их понимания. Поэтика прилепинской прозы оказывается построенной не на подобии, а на различии.

Современная психология пришла к выводу, что основой развития является поиск не идентичности, а различия. Идентификация, краеугольный камень классической логики, берет начало от аристотелевского принципа тождества. Согласно А. Кожибски[3], категория идентификации – это то главное, что мешает людям мыслить и действовать, идентификация несет ответственность за многие ложные и неразумные оценки в жизни человека. Потому что идентичность, понимаемая  как «абсолютная одинаковость во всех отношениях», невозможна  в мире различий, где ничто и никогда не является «тем же». Естественная единица  человеческой психики – различие. Умение понимать и принимать различия становится ведущим принципом личностного развития.

В полном соответствии с этим принципом, Прилепин расшатывает краеугольные камни сложившегося на сегодняшний день восприятия истории, объявляя «благодарность» Сталину и эстетизируя Эйхманиса. Но при этом он не призывает снова сменить цвет с «белого» на «красный» и не оправдывает практику концентрационных лагерей ни сопоставлением их с реальностью монашеской жизни, ни квазигуманистическим аристократизмом их основателя Эйхманиса. Расширяя дихотомию бело-черного взгляда на мир, Прилепин предлагает нам не две, но несколько карт одной и той же реальности, каждая из которых в чем-то правдива, а  в чем-то субъективна, и по-вольтеровски предлагает: решайтесь мыслить самостоятельно, возделывайте свой сад.

Сталин в прилепинском письме остается деспотом и убийцей, но и письмо написано не ради оправдания его, а в качестве попытки сорвать идеологическое покрывало, маскирующее эгоизм и беспринципность современной политики. Не две точки зрения присутствуют в «Письме товарищу Сталину», а как минимум три, и третья — это позиция здравомыслящего человека, не поддающегося эффекту идеологического контраста, целью которого является обеление существующих порядков путем очернения прежних.

Иметь лишь один ракурс восприятия действительности – и с интеллектуальной, и с психологической стороны является неверным и опасным способом ориентации в мире. О совмещении противоречий  — «Волшебная гора» Т. Манна, «Степной волк» и «Игра в бисер» Г. Гессе. Сегодня же психологи рекомендуют в сложной ситуации стремиться обрести даже не две, а три точки зрения: чтобы обрести более-менее верное представление об истинном положении дел, необходимо учитывать свое мнение, мнение оппонента и взгляд на проблему «сверху». Тому же принципу следует и Прилепин: как в политических убеждениях (отношение к политике В.В. Путина как к режиму нарастания диктатуры не мешает Прилепину признавать оправданность действий президента в отношении Украины и Крыма и поддерживать их), так и в художественном пространстве «Обители».

Федор Иванович Эйхманис – «красивый и неглупый человек»[4], вызывает «трудное уважение» и рассказчика, и его деда, бывшего заключенного. Магнетизм несомневающейся властности, ореол человека, «право имеющего», губительно привлекателен для главных героев, Артёма и Галины, стремящихся, словно мотыльки, к источнику этой силы. Внутреннюю сущность эстета Эйхманиса,  строящего на Соловках некое подобие справедливого государства, как его понимали в эпоху Просвещения, характеризует необъяснимая симпатия к «стервозным», «отвратительным», «безобразно» себя ведущим крикливым и жестоким соловецким чайкам, сравнение которых с чекистами навязчивым лейтмотивом проходит через весь роман: «Чекисты орали, как большие, мордастые и пьяные чайки… Только чайки вскрикивали и непрестанно сыпали сверху на строй помётом… такие поганые чайки только на Соловках могут быть. Про́клятое место во всём должно быть проклято».

Как и письмо Сталину, так и выбор темы Соловецких концлагерей нужны Прилепину не для того, чтобы противопоставить официальной точке зрения свою, а чтобы, разрушив устойчивые исторические и идеологические ориентиры, найти человека. После вручения премии «Большая книга» Прилепин сказал: «Почему «Обитель» нравится людям? Я могу предположить, что она не была прочитана, к счастью, как исторический роман, потому что люди прочитали какие-то вещи, вопросы, которые они ставят перед собой сегодня и сейчас. Выяснилось, что они актуальны: мужчина и женщина, боль, страсть, воля, свобода, понимание того, что мы есть, зачем мы есть, что такое русский человек и насколько он силен, безумен, красив»[5]. В то же время, ломая стереотипы, он не стремится нивелировать ценности, чем отличается от постмодернистов. Одновременное сосуществование нескольких ракурсов изображения происходящего не ново, достаточно вспомнить модернистское сопряжение потоков сознания героев, однако ново то, что автор поддерживает каждое из описываемых миропониманий. Он присутствует не в одном каком-либо пласте романа, и не вне, но – в каждом из них. Вместе с ним мы понимаем Артема, увлеченного Галиной и не осознающего глубинных мотиваций своих чувств и поступков, и в то же время Галину, использующую его как объект замещения; мы признаем правду бунтовщиков и ужасаемся последствиям их заговора; сочувствуем беспризорнику, непонятно как очутившемуся в заточении и потерявшему человеческий облик, и понимаем, что его захлестывающая сознание нерассуждающая жадность становится одной из причин смерти владычки.

Выше мы писали о различии как основной единице психики. Вопрос в том, как, следуя за различиями, не потерять себя и не прийти к шизофреническому расщеплению личности. Прилепин отвечает и на этот вопрос. Начиная с ранних произведений, писатель помещает в центр своей прозы лирического героя, представляющего не только альтер-эго автора, но и каждого живущего на земле человека. Субстанциональное свойство прилепинской прозы – ее экзистенциальный порыв. Л. Данилкин упрекает Прилепина в том, что тот не может разобраться, «кто он – лирик, изучающий собственную реакцию на мир, или стремящийся к объективной правде исследователь действительности»[6]. По сути, Л. Данилкин проницательно отмечает особую природу прилепинского метода – ориентацию на глубинное вчувствование, «трансляцию движений собственной души»[7]. Механизм воздействия прилепинской прозы – это подсознательная подстройка читателя к душевному и духовному миру автора, который сам признает: «У меня нет никаких иных орудий для познания и описания мира, кроме моей честности. У меня, быть может, есть задание: прожить и прочувствовать жизнь в максимально возможной отпущенной мне полноте. И доложить об этом кому-то… Если Ему интересно…»[8]. Цель подобного, лирического по сути, порыва – передать нечто рационально не объяснимое – всю полноту внутреннего переживания, которое идет от сердца к сердцу. А ведь это задача именно поэтическая.

 

<продолжение и полный доступ на сайте журнала «Вопросы литературы»>

 

[1] Пирогов Л. Канцонне русса // Электронный ресурс: http://lgz.ru/article/-15-6458-16-04-2014/kantsone-russa/ (Дата обращения: 9.09.2014)

[2] Прилепин З. Мы последние в очереди на покаяние. Интервью Т. Шабаевой // Российская газета. 2010. № 5327. 2 ноября // http://www.rg.ru/2010/11/01/prilepin-site.html

[3] Холл М. Магия коммуникации. Использование структуры и значения языка. – СПб.: «прайм-ЕВРОЗНАК», М.: «ОЛМА-ПРЕСС», 2004. – 352 с.

[4] Здесь и далее цит. по Прилепин З. Обитель.  – М.: АСТ, 2014. – 752 с. [Электронный ресурс] http://www.litmir.net/a/?id=6832 (Дата обращения: 10.10.2014)

[5] Большая книга Захара Прилепина // Советская Россия № 135 от 30.11.2014 http://sovross.ru/modules.php?name=News&file=article&sid=598529

[6] Данилкин Л. Нумерация с хвоста. М.: Астрель, 2009.  С. 97.

[7] Данилкин Л. Нумерация с хвоста. – М.: Издательство АСТ, 2009. – 288 с. – С. 93.

[8] Прилепин З. Мы последние в очереди на покаяние. Интервью Т. Шабаевой // Российская газета. 2010. № 5327. 2 ноября. http://www.rg.ru/2010/11/01/prilepin-site.html

[9] Мандельштам О. Э. Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с. – С. 157

[10] Голяков А. Захар Прилепин: Я больше политик, чем любой депутат // «Общественное мнение» от 30.10.13 [Электронный ресурс] URL: http://www.om-saratov.ru/chastnoe-mnenie/30-october-2013-i5282-zaxar-prilepin-ya-bolshe-pol (Дата обращения 27.07.2014)

[11] Пирогов Л. В. Канцоне русса // Литературная газета. № 16 (6458) от 16 апреля 2014 г..

[12] Мандельштам Н.Я. Вторая книга. — М.: Согласие, 1999. – С. 21.

[13] Мандельштам О. О природе слова // Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с. – С. 68.

[14] Мандельштам О. Разговор о Данте // Мандельштам О. Э. Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с. – С. 156.

*******************************************

Опубликовано Вопросы литературы, 2015 № 3 С. 164-176

 

Рубрики
Научные статьи

Эклектизм как творческий принцип. По роману З. Прилепина «Грех и другие рассказы»

 

На фоне мрачной картины каждодневного существования

 меня всю жизнь преследовал  один и тот же образ – образ мозаики.

Мне казалось, что я могу лучше всего быть понят,

 увиден – или почувствован – сквозь череду очень малых событий,

через собрание малых кирпичиков мыслей и чувств.

Дж. Фаулз «Кротовые норы»

 

Прежде чем начать разговор о прозе З. Прилепина, остановимся на генезисе его художественного метода. Мы считаем, что одной из предпосылок формирования особого прилепинского стиля стала семантическая поэтика О. Мандельштама. В так называемой статье пяти авторов [Левин, Сегал и др., 2001] дается развернутое описание семантической поэтики А. Ахматовой и О. Мандельштама. Суммируя случаи семантической неопределенности, свойственной поэтической речи Мандельштама, авторы статьи приходят к выводу о двухуровневости мандельштамовского текста, его ориентации одновременно на сознание и подсознание: «Отсюда суггестивность и воздейственность мандельштамовских стихов, их восприятие одновременно на уровне дискурсивного понимания и подсознательное  суммирование входных в парадигматическом плане элементов» [Там же, с. 293].

Сам поэт в «Разговоре о Данте» определил поэтическое творчество как порыв, смысловая орудийность которого не совместима с внешней, поясняющей образностью: «метаморфозой ленточного глиста» [Мандельштам, 2010, с. 157]. Вместо последовательного линейного развертывания смысловых потенций фразы поэт предлагает иной способ поэтической коммуникации – «смысловые волны-сигналы»: «Вообразите нечто понятое, схваченное, вырванное из мрака, на языке, добровольно и охотно забытом тотчас после того, как совершился проясняющий акт понимания-исполнения… Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу; чем они сильнее, тем уступчивее, тем менее склонны задерживаться [Там же]. Таким образом читателю надо отдаваться на волю этих «волн-сигналов», впитывать  оттенки, полутона смысла, продвигаться наугад, ловя на лету, обретая цельность образа интуитивно, через предпонимание, предощущение его. «Качество поэзии определяется быстротой и решительностью, с которой она внедряет свой исполнительский замысел-приказ в безорудийную, словарную, чисто количественную природу словообразования. Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденной подвижными и разноустремленными китайскими джонками, — так создается смысл поэтической речи. Его, как маршрут, нельзя восстановить при помощи опроса лодочников: они не расскажут, как и почему мы перепрыгивали с джонки на джонку» [Там же, с. 158]. Цель поэтического порыва – передать нечто рационально необъяснимое, полноту внутреннего переживания, которое идет от сердца к сердцу, напрямую. «Иначе неизбежен долбеж, вколачиванье готовых гвоздей, именуемых культурно-поэтическими образами» [Там же, с. 157]. Разнообразные языковые художественные средства, подбираемые по большей части интуитивно, так сказать в состоянии поэтического транса, Мандельштам сравнивает с текстурой ковра: «Поэтическая речь есть ковровая ткань, имеющая множество текстильных основ, отличающихся друг от друга только в исполнительской окраске, только в партитуре постоянно изменяющегося приказа орудийной сигнализации» [Там же, с. 158].

Таким образом, поэт предлагает совершенно иное отношение к способу организации художественного текста. Вслед за А. Бергсоном, философией которого увлекался Мандельштам, мы могли бы назвать этот метод интуитивным. И. Бродский говорит о «подсознательно-бессознательном уровне» [Цит. по Павлов, 2000, с. 24] мандельштамовской поэзии. Смысловой упор здесь делается не на внешнюю форму, а на внутренний, интуитивно улавливаемый образ, образ особой коммуникативной направленности и силы. Обозначить коммуникативную направленность этого образа можно как гипнотическую, либо, словами  Л. Да Винчи, с помощью поэтической формулы: «что от сердца идет, до сердца и доходит».

При сознательно-подсознательной коммуникации взаимодействие с реципиентом происходит на двух уровнях, причем внешний уровень характеризуется структурными нарушениями, логическими «сбоями».   Искажения, опущения и другие трансформационные процессы, наличествующие во внешней структуре высказывания, затрудняют сознательное постижение смысла и таким образом облегчают доступ информации в подсознание.

Если обратиться к художественной литературе, то произведения, построенные по модели двухуровневой сознательно-подсознательной коммуникации, характеризуются так называемым «темным» стилем», размытостью композиционной структуры, нарочитой хаотичностью и сумбурностью плана выражения и неоднозначностью понимания содержания.

Поэтика романа З. Прилепина «Грех» также построена на двухуровневом, сознательно-подсознательном способе отражения и передачи информации.

На уровне внешней художественной формы лишаются четких границ и смешиваются:

—  эпический и лирический роды литературы, а также проза и поэзия;

— романтизм, натурализм, реализм и постмодернизм как способы отражения реальности и ориентации героя в мире; изменчива также и функция героя, от лирического альтер-эго автора Захарки («Грех», «Белый квадрат») до типа «маленького человека» постсоветской эпохи («Шесть сигарет») и постмодернистского стирания личности («Сержант»);

— жанры романа, рассказа, лирической исповеди и лирического стихотворения;

— пестрота тематики: от интимных переживаний отрочества до черных будней постсоветского гражданина и апокалипсиса чеченской войны.

Ругать ли Прилепина за подобную «неразборчивость» в выборе художественных средств, как это с некоторым упоением делает Л. Данилкин? «Ода ухает в элегию, романтический нарциссизм приправлен политической злободневностью, возвышенная лексика мешается с бытовой, экзотика путается с экзальтацией» [Данилкин, 2009, с. 94]. Или позволить писателю высказаться до конца, до самой последней «жилки», которая, помещенная в центр романа, представляющего собрание пестрых рассказов, является – циклом стихотворений. В концентрирующей линзе поэзии авторский замысел становится яснее. Как нам представляется, включая стихи в прозаическое произведение, автор преследовал цель эксплицировать особенность своей поэтики, при которой художественная форма является одновременно и содержательным посылом. Так же как постмодернистский принцип деструкции становится не только особенностью внешней структуры произведения, но и манифестирует распад прежней системы ценностей; так же как модернистский синкретизм одновременно является и намерением проникнуть в глубинные слои человеческой психики, и способом достижения этого.

Первым доказательством того, что цель смешения стихов и прозы в прозе Прилепина манифестирующая, декларативная, является признание писателя в том, что поэтом он себя не считает: «никакого Прилепина-поэта нет. Я прямо скажу: то, что я делаю как прозаик — не умеет никто, или почти никто. А то, что я могу нарифмовать — могут ещё лучше сделать ещё человек сто. Зачем мне быть одним из ста?» [Прилепин, 2010] И в этой цитате мы видим, что поэтику своей прозы писатель осознанно оценивает очень высоко.

Что же декларирует его стихотворный цикл, в поэтической матери которого сошлись тематические, ритмические и стилистические перепевы М. Лермонтова, О. Мандельштама, И. Бродского, М. Цветаевой и Р. Рождественского и… себя самого? Опыт обогащения романа стихами встречался и ранее, например, в романе Б. Пастернака. Но у последнего стихи усиливали лирический накал произведения, выполняя именно поэтическую функцию. А у Прилепина они нужны, для другого, чтобы создать альтернативный план выражения. Они выражают ту же проблематику, что и весь роман, но словно в концентрирующем зеркале. Стиховая глава в «Грехе и других рассказах» синонимична прозаическому содержанию, являясь «переводом» романа на язык поэзии, то есть еще одной частью мозаики, осколком зеркала, в котором отражается внутренний образ книги. Собственно, это подчеркивает сам автор в заглавии стихотворной главки: «Иными словами…»

Поэтика цикла стихотворений Прилепина имеет ярко интертекстуальный характер, что выражается:

— в пародировании рваного синтаксиса и анжамбеманов, прозаизмов и пророческого пафоса Бродского:

Не бойтесь – если осень будет долгой,

Она не будет вечной;

Впрочем,

Вот этого и нужно вам бояться…

— в «подделке» под Мандельштама, в свою очередь подражавшего поэтам античности и иронично сопрягавшего медлительную важность их речи с бытовой атрибутикой. То же и у Прилепина:

Я все еще надеюсь: как ребенок,

разбивший вазу, в ужасе притихший,

Желает, чтоб она сама собою

Срослась и примостилась на серванте…

С Мандельштамом у Прилепина вообще много интертекстуальных перекличек. Стихотворение, отражающее кровавую бойню войны, он называет «Концерт» (у Мандельштама «Концерт на вокзале»), однако начинает это стихотворение по-лермонтовски: «В полночный зной в кафе у Иордана…» (у Лермонтова «В полдневный жар в долине Дагестана…), что сразу задает тему столкновения гармонии мира (в стихотворении Мандельштама) и насильственной смерти (стихотворение Лермонтова).

В полночный зной в кафе у Иордана

смешалось все. Коктейль не остужал.

Лица касался вдохновенный жар:

мягка волна взрывная, как сметана.

Дрожит висок. Куда нам наступать?

Восток разрознен. Всюду рубежи.

Смешалось все. И жалок автомат.

Мозг ужасом раздавлен, как томат.

О, позвоночник мой, тебя не убежишь! …

З. Прилепин «Концерт»

Причем надо заметить, что эта тема — пересечение музыки и «железного мира, гниющих парников, разорванного воздуха» является лейтмотивом и мандельштамовского «Концерта на вокзале» («В последний раз нам музыка звучит»), и в свою очередь у Мандельштама также нельзя не отметить отсылки к Лермонтову:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит,

Но, видит Бог, есть музыка над нами,

Дрожит вокзал от пенья Аонид,

И снова, паровозными свистками

Разорванный, скрипичный воздух слит.

О. Мандельштам «Концерт на вокзале»

Странно, что Лев Данилкин уловил лермонтовской подтекст в стихотворении Прилепина «Концерт», но совсем не уловил мандельштамовского подтекста (хотя здесь даже образ «позвоночника» — отсылка к Мандельштаму, к стихотворению «Век» и др.), а потому и не понял смысл сопоставления: «Поразительнее всего, что очевидное ритмическое и лексическое сходство с Лермонтовым не подкреплено никаким смысловым соответствием; такое ощущение, что автор сделал этот шаг неосознанно; для читателя такого рода «переделка» обеспечивает эффект пародии, комической икоты» [Данилкин, 2009, с. 95].

В цитированном выше стихотворении Прилепина «Я все еще надеюсь, как ребенок…» слышатся прямые отсылки к мандельштамовским строкам: «Я больше не ребёнок, ты, могила, не смей учить горбатого – молчи!», где поэт говорит о сведении счетов со страхом смерти. Отталкиваясь от этого утверждения Мандельштама, Прилепин признается, что для себя этот вопрос он еще не решил:

Читая книги, все еще мечтаю

И все еще уверен в том, что жизнь

и смерть между собою разрешатся

И я – один – останусь ни при чем[1].

Он видел смерть, и в слишком концентрированном виде, но, по-хемингуэевски, так и не нашел ей оправдания. По крайней мере, к моменту написания романа «Грех».

У Прилепина есть стилевые переклички со многими поэтами, вот адресация то ли к Цветаевой, то ли к Р. Рождественскому:

Лечиться хотел — поздно:
пропали и кашель и насморк.
Щенка назову Бисмарк,
шампанским залью астры.
К безумию путь близок
в январский сухой полдень.
На елках снега созрели.
Пойдем их сбивать ночью?

(Ср. Цветаева: «Откуда такая нежность? // Не первые эти кудри// Разглаживаю, и губы // Знавала темней твоих…», Рождественский: «Бьют дождинки по щекам впалым, // Для вселенной двадцать лет мало…»)

Собственно прилепинский лирический текст становится слышнее лишь ближе к концу главы:

Сердце, где ты и что ты? Ты что же, вовсе нигде?

Не знаю твое биенье, не чувствую тяжесть твою.

Господи, строгий Боже, как же ты не доглядел,

Что я стою, улыбаясь. Даже что просто стою….

Или:

быть может той весной

лежа с автоматом в мерзлой и мерзкой грязи

усыпанной гильзами — быть может тогда – спустя три часа –

когда выстрелы утихли

и все побрели к развороченной как кулек

с новогодними подарками колонне

я не встал и остался лежать уже леденея

и корявого меня втащили в кузов

и чтобы вырвать из рук автомат уперлись ногой в твёрдый живот

а мне было все равно…

Таким образом автор указывает на то, что подражательность его лирики – художественный прием, а не неумелая неопытность. Прилепин берет «первые слова», интуитивно отвечающие тому внутреннему образу-переживанию, которое надо передать, и иногда этими первыми словами оказываются слова чужие. И что же? Постмодернизм использовал чужую речь для литературной игры. Прилепин – для дела. Об этом отношении к лирике он сам, устами героев, размышляет в «Обители»:

– А с батюшкой и не надо искать особых слов, – сказал Иоанн, перекусывая нить. – Которые на сердце лежат – самые верхние, – их и бери. Особые слова – часто от лукавого, – и владычка улыбнулся.

– А как же стихи? – спросил он. – Стихи – это всегда особые слова.

– Думаешь, милый? – спросил батюшка. – А я думаю, что лучшие стихи – это когда как раз с верха сердца взятые. А вот когда только особые слова выбираются – тогда и стихи напрасные. [Прилепин, 2014].

Таким образом, мы приходим к выводу, что художественная цель и ценность стихотворной главки в романе «Грех» — это демонстрация отказа автора от одного плана выражения, призыв к многовариантности, полифоничности восприятия мира и его отражения в художественном произведении.

Именно поэтому «заимствований» из Мандельштама, Бродского и др., автор «не стесняется». Его подражательность здесь нарочитая, демаскирующая основную идею романа: наша жизнь – это разноцветная мозаика, радуга бытия. Палитра ощущений и убеждений разнообразна, но главное – увидеть за ее пестротой единое, общечеловеческое, вечное – ответственность, веру, любовь.

В понимании глубинного содержания прилепинской прозы нам помогает разобраться все тот же Л. Данилкин, очередной упрек которого проницательно указывает на  то, что является для Прилепина самым ценным, основным. Критик обвиняет писателя в нарциссизме, говоря, что «трансляция движений собственной души» [Данилкин, 2009, с. 93], является главной установкой автора, и при этом не вполне ему удается. Позволим себе не согласиться – удается. Другое дело, что трансляция движений собственной души интересует Прилепина не в целях самолюбования, «нарциссизма», по выражению Л. Данилкина, а на уровне передачи коллективного бессознательного, общенационального и общечеловеческого. Эти глубинные, присущие и лирическому герою Прилепина, и каждому из нас переживания носят экзистенциальный характер. И передаются они напрямую, от сердца к сердцу, не всегда даже затрагивая сознание. За многими страшными, жестокими, невообразимыми, если брать «Черную обезьяну», сценами прилепинских произведений, за пестрым хаосом его зарисовок и лирических (в прозе) откровений, мы видим предельно искреннее внутреннее переживание, единый внутренний образ.

Главное в прозе Прилепина – порыв, орудийность, экзистенция внутреннего переживания. Идеями своих произведений писатель делает не мысли, а сущностные состояния: мужество, нежность, чувство ответственности, любовь. В литературе, в отличие от политики, З. Прилепин избегает навязывания собственного мнения, склоняясь к полилогу, полифонии жизненных ценностей и мировоззрений. Он понимает, что «карта не есть территория» и незачем спорить, чья карта вернее отражает местность. Задача современного человека – научиться за разнообразием точек зрения воспринимать главное: движение жизни и теплоту человечности. Эклектизм художественного стиля нужен Прилепину для того, чтобы выразить мысль об относительности знаний и убеждений, трактовок и оценок действительности. Освобождая сознание от попыток найти единственно верную систему аксиологических координат, Прилепин таким образом разжимает тиски, выпуская на волю глубинную сущность человека, состоящую из боли, радости, ощущения чуда и любви.

Томящая нежность рассказа «Грех», пронизывающая главного героя, наполняет смыслом и красотой весь окружающий мир, придавая обыденной реальности волшебство и мистическую полноту потерянного рая. Тайна любви и жизни здесь соседствует с откровением о плоти и смерти, но настоящий грех свершается тогда, когда герой покидает свою юность и нежность, убеждая себя, что следующим летом сможет вернуться к этому теплу и свету. «Но другого лета не было никогда» [Прилепин, 2011, с. 72].

Щенячье-восторженное чувство доверия к миру, сопутствующее влюбленности и счастью взаимного обладания друг другом, которое кажется равнозначным чувству обладания всем миром (рассказ «Какой случится день недели»), сталкиваясь с людским равнодушием и жестокостью начинает остывать, и трудно лирическому герою (сквозному для всех рассказов романа) сохранять его в своем сердце, пронося через обиды, боль и разочарование. Иногда нужно сильное потрясение, пограничная ситуация, чтобы снова вспомнил он, что в жизни — главное (рассказ «Жилка»).

Мысли о доме, чувство тепла, доброты, нежности, поддерживают вышибалу из рассказа «Шесть сигарет и так далее» на протяжении нескончаемо длинной, опасной, отвратительной ночи. Выстояв, еще раз победив несправедливость и наказав подлость, он возвращается, опустошенный, домой. Но война против всех лишила его не только физических, но и душевных сил. И рассказ заканчивается нотой пронзительного одиночества: «Ребенок в комнате плакал один» [Прилепин, 2011, с.171].

Наверное, главная идея романа «Грех» — разговор о том, что сохранить в сердце своем любовь к родине, нежность к женщине, ответственность за ребенка, сохранить, несмотря на любые испытания в сошедшем с ума мире, — это означает выиграть главную битву, битву за то, чтобы быть человеком.

Закончить статью мы бы хотели словами самого писателя: «Любовь народная, если таковая есть хоть в малой степени, мне дорога. Но если эта любовь будет мешать мне говорить то, что я чувствую — придётся признаться в том, что она дорога мне не настолько, чтоб смолчать… У меня, быть может, есть задание: прожить и прочувствовать жизнь в максимально возможной отпущенной мне полноте… А какие чувства я пробуждаю лирой — добрые или нет, я не знаю. Наверное, иногда не самые добрые… Значит, так надо. Знаете, как говорят: я не доктор, я боль. Пошло такое о себе сказать, но что-то подобное я испытываю иногда. Может, только лучше «боль» на «радость» заменить. Смысл фразы тогда совсем потеряется, зато ко мне будет больше подходить» [Прилепин, 2010].

 

  1. Данилкин Л. Нумерация с хвоста. – М.: Издательство АСТ, 2009. – 288 с.
  2. Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма//Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М., РГГУ, 2001. – С.282-316
  3. Мандельштам О. Э. Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с.
  4. Павлов М. С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ, 2000. – С.12-64
  5. Пирогов Л. Канцоне русса // Литературная газета. – 2014 г. — № 16 (6458)
  6. Прилепин З. Грех и другие рассказы. – М.: АСТ: Астрель, 2011. – 413 с.
  7. Прилепин З. Мы последние в очереди на покаяние. Интервью Т. Шабаевой // Российская газета. 2010. № 5327. 2 ноября. http://www.rg.ru/2010/11/01/prilepin-site.html
  8. Прилепин З. Обитель. – М.: АСТ, 2014. – 752 с. http://www.litmir.net/a/?id=6832
  9. Прилепин З. Я больше политик, чем любой депутат // Общественное мнение от 30.10.2013 http://www.om-saratov.ru/chastnoe-mnenie/30-october-2013-i5282-zaxar-prilepin/

[1] Книга как синоним детского доверчивого мира — снова отсылка к мандельштамовскому «только детские книги читать» // «в книгах ласковых и в играх детворы».

*************************************

Опубликовано Сибирский филологический журнал, 2015 № 1

Рубрики
Научные статьи

Концепция времени в романе Е. Водолазкина «Лавр»

Всякая сила есть функция времени и пространства.

Новалис «Фрагменты»

Времени в хронологическом понимании не существует. То, что происходит в настоящем, расходится, как круги от брошенного в воду камня, меняя не только будущее, но и прошлое. Пространственной отделённости людей не существует тоже, вместо условно разделенных миллиардов разных жизней есть одна Жизнь. И во временном, и в пространственном отношении она является не отрезком, а движением. Наверное, первая ассоциация к слову жизнь – это время. Продолжительность жизни, эпоха и т.д. В конце отпущенного земного времени неизбежна смерть. Если воспринимать данный факт с позитивистской точки зрения, то незначительность временного отрезка человеческой жизни вызывает отчаяние и под сомнение ставится значимость людской истории вообще. Флобер с горечью констатировал, что история развития человечества не имеет никакого смысла. К тому же выводу приходит и Е. Водолазкин, однако это умозаключение звучит у него скорее торжественно: «Я думаю, история не самоценна, у нее нет и не может быть никакой общественной цели. Ее цель глубоко персональна и состоит в том, чтобы дать нам выразиться. Роль истории в определённом смысле сравнима с ролью рамы. А портрет создаем мы сами»[1].

Как могло произойти, что отношение к данному факту диаметрально изменилось за век с небольшим? Разгадка кроется в отношении ко времени.

Открытие нелинейности времени, которое позволило бы Флоберу по-новому взглянуть на историю цивилизации, состоялось спустя примерно 20 лет после его смерти. Точкой отсчета новых отношений со временем можно считать философскую концепцию субъективного времени А. Бергсона. Труды французского ученого оказали значимое влияние на литературу, в частности, на творчество М. Пруста, П. Валери, В. Вулф, Т. Манна, О. Мандельштама и др. Механистическое, линейное восприятие времени и культуры, сравнимое, согласно Мандельштаму, с метаморфозами ленточного червя, Бергсон предлагает заменить пониманием времени как шкалы изменений. «Время индифферентно к линейности, поскольку время – это лишь условие изменения. При отсутствии изменений – отсутствует и ощущение времени. Также верно и обратное: при высокой интенсивности переживаемых внутренних изменений – время наращивается»[2]. В эссе о Данте О. Мандельштам писал: «Divina Commedia не столько отнимает у читателя время, сколько наращивает его, подобно исполняемой музыкальной вещи»[3].

Сегодня, благодаря естественным наукам (в частности, волновой теории как форме существования материи), мы можем подтвердить интуиции Бергсона о том, что вещей нет, есть только действия. В книге Дж. Гриндера «Новый код в НЛП» читателю предлагается представить себя сидящим в кресле и читающим книгу. С точки зрения человека в кресле вокруг царит покой, движение отсутствует, слышен только шорох переворачиваемых страниц. С точки зрения физика, «все это иллюзии – и неподвижная книга, которую он держит в руках, и кресло, в котором он удобно сидит, и пол, на который опирается его кресло: в действительности, если бы можно было остановить на мгновение все движущееся в этих предметах, то оказалось бы, что в них гораздо больше пустого места, чем вещества. Твёрдость каждого из этих предметов – это следствие огромных скоростей, с которыми движутся их отдельные компоненты, и ограничений, свойственных сенсорному аппарату читателя»[4]. Для каждого организма и каждой вещи время протекает по-своему, и измерить его можно только отследив их индивидуальные изменения в из собственной системе координат. «Всякое тело имеет свое время, всякое время — свое тело»[5], — писал Новалис. Так, стол для нас вещь, но на самом деле, однажды созданный, он стареет и разрушается. Перейдя в субъективное время стола, мы могли бы наблюдать непрерывный процесс его изменения, подтверждая мнение Бергсона о том, что вещей вообще нет, есть только действия.

Чем же измерять время? – развивает мысль Бергсона Т. Манн:  «движение стрелки есть движение в пространстве, не так ли? Значит, мы измеряем время пространством. Но это все равно, как если бы мы захотели измерять пространство временем…Что такое время? Ведь пространство мы измеряем нашими органами чувств, зрением и осязанием. Хорошо. Ну а каким же органом мы воспринимаем время?[6]

О. Мандельштам предлагает измерять время его наполненностью. В стихотворении «Сестры тяжесть и нежность…» он пишет о «бремени времени», имея в виду потенциальную наполненность времени изменениями (ср. в другом стихотворении «а небо будущим беременно»).

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота как времени бремя избыть[7].

Визуальный эпитет «золотой» в аксиологической системе Мандельштама символизирует гармоничную целостность: золотой живот черепахи-лиры; дароносица, как солнце золотое и т.д. «Золотая забота» о бремени времени — это стремление наполнить существование переживаниями, чувствами и мыслями, ощутить ценность каждого мига. Перефразируя мысль Мандельштама о природе слова, можно сказать, что время – «плоть деятельная, разрешающаяся в событие»[8].

М. Пруст пытается вернуть утраченное время, наполняя свой внутренний космос ассоциативно припоминаемыми запахами, красками, звуками и ощущениями. Такой «склад» прошедших мимо сознания и оставшихся в глубинной памяти сенсорных впечатлений современная психология считает основным ресурсом подсознания. Герою эпопеи Пруста удается вернуть утраченное время, о чем свидетельствует название седьмой части эпопеи («Обретенное время»). Марсель не просто припоминает последовательность событий, он заново проживает бездумно потраченное ранее время – во всей полноте и яркости визуальных, аудиальных, кинестетических и душевных впечатлений.

Итак, время для человека существует тогда, когда оно наполнено внешними и внутренними ощущениями, и переживаниями, которые являются катализатором изменений. Ведь жизнь, по Бергсону, это непрерывный поток изменений, творческий порыв. Нельзя представить ее в виде отрезка, движение потока бесконечно. И время нужно для того, чтобы мы могли осознавать это движение.

К концу ХХ века размышления о природе времени привели к пониманию, что нет прошлого и будущего, все существует в неразрывном единстве. Этому учит духовно ориентированная литература (Р. Бах, К. Кастанеда) и произведения жанра фэнтези, этому принципу следуют психологи и ученые-физики. Дж. Уиллер, один из лидеров современной теоретической физики, утверждал: «Понятие времени и пространства-времени не являются первичными конструктами… Приходится отказаться от картины мира, в которой любое из прошедших, настоящих и будущих событий занимает от века ему предназначенное место в великом каталоге, именуемом «пространство-время». Нет более «пространства-времени», нет времени, нет отношения «раньше-позже». Это квинтэссенция программы квантовой геометродинамики»[9].

Время в романе Е. Водолазкина «Лавр» представляет собой многоуровневую полифоническую систему. Эпохи и отдельные жизни здесь перемешаны, так же как и фрагменты пространства. При этом прямой корреляции между пространственно-временными локусами нет, поэтому мы не можем говорить о мозаичности хронотопа романа. Основное внимание автора сосредоточено на исследовании природы времени, а фрагменты пространства нужны для объективации темпоральных векторов, это узлы кристаллической временной решетки, где временные слои просвечивают и мерцают: героиня XV века, гуляя в тихом уголке деревенского кладбища, невозмутимо наблюдает «всю лесную неопрятность — прошлогодние листья, потерявшие цвет обрывки тряпок и потускневшие пластиковые бутылки»[10]; дойдя до местечка Освенцим, «Амброджо сказал: Верь мне, Арсение, через века это место будет наводить ужас. Но тяжесть его чувствуется уже сейчас»[11].

Структуру времени в романе можно назвать мозаичной: «Жизнь моя прожита непохожими друг на друга людьми, имеющими разные тела и разные имена…Жизнь напоминает мозаику и рассыпается на части…»[12].

На нелинейное понимание времени указывает и авторское определение жанра, данное в подзаголовке: «неисторический роман». И хотя время действия романа конкретизировано в первых строках («Это произошло 8 мая 6948 года от Сотворения мира, 1440-го от Рождества Спасителя нашего Иисуса Христа, в день памяти Арсения Великого»[13]), эта фактологическая точность является не более чем началом игры со временем, акцентируемой автором на протяжении всего действия. «Неисторическая» сущность романа – важный аспект его поэтики, активный «вирус», заражающий игровой стихией текст, долженствующий быть предельно серьезным, судя по содержанию. Ироническая форма повествования позволяет читателю «держаться на плаву» при тяжелых натуралистических описаниях смертей, болезни, мора и других несчастий, из которых соткано полотно романа. «Я заметил, сказал Амброджо, что за негодностью дорог люди Древней Руси предпочитают водный путь. Они, кстати, еще не знают, что Русь – Древняя, но со временем разберутся»[14].

Временная оболочка романа, манифестируемая как древнерусская, относится в большей степени ко внешней структуре произведения (даты, речевые конструкции и др.). Цикличность бытия, определяющая мировоззрение героев, свойственна не древнерусскому, а мифологическому мышлению. Даже жанр жития сам автор возводит к мифу. «Житие возникли не с христианством, — говорит Е. Водолазкин в интервью телеканалу «Культура», они возникли раньше и использовали ту же литературную модель, которую использовали античные мифы о героях»[15]. Эсхатологические штудии Амброджо дополняют эту картину: «На пределе пространства, ответил Амброджо, я, может быть, узнаю нечто о пределе времени»[16]. В то же время для идеи произведения значима именно древнерусская вертикальная концепция времени и именно XV век – эпоха собирания Руси. В наложении фольклорного (циклического) и древнерусского (вертикального) представления о времени выявляется мозаично-осевая хроноструктура романа. Сопряжение множества соотнесенных между собой эпох и фрагментов человеческих судеб наращивает энергию внутренней динамики произведения — движения человека к богу.

Пародийный подход к использованию архаической и современной лексики, варьирование словесных форм, ритмического строя и синтаксических конструкций являются не только особенностями авторского стиля. «Следует констатировать, что разделявшая нас преграда скрылась на время под невиданно толстым льдом. Если желаешь собирать замерзающий элемент и на моей территории, ничтоже вопреки глаголю»[17]. Языковой материал неразрывно связан с одной из идейных задач романа – совместить, как мозаику, времена, нравы и судьбы. При обилии диалогов в тексте не используются ни кавычки, ни иное оформление прямой речи, что создает эффект слияния разных голосов, разных душ в единое. Этой же цели служит и принятие Арсением имен тех людей, с которыми он сливает свое существование – сначала Устины, затем Амброджо. Ушедшие, они остаются с ним в физической действительности, потому что ради них, как и ради себя и ради всего человечества, он и совершает подвижнический подвиг. Заметим, что идея духовного спасения многих одним находит отражение в эволюционной теории Ламарка.  Ученый был уверен, что основной движущей силой эволюции (изменения видов) является внутренне присущее организмам стремление к совершенствованию. Он считал, что органы, которые чаще функционируют у индивида, усиливаются и развиваются, и возникшие при этом функционально-морфологические изменения передаются по наследству потомству. Проводимые уже в ХХ веке эксперименты У. Макдугала, Ф.А.Э.Крю и У.Э. Эгера показали, что функционально-морфологические изменения наследуются потомством не только обучаемых крыс, но и необучаемых[18].

Отказ от хронологического восприятия времени, духовное приобщение к вечности констатируется героями неоднократно: «И нет времени, а есть бесконечная милость Божия, на ню же уповаем» (Книга Познания), «Арсений и не помнил того, сколько зим прошло со времени его прибытия в Псков. А может быть, все зимы слились в одну и не имели больше отношения ко времени» (Книга Отречения), «…они странным образом разошлись со временем и больше от времени не зависели» (Книга Отречения), «Тут выяснилось, что события не всегда протекают во времени… Порой они протекают сами по себе. Вынутые из времени.»  (Книга Отречения), «Живи покамест вне времени» (Книга Отречения), «Мне все больше кажется, что времени нет…Все на свете существует вневременно» (Книга Пути), «Мы заперты во времени из-за нашей слабости» (Книга Пути), «Время скорее проклятие, ибо в раю его не было» (Книга Пути), «…во времени нуждается лишь материальный мир» (Книга Пути), «…они относятся только к форме их протекания – ко времени. Которого, как считает Амброджо, в конечном счете нет» (Книга Пути).

При этом герои не просто декларируют отказ подчиняться хронологической условности. Приведенные выше рассуждения являются лейтмотивом романа, мысль о сущности времени развивается на протяжении всего действия, понимание природы времени уточняется и углубляется. Сначала повторяющиеся временные отрезки сливаются в восприятии героя (все зимы слились в одну и не имели больше отношения ко времени); затем выясняется, что «события не всегда протекают во времени», в итоге же герои приходят к выводу, что время принадлежит только материальному миру, и человек может выбирать – жить ему во времени или вне его.

И все же забота о конечности времени не оставляет главного героя. «Я, Амброджо, очень боюсь, что время может кончиться»[19]. Да, во времени нуждается только материальный мир, но ведь именно материальное существование и дает возможность изменения. «Но только в материальном мире и можно действовать, сказал Арсений. В этом сейчас состоит разница между мной и Устиной. И мне нужно время если не для нас обоих, то хотя бы для нее»[20].

Итак, восприятие времени как вечности или как отрезка телесной жизни зависит от нашего выбора. Душа может существовать и вне материального мира, но вот меняться, совершенствоваться, становиться достойной вхождения в царство Божие, по христианской терминологии, она способна только в физическом теле. Поэтому Арсений, главный герой романа, проходит этот путь и за себя, и за погибшую, отчасти по его вине, Устину. Свое тело он предоставляет двум душам, давая обеим возможность для изменения. По крайней мере, ему хочется верить, что такое возможно.  Для этого и нужно Арсению время. Возрастающее напряжение между телесным и духовным существованием, между экзистенциальным самоощущением во времени-пространстве или вне их, является основным конфликтом произведения. Со смертью Устины герою приходится отказаться от чувства собственничества, затем он отказывается и от возможности личного счастья, чтобы искупить совершенное в гордыни преступление и спасти душу возлюбленной. И свою. Но свою – во вторую очередь. Хотя известно, что получаешь – отдавая. Направленность героя на спасение души ближнего обуславливает его собственный внутренний рост: от травника – до целителя – и святого.

В финале романа круг замыкается: завязка – гибель возлюбленной, развязка – ее воскрешение: Арсений (теперь уже Лавр) спасает от гибели Анастасию и принимает у нее роды, завершая то, что не смог сделать для Устины. Повторяя в некоторой степени судьбу Устины, Анастасия (с греч. Воскресшая) есть Устина Воскресшая, которая завершает время Арсения, освобождая его для вечности.

История Лавра представляет собой воплощенное в романе житие. Агиографический жанр предполагает обязательное наличие чуда – то есть трансцендирование из пространственно-временной реальности. Таким образом, даже в жанровой своей идентификации произведение заявляет о выходе за границы привычного представления о времени. Лавр святой в высшей степени, потому что природа его святости не в безгрешности, а в том, что он, совершив грехопадение, изживает его до конца, поднимаясь к Воскрешению. Исторических прототипов у центрального персонажа несколько: это и Ксения Блаженная, и Варлаам Керетский, который в порыве ревности убил жену, а в наказание себе выкопал тело жены и плавал с ним в лодке до тех пор, пока оно полностью не истлело – раскаяния более глубокого, искупления более трудного невозможно представить. Путь Арсения от греха к святости концентрирует нравственный смысл человеческой жизни в целом. Арсений не является собственно литературным героем, это величина метафизическая, метафора духовного пути человечества.

Концепция времени в романе строится как полифоническое единство времени общечеловеческого (исторического) и личного времени героя, необходимого ему для внутренних изменений, для духовного роста.

Время историческое условно и мозаично, автор отменяет его линейную хронологическую последовательность, замыкая в круг, фрагменты которого иногда удается увидеть Амброджо (в предвидении будущего) и Арсению (в начале романа Арсений созерцает в пламени свою старость, а в конце жизни снова переживает эту сцену, встречая себя-отрока). «Время более не движется вперед, но идет по кругу, потому что по кругу идут насыщающие его события… Время, любовь моя, здесь очень зыбко, потому что круг замкнут и равен вечности»[21].

Время же личное, существующее по законам причинно-следственных отношений в материальном мире и необходимое душе для изменений, имеет вектор и цель. Человеческая жизнь – ось внутреннего пространства романа. «Всякая линия есть мировая ось»[22], — писал провидец Новалис. Всякая человеческая жизнь есть мировая ось. «Человечество не имеет цели, цель имеет только человек. Им одним, говоря всерьез, и стоит заниматься. Во всем, что шире человека, есть какая-то ненадежность»[23], — признается Е. Водолазкин.

Таким образом, мозаичная композиционная структура романа является игрой в бисер, фрагменты которой обретают единство благодаря устремленности главного героя к богу («каждый камешек соединяется с другим стремлением к Богу»[24]). А время жизни главного героя в физическом теле – это условие его внутреннего изменения, личностного роста. «Человек не рождается готовым. Он учится, осмысливает опыт и строит свою личную историю. Для этого ему и нужно время»[25].

Одна из любимых мыслей Е. Водолазкина, сформулированная не только в «Лавре», но и в других книгах автора, касается нравственного содержания истории. Апеллируя к сочинениям средневековых историков, среди условно значимых и незначительных исторических событий автор выделяет те, которые способствуют нравственному росту личности. Собственно, идея нравственного роста отдельной личности как условия развития человечества высказывается писателями и философами начиная с античности, однако в последнее время убежденность в том, что каждый человек ответствен и за свою жизнь, и за все происходящее в мире, крепнет. Констатация того, что изменить мир можно только меняя себя, а не окружающую действительность, признание неэффективным рационального пути развития (одна смерть – и сто жизней взамен у Достоевского, смерть трех партизан или жизнь восьмидесяти заложников у Фаулза) – эти ведущие идеи предшествующих десятилетий воплощены и в романе «Лавр».

Хотя, быть может, реверсивное влияние, то есть не только мира на человека, но и человека на мир, недостаточно явно показано в романе, однако реализацию данной идеи мы находим в других произведениях автора. Личностью, меняющей мир, Е. Водолазкин считает Д.С. Лихачёва. «Если определять ответственность как расширение человеком пределов своего «я», то логично предположить, что всякая ответственность начинается прежде всего с ясного, почти пронзительного осознания собственного «я». Иными словами, всерьез понятая ответственность как рождается из личного начала, так и присуща может быть только Личности. Пространство же, охватываемое этим «я», зависит от масштаба человека»[26].

Лавр – это книга о времени и о личности. А книга о пространстве и о возможности его преобразования тем, кто осознал себя Личностью, возможно, ожидает появления.

Закончить статью мы хотим обращением к высказыванию Новалиса, взятому в качестве эпиграфа: «всякая сила есть функция времени и пространства»[27]. Чем более насыщенным будет личное время человека, чем больше взаимосвязей и эпох, соответствий и расхождений сможет он осознать, чем больше вместит его сердце, тем большей энергией будет он располагать, тем на большие чудеса окажется способен. «Ангелы не устают, ответил Ангел, потому что они не экономят сил. Если ты не будешь думать о конечности своих сил, ты тоже не будешь уставать»[28].  Роман Е. Водолазкина о бесконечности в конечном, о жизни как едином потоке, о вере и любви, которые необходимы всегда, но особенно — сегодня.

 

[1] Водолазкин Е.Г. Эпоха Лихачева // Инструмент языка. – М.: Астрель, 2012. – С. 150.

[2] Хлыстова А.В. Категория времени в поэтической вселенной О. Мандельштама //Вестник Российского университета дружбы народов, 2014, № 1. – С. 25.

[3] Мандельштам О.Э. Разговор о Данте/Полное собрание сочинений и писем в 3-х томах. – М.: Прогресс-Плеяда, 2010.  — Т.2.  — С. 165.

[4] Гриндер Дж., Сент-Клер К.Б. Шепот на ветру. Новый код в НЛП. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2007. – С. 44.

[5] Новалис Фрагменты. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/335246/read. Дата обращения: 20.06.2014.

[6] Манн Т. Волшебная гора. Собр. соч. в 10 тт. Т.3. – М.: Художественная литература, 1959. – С. 94.

[7] Мандельштам О.Э. Стихотворения. Полн. Собр. соч. и писем в 3-х тт. М.: Прогресс-плеяда, Т.1, 2009. – С. 106.

[8] Мандельштам О.Э. О природе слова. Полн. собр. соч. и писем в 3-х тт. М.: Прогресс-плеяда, Т.2, 2010. – С. 68.

[9] Тростников В. Н. Мысли перед рассветом. – Париж, Ymca-Press, 1980. – С. 222.

[10] Водолазкин Е.Г. Лавр. – М.: АСТ, 2013. – С. 82.

[11] Там же. С. 291.

[12] Там же. С. 401.

[13] Там же. С. 13.

[14] Там же. С.258.

[15] Водолазкин Е.Г. Интервью с Е.Г. Водолазкиным на телеканале «Культура» // [Интернет-ресурс] URL: http://www.liveinternet.ru/users/publizist/post310264393/

[16] Там же. С.232.

[17] Там же. С.201.

[18] Гриндер Дж., Делозье Дж. Черепахи до самого низа. Предпосылки личностной гениальности. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2005.  – С. 289-291.

[19] Водолазкин Е.Г. Лавр. – М.: АСТ, 2013. – С.281.

[20] Там же.

[21] Там же. С. 374.

[22] Новалис Фрагменты. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/335246/read. Дата обращения: 20.06.2014.

[23] Водолазкин Е.Г. Дом и остров // Совсем другое время. – М.: АСТ, 2013 – С. 456.

[24] Водолазкин Е.Г. Лавр. – М.: АСТ, 2013. – С.401.

[25] Там же. С. 281.

[26] Водолазкин Е.Г. Эпоха Лихачева //Инструмент языка. – М.: Астрель, 2012. – С. 151.

[27] Новалис Фрагменты. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/335246/read. Дата обращения: 20.06.2014.

[28] Водолазкин Е.Г. Лавр. – М.: АСТ, 2013. – С. 125.

 

********

Опубликовано «Филологические науки. Научные доклады высшей школы», 2015 № 2 С. 50-57

Рубрики
Научные статьи

«Немногие — Многие» в художественной концепции Джона Фаулза

Творчество Джона Фаулза, английского писателя второй половины ХХ века, не вписывается в рамки определенной художественной школы или направления. Известность пришла к Фаулзу в начале 60-х годов, он считается одним из первых постмодернистов в английской литературе, однако зрелый Фаулз уже не относит себя к постмодернистам, интеллектуальные построения Дерриды, Лакана и Барта кажутся ему пустыми играми разума: «Я прочел, правда, далеко не все из того, что пишут Деррида, Лакан, Барт и их коллеги-мэтры, и оказался совершенно сбит с толку и скорее разочарован, чем просвещен» [8. С.13]. Призвание настоящего писателя, считает он, — это стремление сделать жизнь лучше. «Моим первейшим стремлением всегда было и оставалось желание изменить общество, в котором я живу: то есть влиять на жизнь людей» [8. С.29]. Смело и чуть ли не наивно звучит этот признание в конце утомленного экспериментами и разочарованиями литературного ХХ века, но в нем – человеческая правда писателя и откровение о смысле его жизни. Фаулз не разделял общего стремления английских писателей писать про Англию и для англичан. «Я не хочу быть английским писателем, я хочу быть писателем европейским, то есть я сказал бы – мегаевропейским (Европа плюс Америка плюс Россия плюс все те страны, где культура является, по существу, европейской)… Какой толк писать для того, чтобы тебя читали только в Англии? Я даже и англичанином-то быть не хочу. Мой родной язык – английский, но я – мегаевропеец» [8. С.37]. Он не относит свое творчество к сугубо английской литературе, потому что мыслит писательство делом как интимно личного, так и общечеловеческого масштаба. «Самые разные обстоятельства давно уже заставляют меня чувствовать себя в Англии изгоем. Мне попалась фраза: «Идеи – вот единственная родина» (Claire de Duras «Ourika» (1824) «L`opinion est comme une patrie»). С тех пор я держу эту фразу в памяти как самое сжатое резюме всего, во что верю… Так что я живу далеко от других английских писателей, в стороне от литературного Лондона. <…> Даже мне самому мое публичное «я» кажется очень далеким и часто отвратительно чуждым и фальшивым; это просто еще одно обстоятельство, от которого бежит мое реальное «я», еще одна причина моего отшельничества. Мое реальное «я» — здесь и сейчас и пишет [8. С. 57].

Своей второй родиной он называет Францию, где получил образование, а третьей – Грецию, где работал некоторое время в частной школе на острове Спецес (Спетсаи, греч. Σπέτσες, Spetses; др.-греч. ἡ Σπέτσαι, Spetsai). Но и в Англии, и во Франции, и в Греции он любит то, что видит сквозь современное обличье – природную и национальную основу, дикую самобытность, не враждебную цивилизации, но независимую от нее, так же как вечность не зависит от суеты сегодняшнего дня: «У меня три родины: моя родная Англия (не Британия!), Франция и Греция. Моя любовь ко всем трем может показаться странной. Поскольку прежде всего это любовь к их сельской, «естественноисторической» стороне и в очень малой степени – или ее вовсе не существует – к их столицам и крупным городам» [8. С.113]

При подобном отношении к жизни и к роли писателя, необъяснимым, на первый взгляд, является убеждение Фаулза о неравенстве людей, отстаиваемое им в художественно-философском трактате «Аристос» и сборнике эссе «Кротовые норы». Признавая социальное и интеллектуальное деление на меньшинство и большинство, Фаулз апеллирует к Гераклиту, который видел человечество разделённым на духовно-интеллектуальную элиту (aristoi –  «хорошие люди») и бездумную, склонную к конформизму массу – hoi polloi, «серое большинство». В сохранившихся фрагментах учений греческого философа сказано, что массы не умеют ни слушать, ни говорить. Они идут вслед за почитаемыми именами, но при этом действуют вразрез с природой, так как неразумные обычаи Многие установили себе сами. Зато, по мнению Гераклита, аристос одно предпочитают всему: «Вечную славу — бренным вещам, тогда как Многие только обжираются как скоты» [5. С. 117]. И в то время как аристос хотели бы изменить к лучшему жизнь всех, Многие меняться не желают. Такое же положение дел обнаруживается и в цивилизованной Европе ХХ века: Фаулз «неустанно, как истинный проповедник, пытается спасти нас и заламывает руки в отчаянии от нашего совершенно явного коллективного нежелания быть спасенными» [4. С. 18].

Отрицать разделение человечества на немногочисленных «поэтов» и «смело каменеющую в разврате толпу» бессмысленно. Оно берет начало еще с родоплеменных отношений, когда лучшие люди становились вождями и жрецами, а остальные равнялись на них. Гиперболизированный образ положительного героя древних эпических сказаний был философией и педагогикой древних. Мораль, еще не вынесенная тогда вовне, жила, питаемая положительным примером, в каждом сердце. Это сейчас сердце человеческое может пустовать, а его хозяин уповать на Библию, Коран и Конституцию…

В средневековье аристократы образом своей жизни поддерживали в простолюдинах веру в порядок и закон, и понятие чести было не внешним по отношению к нравственности, а имманентным личности. Диана, стенающая от невозможности выйти замуж за безродного секретаря в пьесе Лопе де Вега «Собака не сене», восклицает: «Уйдите, истекая кровью, / Честь борется с моей любовью» [1], — и понятие чести в данном случае не пустой звук, а внутренний закон, заключающийся в ответственности за Многих, ведь как ведут себя аристос, так же станут вести себя и простолюдины.

Ренессанс отменяет ответственность Немногих за Многих, разрешая каждому стать властелином свой судьбы. Ренессанс выносит «за скобки» идею бога, утверждает А. Ф. Лосев, но не только бога,  а также и силу влияния положительного образа (вождя, героя, священнослужителя или феодала). Именно этому периоду в развитии европейской цивилизации принадлежит сомнительная честь зарождения индивидуализма. Шекспировский Яго, и не он один, демонстрирует новый способ нравственной ориентации человека в мире – доминирование субъективной реальности. Закономерный финал такого отношения к жизни покажет три века спустя Ф.М. Достоевский в «Преступлении и наказании»: индивидуализм — это «моровая язва», война всех против всех, где победителей нет.

Какова же судьба Немногих в постренессансной действительности? Эксплуатируя идею вождя и героя, классицизм поставит добродетели Немногих на службу государству. Просвещение подменит нравственные ценности интеллектуальным развитием и растущим вследствие этого материальным благополучием. (Хотя первоначально мысль о приоритете знания над гармонией также принадлежит Возрождению, встречаясь у Ф. Бэкона и К. Марло). Особенно хорош в этом плане Робинзон, не то что не сошедший с ума или не ставший святым за 27 лет одиночества, а заключающий «сделки» с богом и радующийся своему процветанию.

Романтизм, открыто объявивший миру о пути Немногих, произвел духовный переворот в европейском мировоззрении, поставив под сомнение правильность научно-технического вектора развития. Отметим, что помимо манифестации свободы духа, романтизм утвердил идею о том, что разделение на Немногих и Многих, на самом деле, не внешнее, а внутреннее. Гофмановский филистер кот Мурр, страстно желающий видеть себя энтузиастом, по сути, таковым и становится; в отличие от своего хозяина, музыканта Крейслера, трагедией которого является неспособность противостоять давлению мещанства и безверия.

Немецкие писатели-философы ХХ века, Г. Гессе и Т. Манн, продолжают гофмановскую традицию поиска границы между Немногими и Многими не вне, а внутри личности. «Дьявол – это дух, и мы его несчастные дети. Мы выпали из природы и висим в пустоте» [2], — объявляет Г. Гессе, выходец из семьи христианских миссионеров. Этот парадоксальный постулат, опровергающий ценность интеллектуальной элитарности, доказывает писатель художественной материей своих произведений. На пути к духовному совершенству его героя Гарри Галлера ожидает пропасть отчаяния и ненависти к миру и к себе. Потому что сделав целью своей жизни  стремление к духовности и избавление от мещанского, герой незаметно для себя избавляется и от человеческого. Возрождение Гарри начнется со знакомства с «бюргерскими» добродетелями: радостью, сочувствием, принятием ближнего своего. Следующим шагом на пути к Немногим станет для Гарри отказ от привычного образа собственного Я, отравленного интеллектуальным снобизмом и гордыней. Немногие в романе Г. Гессе собираются в магическом театре, то есть театре собственной души, вход куда открыт «только для сумасшедших», что является противовесом рациональному, целенаправленному пути развития европейской цивилизации. Тем же путем  — отказом от интеллектуальной гордыни, от принадлежности к «творческой элите» и стремлением к простой «бюргерской» жизни — герои Т. Манна (Тонио Крёгер, Йозеф Кнехт) приходят к пониманию красоты и мудрости мира, к постижению человечности.

ХХ век принесет с собой осознание того, что избранность Немногих кроется не в физических данных, каковы бы они ни были: внешность, характер, способности, ум; так же как и не в осознании своей исключительности, — а в способности нести свет, тепло и радость, то есть в человечности.

Джон Фаулз, продолжая развивать тему разделения общества на Многих и Немногих, признает, что поверхностное (социальное и рациональное) понимание этого различия приводит к мифам о сверхчеловеке, существованию расовых теорий и иных проявлений фашизма. Поэтому писатель предлагает взглянуть на это деление с иных позиций. «Раздел между Немногими и Многими должен пролегать внутри каждого индивида, а не между индивидами» [5]. Никто из нас не состоит из одних достоинств, или же из од­них недостатков. Таким образом, признавая в человеке существование и «человека», и «поэта», Фаулз призывает нас к принятию и осознанию этих внутренних субъектов и к освобождению аристос. В первом, изданном много позднее, чем написанном, романе «Волхв» писатель размышляет о том, как  освободить аристос в человеке из-под привычной и мягкой тирании обывательской сущности. Николас Эрфе, «маленький человек» современности, привыкший к безответственности и лжи, незнакомый по-настоящему ни с людьми, ни с собой, становится на путь личностного роста благодаря вмешательству «мага». Но где найти такого мага для каждого? Как разбудить в обывателе его аристос? То, что является экзистенциальной проблемой, люди привычно вытесняют в социальное противостояние. И поэтому история европейского общества есть история непримиримой борьбы между Многими и Немногими.

В романе «Коллекционер» Фаулз, по собственному признанию, пытался  проанализировать итоги такого противостояния. А так как проблема эта, как мы видим, имеет как минимум два ракурса рассмотрения (социальный и экзистенциальный), то и роман оказывается неоднозначным, предполагающим несколько вариантов решения поставленных вопросов.   Отчасти автор транслирует собственные мысли через  рассуждения Миранды, которая понимает, что «немногие» — это, прежде всего, творческие люди, а не просто богатые, утонченные или высокоинтеллектуальные. Но героиня заблуждается,  относя к ним себя по той причине, что ходит в художественную школу и общается с людьми творческих профессий. Ведь творчество не равно следованию гениальным образцам. Лишенная воздуха, в прямом и переносном смысле,  Миранда не может творить. Тогда как Немногие «свободны по определению». И это отличает их от массы, даже когда остальные маркеры утрачены.

Главного героя романа, недалёкого аутичного парня, который занимается лишь тем, что коллекционирует бабочек, зовут Клегг, хотя Миранда видит в нем Калибана, по ассоциации с невежеством и дикостью героя шекспировской «Бури». Но в подобном сопоставлении кроется и иное значение, актуализированное и Шекспиром, – отстаивание естественного права и собственной правоты, протест против неуважения и насилия, хоть и просвещенного. Миранда видит в Клегге представителя Многих и поэтому своего врага, она раз за разом убеждается, что борьба неизбежна. По замыслу Фаулза,  почвой  для этой борьбы является враждебность Клегга (как символ Многих) и неоправданное высокомерие Миранды (признак Немногих). Будучи заложницей Клегга, Миранда считает себя мученицей. Вместе с тем образ героини неоднозначен. При том что мы не можем не испытывать сочувствие к ее положению заложницы и жертвы, мы отчетливо видим интеллектуальную заносчивость и эгоизм героини, также не чужды ей снобизм, гордыня и самолюбование. Миранда  с гордостью относит себя к Немногим, однако не способна осознать, что такого рода принадлежность дает не только преимущества, но и ответственность. Оказавшись в ситуации физической несвободы, метафорически отражающей положение Немногих в мире Многих, Миранда отчаянно отстаивает свое право быть собой. Но она не признает право быть собой за Клеггом. Воспринимая неразвитость Клегга как оскорбление своему чувству прекрасного, Миранда ни разу не задумывается о том, что их стартовые условия были не равны и что она, обладающая преимуществами материального и интеллектуального характера, могла бы сделать для бедного Калибана. И уж конечно, Миранда и мысли не допускает, что, как ни странно, именно его, а не ее действия продиктованы стремлением к красоте и свету.

Ведь Клегг в данной ситуации не только агрессор, но и жертва. Жертва плохого образования, мёртвой среды, сиротства. По мнению Фаулза, это доказывает «фактическую невиновность Массы» [5. С. 118]. Фаулз называет «трагедией XX века» неравенство, подпитываемое как Немногими, так и массой. Решение Фаулз видит в осознании Немногими своей ответственности. Создание прекрасного, нетленного —  миссия Немногих. Их мироощущение, распространяясь вовне, способно «очистить» мир, преобразить его. Немногие  стремятся привнести в мир прекрасную истину, имеющую в основе своей добро. Это стремление имманентно. «Долг искусства, — утверждает он в статье «Вспоминая о Кафке», — пытаться изменить к лучшему все общество в целом» [8. С. 18].

В этом отличие Миранды от тех, кого по-настоящему можно считать избранными. Она  мнит себя одной из Немногих. Она тянется к таким людям, но всё, до чего низводятся её интересы в конечном итоге, — самолюбование.  Когда  Ч. В.  подводит Миранду к картине Рембрандта и беседует с ней, о чем она думает? Все мысли Миранды сосредоточены на самой себе и на внешних обстоятельствах. («Я подумала, мы выглядим, как отец с дочерью»,  «Как будто я вообще ничего не знаю. Как будто он хочет избавить меня от густого тумана ложных представлений об искусстве»). За рационалистическими построениями и эгоцентрическими побуждениями от героини ускользает свет истины. Чуть позже Ч.В. укажет ей на это: «Не старайтесь казаться такой же взрослой, как мы. Это нелепо. Вы словно ребёнок, который тянется заглянуть за высокий глухой забор». Миранда этих слов не понимает. «Его злило, что я ему нравлюсь», — это всё, что она была способна понять. Поэтому отраженный свет, которым она светила, в заточении исчезает, и вместо прекрасной Миранды в подвале остается ожесточенное, некрасивое, желчное существо: «Ненавижу Бога. Ненавижу силу, создавшую этот мир. Людей. Сделавшую возможным существование Калибана. Возникновение таких ситуаций, как эта. Если Бог существует, то Он – огромный отвратительный паук, во тьме плетущий свою сеть» [8].

Аристос свободны. Свободны от крайностей, штампов и  условностей. В своей духовной свободе они не противопоставляют себя Многим намеренно. Миранда, напротив, даже находясь в заточении, не пересматривает взгляды на жизнь.  События ничему её не учат. Она по-прежнему категорична и в своей категоричности ограничена.  «Ненавижу невежество и необразованность. Напыщенность и фальшь. Злобу и зависть. Ворчливость, низость и мелочность. Всех заурядных мелких людишек, которые не стыдятся своей заурядности, коснеют в невежестве и серости».

В отличие от Миранды, Клегг пытается стать лучше. Он стремится к свету, но не находит способа этого света достичь. Клеггу кажется, что обладание Мирандой как экспонатом коллекции, то есть элементарное «наличие» Миранды в его доме, даст ему возможность стать лучше. Он действительно читает роман «Над пропастью во ржи», который ему даёт  заложница, однако обсудить  книгу у них не получается: Миранда непреклонна в своём снобизме. С детской непосредственностью Калибан обращается к Миранде: «Мне кажется, вы просто забываете, что и у меня есть сердце» [8]».

Если Немногие, судьбой и случаем вознесенные над большинством, являются действительно умнее, добрее и духовнее, то не ради ли того, чтобы делиться своим светом с остальными? Миранда не только не готова дарить тепло  и свет своей души, к концу романа она становится отвратительна – и внутреннее, и внешне. Соглашаясь отказаться от прежних нравственных императивов ради свободы физической, она теряет свободу духовную. Не менее страшен становится в финале и Калибан, как огромный паук, расчетливо выбирающий новую жертву.

«Коллекционер» — роман-трагедия, но не социального, а нравственного масштаба. Социальное неравенство является лишь отражением омертвения человеческих душ. Настоящей проблемой современного общества, считает Фаулз, становится его дегуманизация, острая нехватка человечности.

Что же суть Немногие и за что они ответственны? Немногие знают, что различие между ними и Многими не может быть различием в рождении, или богатстве, или власти, или деловой хватке. Оно может строиться только на разумной и деятельной доброте. Немногие не всегда будут «аристос». Меньшинство порой бывает заодно со Многими. Однако истинные Немногие избегают любого членства. «Организации, к которой <аристос> принадлежал бы безраздельно — будь то страна, сословие, церковь, политическая партия, — не может быть в принципе» [5. С. 115].  Всё, к чему стремится аристос — это быть свободной силой. Он ощущает и видит мир в совокупности, не ограничиваясь одной стороной жизни.  Он понимает, что в мире нет ничего абсолютного. Аристос уверен, что любой союз избранных неизбежно начнёт закрывать глаза на дурные средства ради благих целей; с этого момента «они перестают быть союзом избранных и становятся просто олигархией» [5. С. 118] Немногие знают всё это потому, что они сами — одни из Многих. Задача Немногих, по мнению Фаулза, заключается в том, чтобы «принять собственную свободу, принять собственную изолированность, принять эту ответственность, осознать собственные специфические дарования и употребить их на то, чтобы гуманизировать целое» [5, ?].

 

Литература

 

[1]. Вега де Л. Собака на сене [Электронный ресурс] URL: http://coollib.net/b/5392/read (Дата обращения 7.02.2015)

[2]. Гессе Г. Степной волк [Электронный ресурс] URL: http://coollib.net/b/5392/read (Дата обращения 7.02.2015)

[3]. Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. – М.: Интрада, 1996

[4]. Релф Дж. Введение // Кротовые норы. – М.: Эксмо, 2008

[5]. Фаулз Дж. Аристос. М.: АСТ, 2008 [Электронный ресурс] URL: http://coollib.net/b/5392/read (Дата обращения 7.02.2015)

[6]. Фаулз Дж. Волхв. – М.: Эксмо, 2013

[7]. Фаулз Дж. Коллекционер.  – М.:  Эксмо, 2014

[8]. Фаулз Дж. Кротовые норы. – М.: Эксмо, 2008

 

Опубликовано:

Жучкова А.В., Демидова Е.О. Оппозиция «Немногие — Многие» в художественной концепции Джона Фаулза // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия: Литературоведение, журналистика, 2015 № 2. С. 60-66

Рубрики
Научные статьи

Психолингвистическая структура стихотворения Мандельштама «Стихи о неизвестном солдате»

Порождение высказывания — сложный процесс лингвистического форматирования глубинных смыслов, возникающих в подсознании в виде образов. Гдето на границе
сознания и подсознания в творческом порыве рождаются
слова и фразы естественного языка. Философ и психолог
У. Джеймс описывает этот процесс следующим образом:
Допустим, мы пытаемся вспомнить забытое имя. Состояние нашего сознания весьма специфично. В нем существует
как бы провал, но это не совсем провал. Эта пустота чрезвычайно активна. В ней есть некий дух искомого слова <…> Если нам в голову приходит неверное слово, эта уникальная пустота немедленно срабатывает, отвергая его. Это слово не
соответствует ей. Для разных слов эта пустота ощущается по-разному, при этом она всегда лишена содержания и именно
поэтому ощущается как пустота <…> Ритм слова, которое мы
ищем, может присутствовать, не выражаясь при этом в звуках,
или это может быть неуловимое ощущение начального глас
ного или согласного, которое манит нас издали, не принимая
отчетливых форм…

Почти то же говорит, размышляя о поэтическом творчестве, сам Мандельштам: «Весь процесс написания состоит в напряженном улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда транслирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова».

Нереализованное в словесном выражении «смысловое
единство», существующее как мыслеобраз в момент порождения высказывания, при формировании окончательного
варианта предложения претерпевает определенные, часто
значительные трансформации. Изучением взаимосвязи
глубинной и поверхностной структур занимались Н. Хомский, А. Кожибски, трансформационные лингвисты и
психолингвисты. Дж. Фодор и М. Гаррет установили, что
«слушающий не проделывает в обратном порядке трансформационные операции, а использует свои знания о возможной глубинной структуре, определяя ее при помощи
“ключей”, содержащихся в поверхностной структуре».
Человек начинает обработку воспринимаемых им звуков,
как только они достигают его слуха, так что по мере развертывания предложения возникает возможность выбора одной из вероятностных глубинных структур. Таким образом,
слушающий воспринимает не исходную глубинную структуру предложения, а, руководствуясь определенными лингвистическими «сигналами» поверхностной структуры, порождает собственную глубинную структуру, базирующуюся
на личных подсознательных ощущениях.

Основатели нейролингвистической психологии Д. Гриндер и Р. Бэндлер пришли к выводу, что при опущениях и искажениях поверхностной структуры процесс подсознательного конструирования слушающим собственной, основанной на личном опыте глубинной структуры протекает более интенсивно. Они систематизировали «сбои» (неопределенности) поверхностной структуры предложения, провоцирующие формирование субъективного варианта глубинной структуры, назвав их паттернами гипнотического языка.

Присутствуя в речи, данные паттерны (обобщения,
номинализации, семантические неопределенности, грамматические опущения и т. д.) гипнотизируют постольку,
поскольку, подсознательно восполняя недостающую информацию, человек видит и слышит репрезентацию своего личного опыта, которому доверяет. Соответственно,
чем больше неопределенностей в речи коммуникатора,
тем больше субъективных внутренних репрезентаций она
вызывает, заставляя интенсивнее работать подсознание
собеседника. Вероятно, именно это Мандельштам имел в
виду под «блаженным бессмысленным словом»…
В статье о «семантической поэтике» (Ю. Левин, Д. Сегал и др.) приводятся случаи семантической неопределенности, характерные для поэтического языка О. Мандельштама. В наших исследованиях, в свою очередь, сделано предположение, что поэтическая речь Мандельштама целиком построена на семантических не определенностях, то есть паттернах гипнотического языка: умолчаниях, искажениях, неточностях, обобщениях, неконкретных глаголах и т. д. Эти приемы являются
структурирующими элементами поэтики Мандельштама,
делая поэтическую — магическую — материю затруднен
ной для сознательного восприятия, «темной». Так, на это
«работает» использование неконкретных глаголов, не реализующих в полном объеме свои валентности, отсутствие смысловых валентностей у существительных, прилагательных и др., создающее ощущение неукорененности описываемого объекта в реальности, и т. д. Стихотворение «Образ твой, мучительный и зыбкий…» не поддается однозначному толкованию именно потому, что центральный образ этого стихотворения лишен референтных индексов, и читатель воспринимает его в соответствии с собственной внутренней репрезентацией. Абстракции высокого порядка также являются способом гипнотизирования. А. Кожибски в работе «Наука и здравый смысл» различает несколько уровней абстрагирования, осуществляемого нервной системой человека.

Суть открытия Кожибски сводится к тому, что чем выше
уровень абстракции слова, тем менее оно осмысленно.
Абстрактное слово человек воспринимает в субъективной системе координат: опираясь на личный опыт (осознаваемый или нет), он «подменяет» его внутренней репрезентацией, хранящейся в подсознании.

Наиболее частый случай семантического искажения — номинализация, то есть превращение процессуального слова в существительное: из слова уходит конкретика, оно становится, вопервых, более абстрактным, вовторых, искажает действительность на лингвистическом уровне — то, что мыслится как процесс, обладает грамматическим статусом предмета: разлет, разбег, разон, разрыв, печаль, шелест, убыль, звон, тленье, пенье, провал, промер, веселье, скат, дыханье, проруха, слух, гам, стон, гон, угомон, распев, радость, блужданье, тоска, зоркость, журьба, явь, горячка, хмель, испуг и др.

Номинализации уводят нас от действительности: обозначив нечто как явление, мы начинаем считать это объективной данностью и не задумываемся о конкретных действиях, нужных для его воплощения. Номинализации являются одним из сильнейших паттернов гипнотического языка. Подменяя процесс абстракцией, номинализации заставляют нас присвоить этой абстракции значение, взятое из собственного внутреннего мира.
Как и все гипнотические приемы, номинализации погружают в транс. В трансовом стоянии суженности сознания и сосредоточенности на глубинных процессах мысль ускоряется в напряженном стремлении охватить области, недоступные обыденной логике. Анализ номинализаций в творчестве Мандельштама позволяет выявить периоды, когда его творческая мысль работала особенно интенсивно в стремлении понять непознанное и проникнуть за пределы видимого. Это периоды «Камня» и «Воронежских тетрадей». В «Воронежских тетрадях» Мандельштам подходит к решению важнейших онтологических
проблем: жизни и смерти, значимости собственного я и единения с людьми. Во второй части «Второй воронежской тетради» процент номинализаций по отношению к предикатам достигает своего максимального значения в поэзии Мандельштама — 46 %! После «Стихов о неизвестном солдате», в которых поэт обретает сущностное состояние единения с людьми и миром, из его поэзии уходит тема мучительного поиска своего места в жизни и
страха смерти и доля номинализаций значительно уменьшается — 35 %.

<полный доступ и продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

<…>

А. Котович о «Стихах…» пишет следующее:
Текст находится на пороге бессмыслицы (разумеется, из
за переполненности смыслами) и приближается действительно к большому «пробелу». Слова и знаки препинания в стихотворении в самом деле походят на «знаки» или на некие сигнальные маяки, вспыхивающие то близко, то далеко и как будто дающие смутное представление о некоей «пустоте», которую призваны заполнить.

Так организована вся поэтика Мандельштама, особенно поздняя. В «Стихах о неизвестном солдате» она еще более уплотняется: «Все черты поэтики Мандельштама, старые и новые, собраны в этом стихотворении и доведены до предела», — считает М. Гаспаров, особо отмечая многомерность подтекстов, свободу ассоциаций, опущение связующих звеньев, «переосмысление образов на ходу», «подмену смысловой связи звуковой» (а скорее угадывание смысловой связи через звуковую), например: «впереди не провал, а промер». Гаспаров говорит о процессе становления этого стихотворения (анализируя его редакции) как о «поэтическом мышлении образами, имеющем целью уяснить смутную картину для самого себя».

Любое стихотворение Мандельштама — смыслообразующий порыв. Но «Стихи о неизвестном солдате» — это разгон до предельной скорости. Отмеченные Гаспаровым особенности поэтики стихотворения вкупе с гипнотическими языковыми приемами создают эффект неимоверного ускорения. Поверхностная структура оказывается размолотой. «Стихи о неизвестном солдате» наиболее трудны для толкования, потому что поверхностная структура присутствует здесь только фрагментами, ошметками оболочки почти освободившейся души.

В стихотворении 1913 года «Отравлен хлеб и воздух выпит…» Мандельштам писал: «И, если подлинно поется / И полной грудью, наконец, / Все исчезает — остается / Пространство, звезды и певец». «Это было пророчески», —
считает Д. Черашняя. Добавим: то, что в 1913 году было по
этической формулой, заклинанием, в 1937м стало для поэта
способом существования: гримасы истории отступили перед внутренним стремлением к обретению целокупности бытия; готовый к смерти, в разреженном пространстве Мандельштам весь — несущийся в вечность поэтический луч.

<полный доступ и продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

<…>

Забегая вперед, скажем, что основная мысль Оратории, по нашему мнению, не только в принятии общей судьбы, но и в обретении знания о том, как ее преодолеть. Мандельштам не был бы собой, если бы только пророчил и «мглил». Он всегда ищет гармонического единства, внутренней правоты, света. И находит. Даже в «Оде Сталину», где перед читателем разворачивается удивительное полотно двухуровневого поэтического повествования: сатирического — о фигуре вождя, и философского — о принятии сталинской эпохи как вехи на пути человечества. Смысл же «Оды Сталину» заключается в том, что поэт отказывает Сталину во власти над жизнью и смертью, поскольку красота и правда будут существовать всегда, вне зависимости от потуг вождя на роль вершителя судеб: в народном счастье, «книгах ласковых», «играх детворы» и солнечном свете.
В «Оде» поэт принимает Сталина как веху истории, хотя и насмехаясь над ним («густая бровь комуто светит близко», «и мы его застали…», «он свесился», одни эпитеты чего стоят: хитрые, тревожно, гремучие, жадный, хищный, хмурый, мучительно и т. д.). И в то же время — объясняет, почему принимает его:

Я у него учусь — не для себя учась,
я у него учусь — к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада…

«Ода» — это подлинно мандельштамовские стихи — о
человеке («воскресну я сказать, что солнце светит»), творце («сжимая уголек, в котором все сошлось») и непрерывном движении жизни («Чудо народное! Да будет жизнь крупна! / Ворочается счастье стержневое») и одновременно об иллюзорности власти «вождя» («Есть имя славное для сжатых губ чтеца»). По мнению Бродского, в вечном диалоге поэта с царем своей «Одой» Мандельштам поставил точку, дав понять, что это не он тезка Сталина, а Сталин — его тезка. Именно за такие стихи Сталин и должен был казнить Мандельштама, считает Бродский. Не за «усища и голенища» 1933 года.

<продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

Почему на картине А. Иванова «Явление Христа на роду» центральное место отведено рабу, который не верит, что Иисус пришел к нему, пока ктото не скажет, что это так, или пока ктото другой не скажет, что это не так? «Усилия огромных толп направлены на то, чтобы уклониться от понимания и скользнуть по поверхности».
«Стихи о неизвестном солдате» — это стихи о преодолении «неизвестности», рабского начала, об осознании собственного Я и об утверждении: «Я есмь». Шепоток, бегущий по рядам в 8 части стихотворения, символизирует зарождение осознанности. (Глаголы с семантикой «говорения» у Мандельштама знаменуют творчество.) Осознанию себя сопутствует признание другого. Тогда внешняя агрессия и давление оказываются лишь иллюзией, колоссвласти и насилия колеблется, растворяется, исчезает:

Я губами несусь в темноте.
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил,
Развороченных — пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.

Если никто не выйдет на поле боя, то войны не будет.
Для этого надо осознать себя, свое право быть личностью, право быть свободным, право быть.

Смерть как онтологическое явление не страшила Мандельштама. «Я к смерти готов», — сказал он в 1934 году, а после ареста и попытки самоубийства: «…я дважды умер». Однако страшно и презренно быть «убитым задешево». И не менее страшно жить лишенным права на человеческое достоинство. Унизительно стать «неизвестным солдатом».

Восьмая строфа, финал стихотворения, — это момент преодоления безымянности, полный мистического ужаса и восторга момент называния себя, обретения имени и достоинства:

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
— Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья. с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.

Неважно, что рот обескровленный, он может говорить: шепчу, звучит шепотком. Главное, что звучит имя! Поэтому «наливаются кровью аорты». И хотя перед нами полуживые люди, они едины и говорят за себя: произносят дату рождения. Их уже не убьют как безымянных животных, «гурьбой и гуртом». Они — люди. Понастоящему унижен в стихотворении устроитель всех этих смертей: «пасмурный, оспенный / И приниженный гений могил». У него нет губ, которыми герой способен «нестись в темноте»,
нет дара творить, созидать, он лишь «медлит и мглит».

В этой связи вспоминается пушкинское стихотворение «Анчар». Позволим себе небольшое отступление. На протяжении первых пяти строф Анчар, дерево яда, существует вне человеческого мира, как отдельная сущность.

Но человека человек
Послал к Анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом…

Один из двух равных (человека — человек) посылает другого, и именно тот, кто станет вследствие этого поступка рабом, приносит в мир яд зла и насилия. Образу и поступкам раба в стихотворении отведено 10 строк, действиям владыки — 6. Ответственность за существование зла и неравенства в мире лежит на том, кто добровольно соглашается быть рабом. А подругому рабами и не становятся. Нельзя сделать рабом внутренне свободного человека. Понимание свободы в творчестве Пушкина проходит сложную философскую эволюцию от свободы как
закона (в оде «Вольность») до свободы как личностного
выбора.

Глубинной структурой «Стихов о неизвестном солдате», его философским и нравственным мыслеобразом является преодоление внутреннего рабства, осознание своего я: «Человек, обладающий внутренней свободой <…> и есть та былинка и щепка, которая меняет течение несущегося потока». «Я новое, от меня будет миру светло…» «Я губами несусь в темноте», чтобы сказать: «Я рожден в ночь с второго на третье / Января в девяносто одном…»

<полная версия статьи на сайте «Вопросов литературы»>

***************************

Опубликовано «Вопросы литературы», 2014, №6. C. 145-168

Рубрики
Научные статьи

М.Лермонтов, Н.Гумилев, О.Мандельштам: три стихотворения о преодолении пространства и времени

.

Мы не можем с уверенностью сказать, пишутся стихи после, во время или до события и переживания, с ними связанного. Принято считать, что отдельные стихотворения являются пророческими. Вместе с тем мы уверены, что поэтическая материя в целом по природе своей пророческая, магическая. Она оказывает влияние не только на настоящее, но и на будущее. Лирическое стихотворение – это полноценный чувственно-ментальный образ. А то, что создано по образу, наполненному смыслом и чувствами, воплощается в действительности.

М.Ю. Лермонтов намечал направление своего жизненного пути, создавая стихотворения, которые становились поворотными точками его судьбы. Так в юношеском стихотворении 1931-го июня 11 дня он определяет основное содержание своей жизни (любовь, одиночество, желание «боренья», стремление к славе, конфликтность миропонимания) и поразительно ясно описывает свою смерть:

Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем и молвой
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда.
И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин…

А незадолго до гибели поэт напишет стихотворение-прощание, отпускающее душу из земной юдоли «Выхожу один я на дорогу…»

Вопреки заявленному в первых строках мотиву движения (Выхожу один я на дорогу, // Предо мной кремнистый путь блестит…), мы понимаем, что дорога эта – не земная, она ведет от кремнистого жизненного пути к небесам, к иной реальности. Дело происходит ночью, ассоциирующейся в романтизме с инобытием, со смертью, впереди пустыня вечности («пустыня внемлет Богу»), поэт внутренним взором достигает звезд («звезда с звездою говорит») и видит Землю будто из бесконечного холодного космического пространства: «спит земля в сиянье голубом».

В последних строфах стихотворения лирический герой желает себе странной, ни на что не похожей участи. Он уже умер, душа отлетела в звездную высь, но в то же время чувства не отпускают ее, он просит о свободе и покое, описывая странное полубытие: сон, при котором «дыша, вздымается тихо грудь», льется женская песня о любви и склоняется над заснувшим вечным сном поэтом дуб, полный жизни: «Надо мной чтоб вечно зеленея // Тёмный дуб склонялся и шумел». Мифологический образ не живого и не мертвого героя, спящего непробудным сном, придает мифологические черты и образу дуба, становящемуся вечно зеленеющим древом жизни. И тогда возможно, что поэт в своем инобытии находится не рядом со стволом (как представляется из-за выражения «надо мной склонялся»), а непосредственно под деревом жизни («надо мной темный дуб»), которое вечно зеленеет, питаясь соками его души. Первое условие заклинания: «чтоб в груди дремали жизни силы», по всей вероятности, для того и надобно, чтобы «всю ночь, весь день» делиться ими с миром, воплощением которого становится дуб. Это своеобразное «нет, весь я не умру». Уже из другого мира я буду вечно отдавать творческие силы своей души ради торжества жизни. Не памятник, а животворящее мировое древо, служение Жизни выбирает Лермонтов в качестве своего наследия.

Как «Памятник» Горация положил начало череде продолжений, так и выход на дорогу между жизнью и смертью и наставление духа в посмертном инобытии нашли последователей в русской поэзии. Мы расскажем только о двух: стихотворении Н. Гумилева «Снова море» 1913 года и перекликающемся с ним восьмистишии О. Мандельштама 1933 года «И я выхожу из пространства…».

По названию и содержанию первых строф стихотворение Николая Гумилева «Снова море» полемически обыгрывает мотив прощания с морем А.С. Пушкина. Не прощание «со свободной стихией» и романтическим идеалом, а, напротив, новую встречу и обретение новой свободы приветствует Гумилев. Сначала эта новая свобода предстает Улиссовой авантюрой, игрой (Что не слышат песен Улисса, // Призывающего к игре? // Ах, к игре с трезубцем Нептуна…), легкость, поверхностность которой создается и языческой лексикой, и упоминанием персонажей античной мифологии: Улисса, Нептуна, Афродиты и нереид. Однако в двух последних строфах, начинающихся реминисценцией лермонтовского «выхожу один я на дорогу…», звучание стихотворения меняется, обретая философский и подвижнический смысл.

Вот и я выхожу из дома,

Повстречаться с иной судьбой,

Целый мир, чужой и знакомый,

Породниться готов со мной:

Берегов изгибы, изломы,

И вода, и ветер морской.

Солнце духа, ах, беззакатно.

Не земле его побороть.

Никогда не вернусь обратно,

Усмирю усталую плоть.

Если Лето благоприятно,

Если любит меня Господь.

Инверсия лермонтовской строки (Выхожу один я…), переворачивавшая мир в инобытие, у Гумилева отсутствует. При этом сама строка звучит ответной репликой: Вот и я выхожу… Однако пространственный локус изменен – не на дорогу, ведущую в вечность, а из дома, то есть из привычного состояния в новое: не умирать, а «встречаться с иной судьбой». Судьба, которая ждет поэта — это тоже дорога духа, но иная. Ей сопутствует традиционное усмирение плоти. Однако не в аскезе подвижничество героя, ак как плоть не бунтует, он уже «усталая». Дух здесь понимается не через отрицание (плоти), а как самостоятельная сущность – идеалистическая, романтическая быть может (недаром направленность не от моря, а к морю), а также символически-акмеистическая в своей устремленности и наполненности – солнце духа!

Какова же эта солнечная дорога духа? Какие перемены жду героя в пути?

Готовность к иной судьбе – это первое условие дороги; принятие мира – и знакомого, и чужого – второе (Целый мир, чужой и знакомый,  // Породниться со мной готов). Солнце духа «беззакатно», как и лермонтовский дуб, который вечно зелен. Пожелание «никогда не вернусь обратно» также звучит прощанием с земным и плотским, потому что дух выходит на ту дорогу, где будет полон и без этого: солнцем, теплом, благом и Богом. Две последние строки объединены анафорой и отделены от предыдущего текста перебоем ритма, его замедлением (ритмический курсив на слове благоприятно). Нагруженные религиозной семантикой и чересчур насыщенные христианской лексикой («лето» (Господне), «любит», «Господь», «благо»), они вводят в стихотворение новый содержательный компонент, который ввиду своего финального положения оказывается ключевым. Дарить благо, нести тепло и свет, верить во всепрощающего Господа (а не просто Бога) – таков путь духа по Гумилеву. В его стихотворении не акцентируется мотив прощания с жизнью, поскольку жизнь духа во Христе целостна как в земном, так и в посмертном существовании.

Интертекстуальные связи творчества О. Мандельштама с лирикой Лермонтова немногочисленны, но отчетливы:

Нельзя дышать и твердь кишит червями // И ни одна звезда не говорит…

«Концерте на вокзале» (1921)

А еще над нами волен // Лермонтов, мучитель наш…

«Дайте Тютчеву стрекозу…» (1932)

В «Стихах о неизвестном солдате» (1937) сложные ассоциации связывают образ неизвестной солдатской могилы с космическими образами поэзии Лермонтова.

Без руля и крыла…

И за Лермонтова Михаила // Я отдам тебе строгий отчёт…

Одним из структурных элементов композиционной организации «Грифельной оды» (1923) является сопоставление и противопоставление двух образов лермонтовского «Выхожу один я на дорогу»: звезды и кремня («кремнистый путь»):

Звезда с звездой – могучий стык // Кремнистый путь из старой песни, // Кремня и воздуха язык…

Кремней могучее слоенье…

Блажен, кто называл кремень // Учеником воды проточной…

Кремня и воздуха язык…

И я хочу вложить персты // В кремнистый путь из старой песни…

В стихотворении «Жил Александр Герцевич…» (1931) с грустной иронией варьируются слова лермонтовской «Молитвы»: «Одну сонату вечную / Играл он наизусть».

В 11-ом стихотворении из цикла «Восьмистишия» (1933) Мандельштам обращается к мотиву выхода из земного состояния в новое бытие, родственному внутренним образам стихотворений Лермонтова и Гумилева. Первая строка восьмистишия Мандельштама продолжает лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» и гумилёвское «Снова море» («Вот и я выхожу из дома…»):

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосогласье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей –

Безлиственный дикий лечебник

Задачник огромных корней.

В том состоянии сознания, куда попадает, выйдя из пространства, не существуют привычные категории и ориентиры. Это медитация на постижение себя и мира. С лермонтовским мертвым сном, рождающим вечную жизнь души («чтобы, дыша, вздымалась тихо грудь») мандельштамовский текст связывают отдалённые ассоциации: герой выходит в «бесконечность», где есть приметы мирового древа, вечного дуба («безлиственный», «дикий», «корни»).

Рациональное объяснение мироздания («самосогласье причин») не более чем оболочка, видимость, застывшая форма («мнимое постоянство»), изучение которой не приводит к постижению глубинного смысла. Разрывая эту мнимость, герой выходит в «запущенный сад величин», которые относительны, текучи и постигаемы лишь из внутреннего опыта. Он отказывается от оглядки на «толпу»: «и твой, бесконечность, учебник, читаю один, без людей». Постигая «дикий лечебник, задачник огромных корней», поэт всматривается в «корень» жизни, из которого вырастают и деревья, и кора («в земной коре юродствуют породы», восьмистишие № 5), и листья («кружилися листы», восьмистишие № 7), и «клена зубчатая лапа» (№8). Перед нами снова образ мирового древа. Бесконечность – это возможность любого воплощения, возможность творить без оглядки на «наважденье причин» и «мнимое постоянство пространства».

Одиннадцатое восьмистишие, завершающее цикл, оказывается центральным в содержательном плане: композиционная структура цикла имеет ту же двунаправленную ориентацию, что и мифологема ночного солнца, любимая Мандельштамом. Смерть, как конец жизни, проливает свет на все предшествующие события и придает им смысл. С финального стихотворения начинается осмысление содержания предшествующих восьмистиший цикла, организованных как процесс познания человеком себя и мира. Поэт приходит к выводу, что преобразование реальности возможно в том случае, если художник откажется от попытки прямого воздействия на нее. Только постигая и меняя себя, он, согласно закону Ламарка, оказывается способен изменить мир. В этом и значение «задачника огромных корней». (Согласно теории Ламарка, один организм, эволюционировав, способен подстегнуть эволюцию всего вида, передав ему свои новые черты).

Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт

Уже до опыта приобрели черты

Как видим, отношения со временем, как и отношения с пространством нелинейны, постоянство здесь тоже мнимое («и мнимое рву постоянство»), прошлое и будущее могут быть взаимозаменяемы, а те, кто сам опыт не приобрел, могут получить новые возможности благодаря усилиям одного человека, постигшего «задачник огромных корней». Пробираясь к самому себе сквозь вечный и беспредельный «запущенный сад величин», поэт оказывает влияние и на мир пространства-времени, мир кленов, бабочек и парусных гонок, развивая тот орган («шестого чувства крохотный придаток»), функционирование которого приведет человеческий род к творчеству и гармонии.

Не противопоставляя напрямую жизнь и посмертное состояние духа, как Лермонтов, Мандельштам тем не менее «объясняет» лермонтовскую метафору «мертвого сна», питающего жизнь. Инобытие лермонтовского героя – это не смерть в физическом плане, а переход в другое состояние сознания. Спящий человек, из грез которого рождается мир, – частый образ в мифах разных народов. Мандельштам же со свойственным ему стремлением к постижению целокупности мироздания, подходит к решению вопроса об этом особом состоянии с естественнонаучной полнотой. В «Восьмистишиях» поэт и проникает в глубь земли, и рассказывает о развитии живых организмов, и охватывает взглядом историю человечества. Он говорит о современности и о будущем, об отдельном человеке и о его взаимоотношениях со вселенной, о законах времени и пространства. То, к чему он приходит – это ответ на вопрос, как можно изменить мир и вселенную: постигнув то особое состояние напряженного творческого порыва (восьмистишие № 6), в котором нет ни времени, ни пространства, ни привычной рациональной системы координат, но в котором человеку дана сила менять себя, свой образ и понимание мира, и через это менять и сам мир.

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

Мы считаем, что заключительный образ стихотворения М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…» и образ заключительного восьмистишия О.Э. Мандельштама «И я выхожу из пространства…» — художественные варианты одного инвариантного мыслеобраза – откровения о том, как сознательно и целенаправленно творить Жизнь силами своей души.

Все же три стихотворения объединяет тема духовной дороги, ответственного и осознанного совершенствования души во благо мира и людей.

**********************************

Опубликовано Русская словесность, 2014 № 3. С. 19-24

Рубрики
Научные статьи

Инновационные методы анализа суггестивной образности художественного текста

 

Подсознательные процессы играют огромную роль в жизни общества и индивида. Реклама и РR, бурно развивающиеся сегодня, эффективно используют данные о подсознательных механизмах человеческой психики. Взаимосвязь психики и языка изучает психолингвистика. В литературоведении приоритетными областями исследования становятся психопоэтика, рецептивная эстетика и т.д.

Актуальность разработки новой методики анализа художественного текста диктуется необходимостью восполнить пробел, существующий в литературоведении в области изучения суггестивных техник. Психология, социология, лингвистика проводят планомерные исследования в данной области. Реклама выработала целый арсенал эффективно действующих технологий суггестивного воздействия. Литературоведение же, чьим предметом является обширный суггестивный материал – мир художественных образов – пока не стремится заниматься вплотную изучением их подсознательной структуры.

В основе подсознательного (суггестивного) воздействия лежит работа с образами: картинками, запахами, цветами. Литературоведы, чьей профессиональной деятельностью является работа с образами, могли бы обладать значительными преимуществами в изучении суггестивных техник.   Например, и психологи, и рекламщики, говорят и пишут о гипнотической силе метафоры. Но в литературоведении гипнотические принципы функционирования метафоры и механизмы ее воздействия на реципиента глубоко не изучаются.

Существующий пробел необходимо восполнить. Всестороннее и сосредоточенное изучение суггестивных техник, которые использовались в текстах мастеров художественного слова, разработка на основе полученных данных литературоведческой базы суггестивных паттернов, расширение методик психолингвистического анализа художественной речи в итоге приведет нас к созданию принципиально новой концепции образа в литературоведении. А практическое применение полученных результатов в преподавании литературы и при комплексном анализе литературных текстов позволит придать литературоведению статус более востребованной в современном обществе науки, обучающей и познанию себя, особенностей своей психики и эффективным способам оказывать влияние на других людей и окружающий мир. Ключ к этому находится в языке. Если на основании художественных текстов и образов литературоведение сможет разработать универсальный код суггестивного воздействия, то и наша повседневная коммуникация обогатится полученными данными, став более яркой, успешной и продуктивной. Обращение литературоведения к проблеме суггестивной составляющей художественных образов, несомненно, окажет воздействие на практику порождения живого, яркого образа в речи. А способность создавать полноценные речевые образы является одним из наиболее эффективных средств межличностного общения, способствуя установлению контакта и взаимопонимания.

На данном этапе исследований мы располагаем методом изучения суггестивной составляющей художественного текста, разработанном нами в кандидатской диссертации [3] и изложенном в монографии «Магия поэтики О. Мандельштама» (2009), который можно условно обозначить как выявление паттернов гипнотического языка и VAK-анализ. Мы выяснили, что суггестивное воздействие является двухуровневым, во-первых, оно «отключает» сознание реципиента, во-вторых, активизирует его подсознание. Для «отключения» или отвлечения сознания часто применяют 1) технику «логического сбоя», 2) подчеркивание незначительных деталей (чрезмерную конкретизацию, введение избыточной логической последовательности). Второй способ отвлекает сознание, первый – дезориентирует его. Поясним последнее подробнее. Когда ожидаемый порядок вещей оказывается внезапно нарушен (например, сопряжение в одном словосочетании конкретного и абстрактного понятия («крик торчком стоял из горла» у Маяковского) или предикатов различных модальностей («на губах (К) горит (V) воспоминанье звона (А)» у Мандельштама), сознание пытается восстановить логическую связь, а подсознание в этот момент оказывается открыто к восприятию информации. Лирика О. Мандельштама, с одной стороны, вещественна и конкретна, с другой – полна полутонов и интуиций. С точки зрения суггестивного воздействия такая техника работает безотказно. По словам И.Бродского, «это стихи в высшей степени, видимо, на каком-то безотчетном…то есть… на подсознательно-бессознательном некотором уровне» [2: с. 24].

Открыть доступ к подсознанию является первым, однако не самым важным шагом. Еще более ответственным элементом гипнотического языка оказывается подбор слов, воздействующих на подсознание. На сегодняшний день наиболее эффективными способами суггестивного воздействия являются 1) слова, обладающие высокой степенью абстракции и 2) слова с вещественным значением. Понятие с высокой степенью абстракции (радость, любовь и т.д.) «гипнотизирует»,  поскольку, не имея конкретного значения, отсылает к чувственному образу, хранящемуся в подсознательном опыте реципиента, следовательно, каждый понимает абстрактное слово по-своему. Рассмотрим небольшое стихотворение А.С. Пушкина «Я Вас любил…», при прочтении которого каждый попадает под чары настоящей любви, задумывается о лучшем и светлом. Почему? Абстрактное понятие «любовь» («любовь», «она», «любимой», «любил», «любить») называется в 8 строках 6 раз, не считая названия стихотворения. Под это абстрактное понятие человек подставляет собственное интимное переживание любви, испытывая волнующие его чувства.

Абстрактные понятия работают эффективно. Но ими нельзя перегружать текст. Более частым способом установления контакта с подсознанием является использование сенсорных предикатов. Подсознание – это по большей части сенсорный опыт, память тела («память боков, колен и плеч», как писал М. Пруст), который в силу избирательности нашего восприятия остался «на складе», не дошел светлого поля сознания. Тем не менее сенсорные рецепторы работали, органы чувств «выдали» каждый свою картинку реальности, и эти слепки реальности до поры до времени хранятся в глубинах психики. Сенсорные предикаты[1] и слова с ярким вещественным значением подключаются к базам чувственной памяти и продуцируют красочные, обогащенные переживаниями образы и картины, которые осознаются как «свое», родное, поскольку являются репрезентацией испытанных когда-то эмоций.

Преобладающее число сенсорных предикатов, встречающихся в художественной речи, соотносятся с тремя ведущими репрезентативными системами: визуальной, аудиальной, кинестетической. Мыслят в основном образами, картинками – 75%, мыслят вербально 15-20 % и поступают в соответствии с возникающими у них чувствами – 0-15 % людей.

Метод подсчета и анализа визуальных, аудиальных и кинестетических предикатов в художественном тексте мы назвали VAK-анализом (аббревиатура означает Visual-audio-kinesthetic). Наши исследования базируются на методике НЛП, разработанной Дж. Гриндером и Р. Бэндлером в книге «Структура магии» и примененной нами к анализу литературного текста [4].

Результаты VAK-анализа являются эмпирически наглядными, четкими и, как мы убедились, позволяют прийти к интересным выводам относительно структуры и содержания художественных произведений. Так, например, при анализе стихов о Сталине О. Мандельштама («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…»), которые до сих пор вызывают ожесточенные споры (искренний или неискренний порыв привел поэта к их созданию, можно ли читать данное произведение конгруэнтным творчеству и поэтическому дару Мандельштама) нам удалось установить, что Ода Сталину является по существу и одой, и сатирой, причем сатирой в большей степени: фигура вождя здесь развенчивается, а если и провозглашается в этом произведении осанна, то не Сталину, а непрекращающемуся потоку жизни, вере в народ, в дух, в творчество, которые переживут любого «гения могил» и будут благословенны во веки веков. К вышеизложенному выводу мы пришли в результате выявления и сопоставления количества и сочетаемости кинестетических и визуальных предикатов в тексте данного стихотворения. Ранее мы выяснили, что произведения О. Мандельштама репрезентуют практически чистый кинестетический тип модальности (количество кинестетических предикатов в его лирике превышает 75 % от общего числа сенсорных предикатов). При изображении же фигуры и действий Сталина поэт выходит из свойственной ему кинестетической системы и рисует вождя, используя визуальные предикаты, к тому же в несвойственной им гротескной сочетаемости, что придает образу Сталина сгущенно-сатирическое звучание (например, «густая бровь кому-то светит близко»). И напротив, обращаясь к народу, к эпохе, к передаче собственных переживаний, Мандельштам возвращается в кинестетическую репрезентативную систему, и тогда стихотворные строки звучат проникновенно-патетически:

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, как солнце светит [1: с. 308].

Нельзя сказать, что мысль о двуединой структуре стихов о Сталине – одической и сатирической – новая в литературоведении, однако мы пришли к независимому эмпирическому подтверждению этой гипотезы в результате анализа конкретного языкового материала.

Данный метод исследования сознательно-подсознательной структуры поэтической речи и VAK-анализ художественного текста был нами изложен в статьях, принятых к печати в ведущих российских и зарубежных изданиях: «Вопросы литературы», «Русская литература», «Philologica» и др. Мы надеемся, что в дальнейшем методика будет расширена и окажется полезной и для работы с поэтическими текстами, и для изучения коммуникативных возможностей языка.

 

  1. Мандельштам О.Э. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. – М.: Плеяда-Прогресс, 2009. – Т.1. – 808 с.
  2. Павлов М.С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // «Сохрани мою речь…». Вып. 3. – М.: РГГУ, 2000. – 277 с.
  3. Хлыстова А.В. Поэтическая модель подсознательной коммуникации в лирике Осипа Мандельштама: Дис. … канд. филол. наук: 10.01.01, защищена 09.11.2007 г. / А.В. Хлыстова – М., 2007.

[1] Предикаты – процессуальные слова, чаще глаголы, наречия, иногда прилагательные, в выборе которых человек волен (я понял, мне ясно, я услышал и т.д.) в отличие от существительных, числительных и т.п., которые обозначают более или менее конкретный объект действительности.

*************************************

Опубликовано Вестник МГПУ. Серия: Филология. Теория языка. Языковое образование. 2014. № 2 (14). С. 32-36