Рубрики
Научные статьи

Язык поэзии как способ подсознательной коммуникации

Из всех искусств поэзия имеет наибольшую связь с музыкой, ее орудийность направлена на создание ритма, упорядоченного чередования звуковых отрезков. Versus (лат. стихотворная строка, стих) переводится также как «ряд, линия» и «поворот». Пространственно-временное развёртывание речи, линейное в прозе, в поэзии постоянно повторяется, возвращается к началу, образуя таким образом не только горизонтальные, но и вертикальные ассоциативные связи. Какие виды повторов мы встречаем в поэзии? Поэтический метр (регулярно повторяющееся фиксированное чередование ударных неударных слогов в строке, а также строк различной длины, что создает и интонационный, и визуальный эффект), рифма (возможны разные варианты ее чередования, от чего зависит строфическая структура поэтического текста, также значимо чередование рифм мужских, женских, дактилических и др.), ассонанс и аллитерация (фонетические повторы в пределах одной строки, строфы либо всего произведения), синтаксический параллелизм и лексические повторы, выделяющие значимую идею или образ стихотворения, повтор начала или конца стихотворных строк (анафора, эпифора), может повторяться и середина строки, как может встречаться и внутренняя рифма, даже нарушения установленной закономерности, например, нарушения метрики (анакруса, спондей, логаэд, пиррихий,  дольник и др.), а также строфики, рифмы и т.д. образуют свои чередования. Как видим, альфа и омега поэтической речи – это повтор. Гипнотическое свойство ритмического повтора было замечено еще в глубокой древности, и первые трудовые песни, например, или магические заклинания, включали повтор как обязательный элемент композиционной структуры. До сих пор мы видим отражение этого в песенных припевах и троекратных повторах фольклорных сказок. Повтор – доминанта поэтической речи – положен в основу сложной и развернутой терминологической стиховедческой классификации. Однако только повтором магические составляющие языка поэзии не исчерпываются.

Магическое происхождение имеют и такие распространенные средства художественной выразительности, как метафора, метонимия и их частные виды: синекдоха, олицетворение. Метафора происходит от обрядов симильной симпатической магии, основанных на подобии: наскальная живопись, использование фигурок зверей и людей. Метонимия (и синекдоха) – на принципе контагиозной магии, при которой воздействие на объект оказывается через его часть или принадлежавшую ему вещь (волосы, ногти, предмет личного обихода и т.п.) Олицетворение связано с анимизмом, обожествлением объектов и явлений природы.

Язык сохраняет память о древних магических обрядах, но мы часто не осознаем, какое воздействие оказывают на нас речевые формулы. В народе существует поговорка: назови человека сто раз свиньей – он и захрюкает. Магическое воздействие повтора, но в позитивном ключе, применяется в психологии воспитания. Однако в целом классификация гипнотических приемов языковой и поэтической коммуникации разработана недостаточно.

Назовем такие поэтические (и общеязыковые) средства, гипнотическая роль и функциональные особенности которых остаются малоизученными: пауза (наиболее сильный элемент смыслового маркирования); нарушение логической структуры фразы (опущения, искажения, неточности и др.); использование абстрактной лексики и номинализаций (номинализация –языковая трансформация понятия со значением процесса в  существительное: бег, шепот, рёв, стон); паттерн «стыка» – соединение конкретного, вещественного слова с абстрактным; использование сенсорных предикатов – слов с яркой визуальной, аудиальной, кинестетической модальностью и т.д.

Психолингвистические исследования ХХ века помогают эксплицировать суггестивные особенности поэтической речи.

Теория глубинных и поверхностных структур языка Н. Хомского выявляет подсознательное «ядро» любого предложения речи и описывает процесс, при котором из замысла («глубиной структуры») в ходе психологического и лингвистического моделирования «ядро» трансформируется в звучащую/написанную единицу речи («поверхностную структуру»).  Хомский отмечает несоответствие между поверхностной и глубинной структурами, вызванное специфическими особенностями процесса трансформации [Грин, 2004].  Знание процессов трансформации, неизбежных при порождении и восприятии любого высказывания, помогает нам понять и использовать потери/приращения смысла при коммуникации.

Теория уровней семантической абстракции А. Кожибски доказывает, что карта не есть территория и что значения слов существуют в сознании, а не являются объективно данными. Это позволяет освободить мышление от присущего ему со времен Аристотеля стремления к идентификации [Холл, 2004]. Кожибски описал механизм гипнотического влияния абстракций: чем выше уровень абстракции слова, тем больше оно гипнотизирует, так как реципиент связывает его значение со своим собственным представлением о понятии. Слова с высокой степенью абстракции, такие как любовь, родина, разлука, наполняются значением только исходя из личного опыта. Если использовать абстрактные слова в соответствующем контексте, с должными паузами для погружения реципиента в бессознательное, то эффект полного взаимопонимания достигается без особых усилий, хотя внутренне репрезентации могут быть совершенно различны. На этом принципе построено стихотворение А.С. Пушкина «Я Вас любил…», где слова с семантикой «любовь/любить» повторяются шесть раз в восьми коротких строках[1].

Использование абстрактных слов как способа гипнотического воздействия свойственно официальной пропаганде. В романе Э. Хемингуэя «Прощай, оружие!» показано, как воспринимаются абстрактные слова, лишенные в силу личного жизненного опыта героя подсознательной сакральной коннотации: «Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва»… Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство… Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень… [Хемингуэй, 1959: 311])

Научные доктрины Н. Хомского и А. Кожибски стали базой для создания типологии средств гипнотической коммуникации естественного языка, представленной в работах основателей НЛП Д. Гриндера и Р. Бэндлера. Изучив работу психолога-гипнотизёра М. Эриксона, с которым тесно сотрудничал О. Хаксли, а также способы межличностной коммуникации психологов К. Роджерса, Ф. Перлза и В. Сатир, Гриндер и Бэндлер расширили представления трансформационных лингвистов и создали метамодель гипнотического языка для работы с подсознанием.

«Процессы, определяющие, что происходит между глубинной структурой и поверхностной структурой, — это три универсальных процесса человеческого моделирования, правила репрезентации как таковые: обобщение, опущение и искажение» [Бэндлер, Гриндер, 2007: 46]. «Нервная система человека, получающая определенные сигналы в периферийных органах чувств, последовательно трансформирует информацию из физического мира, опуская и искажая ее на каждом шаге, пока она не достигает центральной нервной системы» [Гриндер, Делозье, 2005: 23].

Опущение, обобщение и искажение – три универсальных процесса человеческой психики, без которых была бы невозможна работа сознания. Поток информации, поступающий через органы чувств, захлестнул бы нас. Без этих универсальных процессов мы не смогли бы устанавливать связи между объектами, выделять главное и второстепенное, ставить цели и выносить оценки. Опущение, обобщение и искажение —  глобальные трансформационные процессы, управляющие созданием наших сенсорных и лингвистических карт.

ОПУЩЕНИЯ

Недостаточно конкретные глаголы: Сьюзен обидела меня.

Глагол «обидела» не является конкретной репрезентацией опыта, так как не реализует свои семантические валентности и не имеет референтного индекса в поверхностной структуре.

Слова с опущенными референтными индексами: У меня есть проблема.

Отсутствует некий объект действительности, с которым можно было бы соотнести высказывание.

Частные случаи отсутствия референтных индексов:

Употребление сравнит. / превосходной степени: Никогда не видел человека смешнее. (Смешнее чем кто?)

Употребление качественных (оценочных) прилагательных/причастий и наречий: Это упражнение скучное. (Скучное для кого?)

 Модальные операторы долженствования, возможности: Невозможно любить более одного человека (для кого невозможно? кто сказал, что невозможно? ).

ИСКАЖЕНИЯ

Номинализация.

Номинализация – это лингвистический процесс превращения процессуального слова (глагола) глубинной структуры в существительное поверхностной структуры: печаль, слух, бег, дрожь и т.д. Обратное превращение номинализаций в глаголы помогает понять, что событие, в модели человека завершенное и находящееся вне его контроля, на самом деле представляет собой продолжающийся процесс, который можно изменить: Тоска, печаль (вы тоскуете из-за чего? что вас печалит?)

Семантическая неправильность.

Семантическая неправильность наблюдается в том случае, когда человек приписывает внешним факторам ответственность за собственные, подконтрольные ему действия: Мой муж ужасно злит меня. (Что вы делаете, чтобы злиться?)

Пресуппозиции. Это та часть фразы, которая должна быть истинной, чтобы утверждение имело смысл. По большому счету, пресуппозиции — это допущения, на которых клиент основывает свою модель мира и в которые верит, уже не подвергая их сомнению.

Недавно я начал понимать, что жена меня не любит.

«Люди, как правило, фокусируют внимание на том, с чем ни могут согласиться или не согласиться, и игнорируют пресуппозицию. Поскольку слушатель не обращает внимания на пресуппозиции, он принимает их и начинает действовать так, как если бы они были истиной» [Андреас, 2007: 49].

Утраченный перформатив:

Дурно оскорблять чувства других людей.

Высказывания с утраченным перформативом представляют собой обобщения о мире и не соотнесены с личностью говорящего. «Утраченные перформативы звучат как откровения свыше…» [Холл, 2004: 119].

ОБОБЩЕНИЯ

Слова с обобщенным референтным индексом:

Неопределенные и указательные слова и местоимения:  Это. Нечто и др. Я боюсь людей.

Слово «люди» не определяет конкретного индивида или группу индивидов в модели клиента.

Кванторы всеобщности:

все, каждый, любой, никто…и т.п.

Многопорядковые  термины: человечество, любовь,  здравомыслие и т.д.

Многие наиболее распространенные и часто используемые нами в повседневной жизни слова являются многопорядковыми терминами с бесконечным количеством значений. «Являясь бесконечнозначными переменными… они всегда неоднозначны» [Холл, 2004: 225].

Псевдослова: пространство, бесконечность и др.

В русском языке и многопорядковые термины, и псевдослова называются абстракциями. Хотя, возможно, есть смысл в их разграничении.

Почти в каждом лингвистическом паттерне метамодели присутствуют элементы опущения и, аналогично, в большинстве отличительных признаков метамодели есть обобщения. Трансформационные процессы, указанные выше, происходят не независимо друг от друга, а одновременно, обеспечивая скорость и эффективность работы нашего мышления.

Метамодель Гриндера и Бэндлера позволяет выявлять в речи реципиента признаки неполноты его модели мира. Люди часто попадают под лингвистические ограничения, которые накладывает их собственная модель. Кастанеда писал: «Первое дело учителя – донести идею, что мир, который, по нашему мнению, мы видим, это лишь картина, описание мира…Маги объясняют, что картина мира создана из нашего восприятия, натренированного сосредоточиваться на определенных элементах…» [Гриндер, Делозье, 2005: 129]. Цель психологической работы с метамоделью – расширить восприятие мира, в результате чего выборов и вариантов решения жизненных проблем становится несоизмеримо больше.

Также метамодель работает и в противоположную сторону. Если мы хотим «загипнотизировать» реципиента, внушить ему нечто, избежав контакта с критической частью его разума, мы используем те же паттерны: семантические неопределенности, обобщения, номинализации, слова, лишенные референтного индекса, кванторы всеобщности и т.д., то есть гипнотические паттерны естественного языка. Поэзия, как материя магическая, характеризуется особой сгущенностью гипнотических паттернов на небольшом пространстве текста.

Выше мы рассуждали о первой части «гипнотического сеанса» — погружении в транс, «создании семантической неопределённости». Какова техника второго этапа – ведения, то есть внушения новой информации, «построения новых смысловых рядов»? Акмеисты, стремясь к выявлению акмэ – высшей степени вещественности объекта или явления – уже ответили на этот вопрос: суть внушения – это использование сенсорных образов. Спустя более полувека Гриндер и Бэндлер подошли к выявлению особенностей процесса внушения с научных позиций.

Подсознание – склад информации, поступающей от внешних рецепторов и не осознаваемой человеком. Основные трансформационные процессы опущения, искажения и обобщения проявляются и в том, что одни органы чувств у людей оказываются успешнее, чем другие. Визуальные, аудиальные, кинестетические (осязание и движение), вкусовые и обонятельные образы, минуя сознание, накапливаются в подсознании, формируя чувственный опыт и во многом – мировоззрение человека. При коммуникации человек неосознанно выбирает те речевые средства, которые соответствуют его репрезентативной системе. Нейролингвистическое программирование, всерьез занявшись попытками «договориться» с подсознанием, пришло к выводу, что существуют два обязательных этапа на этом пути: первый – «разжать руки сознания», по образному выражению К. Кастанеды, второй – воздействовать на подсознание с помощью сенсорных маркеров: звук, цвет, запах и т.д., названных нейролингвистами сенсорными предикатами. Сенсорные предикаты – это глаголы, наречия и прилагательные определённой репрезентативной системы. Преобладание в речи предикатов той или иной модальности (визуальной, кинестетической, аудиальной) информирует нас о ведущей репрезентативной системе говорящего. Неприятие ситуации визуал охарактеризует «в черном цвете», аудиал станет говорить о «фальшивых нотах» и «диссонансе», а кинестетик выразит ощущение «горького осадка» или «отвращения». Проведенные нами статистические исследования [Хлыстова, 2009] показали, что поэтические предпочтения людей напрямую связаны с их ведущей репрезентативной системой.  В общем виде эту закономерность можно представить так: читатель-визуал ценит и понимает творчество поэта с ведущей визуальной модальностью (например, В. Брюсова), читателю-кинестетику ближе поэт-кинестетик (М. Лермонтов, О. Мандельштам) и т.д. При этом в жизни редко встречаются люди с чистым сенсорным кодом, гораздо чаще встречаются ведущая и подкрепляющая репрезентативные системы. Это касается и поэтов. Однако и при комбинаторных модальностях закономерность совпадения модальностей читателя и предпочитаемого поэта сохраняется.

Итак, при гипнотизировании (и поэтическом в том числе), первый шаг – это создание семантической неопределённости, разрушение связности поверхностного высказывания и/или запутывание сознания излишними повторами и подробностями. Когда сознание «разжимает руки», человек обращается к подсознательному опыту, реализованному в виде чувственных образов. Задача коммуникатора – направить ощущения и продуцируемые подсознанием картины, запахи, звуки к созданию желаемого образа и закрепить эти ассоциативные связи.

Из великих поэтов ХХ века, пожалуй, наиболее трудный для осознанного понимания – Осип Мандельштам. На наш взгляд, сложность трактовки произведений Мандельштама связана с тем, что исследования ведутся в плоскости сознания, хотя это противоречит творческой установке поэта, старавшегося выйти на иной уровень взаимодействия с миром и провозглашавшего в статье о Данте приоритет порыва над синтаксисом и интуиции над логикой.

Стихотворение Мандельштама – не повествование, не размышление, не призыв, это вообще не статичное явление, а репрезентация состояния души, запечатленного в движении, в порыве. Стихотворение Мандельштама невозможно воспринимать отстранённо, объективизировать его, как узор на стекле. Оно требует от читателя включения его собственного подсознания, продуцирования личных образов и ощущений. На языке современной психологии смысловой единицей поэзии Мандельштама можно назвать «психическое явление», то есть «факт внутреннего, субъективного опыта…» [Гиппенрейтер, 2006: 19], звучащий внутренний «слепок», как говорил поэт. Магия поэтического языка такова, что этот опыт передается от души к душе и никаких остановок в пути не признает. Читая Мандельштама, можно «великолепным образом воспитать в себе человека», пробуждая «чувства добрые» непосредственно в собственном сердце. «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее, писал Мандельштам.  – Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу… Внешняя, поясняющая образность несовместима с орудийностью» [Мандельштам, 2010, Т. 2: 156].

Благодаря сгущённости паттернов гипнотического языка на небольшом пространстве поэтического текста и насыщенности сенсорными предикатами, речь Мандельштама является особой магической материей, мало доступной обыденной логике, но оказывающей значительное влияние на подсознание читателя.

Согласно нашим исследованиям [Хлыстова, 2009], поэзия О. Мандельштама репрезентует мир в координатах кинестетической модальности, содержание в ней кинестетических предикатов по отношению к предикатам других модальностей составляет 75,3 %.  Кинестетическая репрезентативная система разнообразна. К ней относятся как телесные ощущения: наружные (озноб, жара) и внутренние (покалывание в сердце), так и переживания (чувство беспокойства, внутреннего роста и т.д.). А. Любимов выделяет в кинестетике три части: тактильные ощущения (собственно осязание), внутренние ощущения (мышечные, ощущения в желудке) и метаощущения (эмоции). Кинестетика – «то, что мы чувствуем, сюда же относятся запах и вкус» [Любимов, 2002: 52].

Надо сказать, что наиболее распространенной ведущей репрезентативной системой является визуальная. Мыслят в основном вербально 15-20 % людей, мыслят образами, картинками – 75% и поступают в соответствии с возникающими у них чувствами – 0-15 % людей. Поэтическая же речь Мандельштама являет практически чистый кинестетический код. Поэтому для читателей-кинестетиков творчество Мандельштама является близким и понятным, чего нельзя сказать об остальной, большей части читателей с иной ведущей репрезентативной системой.

В творчестве Осипа Мандельштама кинестетические предикаты не просто доминируют, а практически вытесняют предикаты всех других модальностей.

Даже некинестетические явления Мандельштам сводит к кинестетическим образам: зрячие персты, звучащий слепок, осязает слух. Визуальная и аудиальная образность в творчестве Мандельштама скудна. Цветовая палитра не превышает 20 тонов, аудиальная гамма еще менее разнообразна.

Мы предполагаем, что именно в силу своей сугубой кинестетичности, поэзия Мандельштама воспринимается как «затемненная», в первую очередь  визуалами и аудиалами. Однако ведущая репрезентативная система не является незыблемой данностью, мы можем и должны развивать свои способности, как сознательные, так и подсознательные. Развивая и обогащая модальные каналы и системы, мы полнее и ярче вживаемся в мир, построенный на миллионах созвучий и тонких связей.

Язык вообще, а особенно язык поэзии – это двухуровневая сознательно-подсознательная система. В результате нашего исследования были намечены некоторые способы эксплицирования подсознательного смысла поэтической речи, то есть того, что было принято именовать магией.

 

  1. Андреас С. Эффективная психотерапия. Паттерны магии Вирджинии Сатир. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2007 – 218 с.
  2. Бэндлер Р., Гриндер Дж. Структура магии. Книга о языке и психотерапии. Т.1. – СПб.: Прайм – ЕВРОЗНАК, 2007. – 375 с.
  3. Гераклит Эфесский. Фрагменты. Пер. Вл. Нилендера. – М.: Книгоиздательство «Мусагеттъ», 1910. – 98 с.
  4. Гиппенрейтер Ю.Б. Введение в общую психологию. – М.: ЧеРо, МПСИ, Омега-Л, 2006. – 336 с.
  5. Грин Дж. Психолингвистика. Хомский и психология. — М.: Едиторивл УРСС, 2004. – 352 с.
  6. Гриндер Д., Бэндлер Р. Структура магии. — СПб.: Прайм – Еврознак, М.: Олма-Пресс, 2004. – Т.2 – 224 с.
  7. Гриндер Дж., Делозье Дж. Черепахи до самого низа. Предпосылки личностной гениальности. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2005. – 352 с.
  8. Любимов А. Мастерство коммуникации. – М.: Издательство «КСП+», 2002. – 336 с.
  9. Мандельштам Н.Я. Вторая книга. – М.: Согласие, 1999. – 750 с.
  10. Мандельштам О.Э. Полное собрание сочинений и писем в 3 томах. Т. 2. Проза. – М,: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с.
  11. Мандельштам О.Э. Стихотворения //Полное собрание сочинений и писем в 3 томах. Т.1.. – М.: Прогресс-Плеяда, 2009. – 808 с.
  12. Павлов М. С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ, 2000. – С.12-64
  13. Хемингуэй Э. Прощай, оружие! // Избранные произведения в 2 томах. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1959. — Т. 2. – 496 с.
  14. Хлыстова А.В. Магия поэтики О. Мандельштама. – М.: РУДН, 2009. – 209 с.
  15. Холл М. Магия коммуникации. Использование структуры и значения языка. – СПб.: «прайм-ЕВРОЗНАК», М.: «ОЛМА-ПРЕСС», 2004. – 352 с.
  16. Chomsky N. Language and mind. N.Y., 1968. – 190 p.

[1] См. подробнее Хлыстова А.В. Психолингвистический анализ суггестивной образности художественного текста. – Филология и человек, № 3, 2014.

 

Опубликовано в журнале «Вопросы психолингвистики», 2015 № 1 (23),  С. 107-114

Рубрики
Научные статьи

Метафора как способ подсознательной коммуникации

 

В наше время метафора перестала быть частью исключительно литературного нарратива и собственностью филологии: теперь ее активно используют в психологии, психотерапии, политике, PR-технологиях и т.д. в качестве удобного, яркого и эффективного способа суггестивного воздействия.

История появления метафоры уходит в далекое прошлое, когда сродство людей, растений, животных и явлений природы ни у кого не вызывало сомнения. Тогда, на основе симпатической магии, закрепленной в языковых формулах, родилась метафора, а на основе магии контагиозной – метонимия.

Магическое живет в метафоре до сих пор. Попробуем выяснить, за счет каких механизмов этот художественный прием, выполняющий, как может показаться на первый взгляд, внешнюю декоративную функцию, становится орудием подсознательного воздействия.

Пока человечество не занялось изучением бессознательного, метафора считалась лишь украшением речи. Аристотель в «Поэтике» объясняет метафору как «перенесение слова с измененным значением из рода в вид, или из вида в род, или из вида в вид, или по аналогии» [2], в «Риторике» он, также не придавая метафоре иного значения, кроме эстетического, называет ее «изящным и удачным выражением», основная цель которого – делать фразу «наглядной» [3].

Позже, когда мысль человеческая начинает искать выходы за пределы рационально постигаемого мира, метафора становится проводником к трансцендентному. Особую роль придавали ей немецкие романтики. «Фрагменты» Новалиса представляют собой сборник метафор, поэтический отражающих мироздание: «Поэзия на деле есть абсолютно–реальное. Чем больше поэзии, тем ближе к действительности <…> Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого» [11]. Гофман, увлекавшийся месмеризмом и изучавший пограничные состояния человеческой психики, в «Серапионовых братьях» называет безумие метафорической формой воплощения откровения, то есть также наделяет метафору способностью проводить в мир неизведанное: «…безумие его матери в сущности есть только метафорическая форма, в которой выразилось действительно посетившее ее откровение»  [7].

Ш. Бодлер, стремившийся к расширению границ сознания, увидит в метафоре способность соединять мир реальный с миром тонких материй: «У превосходных поэтов нет метафор <…> которые не были бы математически точным применением к настоящим обстоятельствам, поскольку эти метафоры почерпнуты в неисчерпаемых запасах всеобщего подобия» [5].

Желая прикоснуться к неизведанному, символисты и модернисты вели целенаправленные эксперименты с суггестивными средствами языка; в ХХ веке метафора становится признанным способом расширения сознания и познания бессознательного, а также инструментом психоанализа и психотерапии.

Обратимся к опыту М. Эриксона, одного из наиболее известных и успешных психиатров ХХ века, использовавшего метод гипнотического изменения сознания, который лег в основу нейролингвистического программирования. Эриксон постоянно применял метафоры при разговоре с пациентами, отвлекая сознание и получая таким образом доступ к подсознанию: «Если субъект сопротивляется реакции А, гипнотизер может говорить о Б, а если А и Б метафорически связаны, субъект построит эту связь «спонтанно» и отреагирует соответственно» [8, С.28]. Метафорический подход особенно эффективен при сильном сопротивлении, поскольку очень трудно сопротивляться внушению, о котором субъект ничего не знает сознательно. Эриксон  никогда не истолковывал и не объяснял метафоры, не переводил бессознательное общение в сознательную форму, при этом результаты его суггестивного, гипнотического воздействия на пациента ошеломляли. Классический случай использования метафоры Эриксоном вошел во многие учебники по гипнозу. Приехав к умиравшему от рака пациенту, которому уже не помогали обезболивающие, Эриксон стал рассказывать ему о… помидорном кусте. Дело в том, что больной был фермером, и Эриксон выбрал близкий ему предмет разговора. Но это могло быть и что-то совершенно иное, так как основная информация заключалась в переносе ощущений, которые испытывает помидорный куст, нежась под солнцем и наслаждаясь гармонией жизни, на пациента: основной посыл эриксоновской метафоры находился не в сфере логических взаимосвязей, а в сфере сенсорных переживаний. «Вы не видите, как он растет, вы не слышите, как он растет, но он растет – появляются первые подобия листьев на стебле, тоненькие волоски на черешке, такие же волоски на листьях, напоминающие реснички на корнях; они должны вызвать у помидора очень приятное, очень комфортное чувство, если вы можете представить себе, что растение способно чувствовать, и хотя вы не видите, как оно растет, не чувствуете, как оно растет, но на стебельке помидора появляется еще один лист, а затем еще один. И пусть это напоминает детский разговор, но вдруг помидор все-таки чувствует комфорт и умиротворение, когда растет. Каждый день он растет и растет; ведь так приятно, Джо, наблюдать, как растение развивается, не видя его роста, не чувствуя этого, но зная, что все идет к лучшему у этого маленького помидорного кустика, у которого появляется еще один лист и еще один, и побег, и что он комфортно растет во всех направлениях». Мы видим прямой эффект того, как метафора работает на бессознательном уровне: после одного сеанса пациент перестал испытывать острую боль, смог спать и есть и прожил остававшееся ему время в благополучном расположении духа [1].

Структура метафоры отражает ход гипнотического сеанса, который состоит, условно говоря, из двух частей: отвлечения сознания и взаимодействия с подсознанием. Цели отвлечения сознания реципиента могут служить такие паттерны, как сбой привычной поведенческой схемы или логической структуры высказывания. Метафора сбивает сознание, когда вместо ожидаемого понятия вдруг появляется иной, авторский образ. Второй этап гипнотического сеанса, ведение, осуществляется за счет использования сенсорных маркеров, так как подсознание представляет собой некий огромный склад наших сенсорных впечатлений, чувственного опыта. Сознание, перестав на короткое время контролировать процесс обработки информации, открывает доступ этой информации в подсознание. Цель коммуникатора-гипнотизера состоит в том, чтобы «зацепить», затронуть чувственный опыт, всколыхнуть личные ощущения человека и вызывать тем самым к жизни его скрытые чувственные ресурсы. Сигналами, будящими наши впечатления, являются сенсорные маркеры, то есть слова с яркой визуальной, аудиальной или кинестетической семантикой: теплый, ясный, жгучий, шершавый, лучезарный и т.д. Особым гипнотическим влиянием обладают также абстрактные слова, так как они вообще не имеют иного смысла, кроме того, какой вкладываем мы в них сами. Поэтому маленькое стихотворение А.С. Пушкина «Я Вас любил» обладает несомненным гипнотическим влиянием. «В 8 строках этого коротенького стихотворения слова с семой «любовь/любить» встречаются 5 раз (любил, любовь, любил, любил, любимой), не считая замещающего местоимения «она», так что, на самом деле, 6 раз. А что означает «любовь/любить»? На этот вопрос каждый ответит по-своему. Поэтому стихотворение Пушкина, непревзойденный гимн настоящей любви, по сути, мантра, оно гипнотизирует, вызывая отклик в душе, т.е. в сенсорном подсознательном опыте каждого читателя» [13].

Яркий образ, заложенный в метафоре, в момент сбоя сознания попадает напрямую в подсознание. Мы не успеваем осознать, на основании каких логических связей построена метафора, но запечатлеваем энергию ее образа. А образы – это и есть язык нашего подсознания. Поэты оперируют образами, черпая их из своего интуитивного, иррационального, подсознательного. Макс Волошин так описывает этот процесс: «Художественное творчество — это умение управлять своим бессознательным, но так, как перед сном вперед заказывая себе момент пробуждения. Управлять бессознательным, не доводя до сознания» [6, С. 82].

Словно отвечая Волошину, раскрывшего природу порождения суггестивного образа, О. Мандельштам в «Разговоре о Данте» описывает процесс восприятия такого высказывания: «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее… Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу… Внешняя, поясняющая образность несовместима с орудийностью» [10, С.364]. Метафора запускает наш внутренний творческий механизм порождения образа. И вот мы уже видим то, о чем писал поэт, ощущаем  и понимаем его переживания. Но не можем объяснить, за счет чего это произошло. А это хранящийся в подсознании сенсорный опыт откликнулся на «волны-сигналы».

Ученые-языковеды установили, что человеку не дано быть полностью понятым при вербальной коммуникации, так как комплекс мыслей и переживаний при порождении и восприятии высказывания испытывает серию значительных трансформаций, и результат коммуникации никогда не равен ее замыслу. Однако мы, литературоведы, можем развеять этот пессимистический вывод. Человек может понять другого человека, если будет учитывать, что порождение и восприятие высказывания строится не только на уровне логического мышления, но и на уровне подсознательном, образном. Искусство ХХ века вплотную подошло к изучению многоканальности человеческого восприятия, и сегодня мы можем утверждать, что информация передается не только логическим путем, и даже не только с помощью визуального образа, но и с помощью образа аудиального (звук лопнувшей струны у Чехова) и кинестетического (память боков, колен и плеч у М. Пруста). Метафоры не просто украшают нашу речь, они позволяют осуществлять коммуникацию на двух уровнях, сознательном и подсознательном одновременно.

У О. Мандельштама, чья поэтика обладает отчетливо выраженной двухуровневой сознательно-подсознательной структурой и потому плохо поддается рациональному объяснению, отношение к метафоре особое. К субстантивному свойству метафоры быть проводником в подсознание, Мандельштам добавляет еще такие «наработки», как создание инкорпорирующей метафоры и метафоры-стыка.

Преображенский С.Ю. писал, что метафора у Мандельштама зачастую имеет сложную организацию метонимически-метафорического характера, описать которую можно термином амбивалентная инкорпорация. Она «начинает напоминать слово-предложение инкорпорирующего языка, где зависимости определяются без помощи формальных показателей» [12, С.203]. С. Ю. Преображенский считает, что такой тип метафоры (рыжая спесь англичанок, таитянок кроткие корзины) правильнее было бы считать метонимией:

Как близко, близко твой подходит зов —

До заповедей рода и первины —

Океанийских низка жемчугов

И таитянок кроткие корзины…

Таитянок кроткие корзины – метафора, но внутри нее мы наблюдаем метонимический перенос кротости с обладательниц корзин на сами корзины. Таким образом, эпитет «кроткий», сенсорный центр метафоры, возводится в особую степень: понять, в каких синтаксических отношениях этот эпитет находится с «близко, близко подходящим зовом» нет никакой возможности, поэтому наше восприятие особое значение придает сенсорному наполнению эпитета «кроткий». В этом и цель метафоры: ощущение кротости усиливается, связываясь с началом предложения и строфы: «как близко, близко твой подходит зов…»

Метафора-«стык» («звезды с звездой могучий стык») является соединением двух слов с ярко выраженной, но различной модальностью (визуальной и кинестетической, кинестетической и аудиальной) или двух слов разного уровня мышления: конкретного и абстрактного (к последнему часто прибегает и В. Маяковский: крик торчком стоял из горла).

Стык конкретного с абстрактным:

Выпуклая радость узнаванья…

Колтун пространства…

Cмущенных мимо берегов…

Cухомятная русская сказка

Белеет совесть предо мной

И клена зубчатая лапа // Купается в круглых углах …

И я выхожу из пространства // В запущенный сад величин…

Стык разных модальностей:

осязает слух

зрячие персты

в беременной глубокой (К) сини (V)

удлиненных (V) звучаний (A) рой (K)

сухое (K) золото (V)

на губах (K) горит (KV)  воспоминанье звона (A)

Мандельштам говорил: «На прямой вопрос, что такое дантовская метафора, я бы ответил – не знаю, потому что определить метафору можно только метафорически, и это научно обосновываемо… Метафора поднимает до членораздельного порыва растительные краски бытия» [10, С.404, 410].

Если под красками бытия понимать нерасчлененные впечатления и ощущения, то можно сказать, что в соответствии с уровнем «членораздельности» метафоры различаются по степени «осознанности». Некоторые метафоры объяснить на уровне логики затруднительно («звук в персты вольется», «выбегали из углов угланы» О. Мандельштам), другие же представляются настолько ясными, что возникает искушение считать эти метафоры созданными лишь сознанием, без участия подсознания. Так, в строках Б.Л. Пастернака «Ты в ветре, веткой пробующем, / Не время ли птицам петь,/ Набухшая воробышком/ Сиреневая ветвь» метафоры «ты → мокрая сиреневая ветвь» и «сиреневая ветвь → мокрый воробышек» доступны рациональному объяснению, базирующемуся на простом визуальном сходстве возлюбленной, намокшей под дождем, с веткой сирени, а этой последней – с мокрым воробьем.

Однако данная понятность и рациональная объяснимость метафоры нисколько не умаляют ее подсознательного влияния. Сознание отвечает за сбор и анализ фактов, постановку цели, контроль за ее выполнением. За впечатление и образное мышление отвечает подсознание. В какой-то степени употребление терминов «сознание» и «подсознание» в данном контексте коррелирует с особенностями и функциями правого и левого полушарий мозга, из которых первое отвечает за логику и рациональное мышление, второе – за порождение образов. Задача метафоры не констатировать «простое» визуальное сходство объектов действительности, а пробудить в реципиенте то же ощущение, впечатление, переживание, которое испытывал автор. Нежность и умиление, внушаемое лирическому герою его возлюбленной, переданы в приведенном примере с помощью образа «набухшей воробышком сиреневой ветви». И если быть до конца последовательными, то нельзя не согласиться с тем, что как раз визуально девушка, хоть сухая, хоть мокрая, мало похожа на воробья. Так что сравнение девушки с мокрым воробьем и мокрой веткой сирени призвано передать какое-то особое чувство, которое читатель, возможно, испытывал, видя/вдыхая/осязая мокрого воробья и мокрую сирень: отталкиваясь от визуального образа, метафора обращает нас к нашему подсознанию, пробуждая наши собственные ощущения, как простые (визуальные, аудиальные, кинестетические), так и метаощущения (умиление, радость, минутная нежность и т.д.)

А ощущения, как мы говорили, могут быть не только визуальными. Метафора, и литература в целом, располагает не только на визуальной образностью. Метафора «холодна, как смерть» построена с использованием кинестетической модальности, образ лопнувшей струны в «Вишневом саде» А.П. Чехова задействует аудиальный канал, так же как звон Биг-Бена в романе В. Вулф «Миссис Дэллоуэй». С этой точки зрения соединения различных модальностей в метафоре, таких как «осязает слух», «зрячие персты», «в беременной глубокой сини» (О. Мандельштам), является именно чувственным, кинестетическим в первую очередь (потому что поэтических словарь Мандельштама на 75, 3 % кинестетичен [13, С. 47]) подобием, а не оксюмороном. На таких подобиях и созвучиях строится весь поэтический мир. Символисты вслед за Бодлером много говорили о соответствия. Однако и до них, и после полноценный художественный образ всегда обладал свойствами гармонической синестезии:

Бывает запах свеж, как плоть) грудных детей,

Как флейта,  сладостен, и зелен, как поляна. (Ш. Бодлер)

Бывает запах (обоняние) свеж (осязание), как плоть грудных детей (визуализация + осязание), // Как флейта (аудиальная модальность), сладостен (вкус), и зелен (визуализация), как поляна.

Возможно, наше психологическое и нейролингвистическое объяснение метафоры лишь еще один способ ее объяснения. А может быть, именно взаимодействие психологии и литературы будет определять в дальнейшем исследования подсознания, ведь как сказал Мандельштам: ««Поэт не только музыкант, он же и Страдивариус, великий мастер по фабрикации скрипок, озабоченный вычислением пропорций «коробки» — психики слушателя… Он бросает звук в архитектуру души и <…> следит за блужданиями его под сводами чужой психики. Он учитывает звуковое приращение, происходящее от хорошей акустики, и называет этот расчет магией [9, С. 146]».

 

Опубликовано: Русская филология: ученые записки Смоленского государственного университета. 2017. Т.17. С. 408-414

 

 

 

 

Рубрики
Научные статьи

Образ Карадага в лирике М. Волошина и О. Мандельштама: диалог поэтов

 

Символика Карадага (Къара дагъ), горного массива вулканического происхождения, возраст которого определяется в 120-160 миллионов лет, связана отчасти с расшифровкой его названия, которое переводится как «Черная гора». Карадагская магнитная аномалия, открытая в 1921 году А. Спасокукоцким, — лишь одно из подтверждений необычной энергетики этого места. Особый колорит придает Карадагу легенда о морском змее, живущем у его основания. Этого змея хранители заповедника видят иногда и в наши дни. Отчетливую мортальную ауру имеет мыс Меганом, расположенный к юго-западу от Карадагского массива. Издревле на Меганоме не селились люди, и считается, что реку Безлы-Давра (Коз), впадающую в море на восточном окончании Меганома, античные путешественники называли Стикс. Предположительно на Меганоме и находился вход в Аид.

Крым, Алтай и Тибет – зоны особого геомагнитного излучения, образующие почти равнобедренный треугольник, вершина которого – Крым, Карадаг. Современные технологии позволяют зафиксировать выброс энергии над Карадагом, напоминающий столб света. Подобный столб света, образующий энергетический купол над Карадагом, часто встречается на картинах К. Богаевского, феодосийского художника.

 

 

Вот как об этом сказано у М. Волошина, «певца и старожила Коктебеля» [7]: «И хляби волн, и купол Карадага» (посвящения на акварелях), «В меня впадает Стикс / И струйный стол огня на мне сверкает сизо («Mare Internum»), «Вглядись в провалы и пустоты / Похожие на вход  в Аид («Карадаг»)».

В стихотворениях М. Волошина, посвященных Карадагу, семантика потустороннего мира, обратной стороны реальности отчетлива и неопровержима. В цикле «Киммерийские сумерки» и стихотворении «Карадаг» ее выражают визуальные эпитеты «ночной», «полночный», «мгла» (3), «темнота» (2), «темный» (7), «черный» (6), «мутный» (5), «меркнущий» (2), «тусклый» (4), «отусклил», «тьма», «туманный» (5), «сизый» (3), «сумрак»,  «потухший», «незрячий», «слепой», «слепнет», «грифель», «отблеск ртутный», «марный»,  а также образы Праматери, Персефоны, Эриний и «сынов огня и сумрака Ассуров». Аудиальная сенсорика представлена отказом от звучания, небытием: «глухой» (7), «беззвучно»,  «тишина», «шуршали шелесты», «шелестит», «шуршит», «уста, которым слова нет», «уста, безгласные, как камень», «немота», «немой», «молчаливый». Не менее выразительны и кинестетические образы: «пустынный» (6), «горький» (5), «тоскующий» (5), «скорбный» (4), «грустный» (2), «источенный», «иссохший», «растоптанный», «усталый», «блуждает и томится», «душно», «гниющие», «вздымая тяжко», «бесплодный», «скитальный»,  «задыхающийся», «распятый», «надломленный», «застывший».

Цикл «Киммерийские сумерки» — это схождение в Аид, начинающееся на скалистых склонах Карадага: «Костер мой догорал на берегу пустыни…» и заканчивающееся у «глухих ключей» «божниц Персефоны», «под сенью скорбных рощ» «во сретенье тоскующих теней». Образ смерти, понятной как прикосновение к древним тайнам вечности, а не просто как тварный конец, пронизывает весь цикл, то отступая в подтекст («Я сам – твои глаза, раскрытые в ночи // К сиянью древних звезд»), то возвращаясь со всей очевидностью в образную материю стиха: «Наш путь ведет к божницам Персефоны», «И дымные встают из облаков // Сыны огня и сумрака — Асуры», «И в хорах волн моих напевы Одиссеи». Одиссей, словно Вергилий у Данте, ведет нас за собой.  Аллюзией на миф о схождении Одиссея в Аид в определенном смысле объясняется и цветовая палитра цикла. В мифе: «пристали мы к берегу печальной страны киммерийцев, где никогда не светит людям бог Гелиос. Вечно покрыта эта страна холодным туманом, вечно окутывает ее густой пеленой ночной сумрак» [5]

Но Волошин не был бы Волошиным, если бы согласился уйти в царство Персефоны навсегда, затерявшись в туманных далях вечности. Стускленному колориту мреющего сквозь карадагские туманы небытия он противопоставляет насыщенные, жизненные краски и цвета, дрожь и содрогание земли, гул и рокот моря, судороги и победы дня нынешнего, сегодняшнего.

Антитезой черному и сумрачному царству Аида выступает цветовая гамма живого Карадага: цветущего, земного, полного энергии:  «златится», «золото», «златой», «рыжий», «бронзовый», «медно-бурый», «багровый», «красный» (2), «рдяный» (2), шафранный, огонь (6), кровь (2), кровавый, «розовеет», «синеет» (2), «лиловый», «зеленый», «фиалковый», «серебро», «серебряный», «снежный», «жемчужный», «белеет». Немоте и беззвучию таинственного мира противостоит лейтмотив зова, пронизывающий все пространство «Киммерийских сумерек»: «зовущие лучи», «землю древнюю тревожа долгим зовом», «зовут… неотвратимо». В аудиальной палитре зову соответствуют предикаты «зовут», «звучать», «звенеть», «призывный», «звонки». Табуны лошадей ржут, стих поет, море гудит, и все это – зов жизни, зов древнего божества, не менее могучего, чем темная власть небытия. Амбивалентное единство с Карадагом образует море: «Как в раковине малой Океана / Великое дыхание гудит», «И тысячами уст глаголящее Море». Борьба жизни и вечности, гула моря и смерти, дышащей так призывно в высотах и скалах Карадага, завершается победой жизни: это стихотворение «Гроза» в «Киммерийских сумерках» и образ Ники Самофракийской в стихотворении Карадаг.

В цикле «Карадаг» 1918 года Волошин определяет свое отношение к потусторонности Карадага, призывая человека, прикоснувшись к ней, плыть прочь, к свету и жизни дня:

Направь ладью к ее подножью

Пустынным вечером – один…

Вглядись в провалы и пустоты,

Похожие на вход в Аид…

… Потом плыви скорее прочь,

Ты завтра вспомнишь только ночь,

Столпы базальтовых гигантов…

И радугами бриллиантов

Переливающийся свод.

Поэт утверждает равновеликость своего дара энергии Карадага: «Мой стих поет в волнах его прилива, / И на скале, замкнувшей зыбь залива, / Судьбой и ветрами изваян профиль мой!» Волошин, словно древний воин, выходит один на один против смерти и вечности,  и побеждает, устанавливая новый закон, закон жизни. Его душа и муза, резонируя с разлитой вокруг силой, поднимают, как сказал бы Мандельштам «до членораздельного порыва растительные краски бытия» (О. Мандельштам «Разговор о Данте»).

Волошин утверждает торжество жизни, расширяя ареол его действия до победы над катастрофами истории:

Весь трепет жизни всех веков и рас

Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.

Прославление жизни как целокупности мироздания отражается и на уровне сенсорных модальностей его поэтических текстов. С точки зрения ведущей репрезентативной системы, лирика М. Волошина характеризуется преобладанием визуальной модальности, но  вместе с тем визуальный канал нельзя назвать доминирующим, так как и кинестетические, и аудиальные, и даже вкусовые и обонятельные предикаты представлены в его поэзии полно и ярко. Таким образом, правильнее было бы говорить о гармоническом слиянии цвета, звука, запаха и переживания, то есть о синестезии творчества Волошина,  которая отчетливо видна, в частности, в следующих образах: «зной (К) глуше (А) и тусклей (V)», «И сбросил (K) Гнев (мета-K) тяжелый (К) гром (А) с плеча» и др.

О. Мандельштам начал строить отношения с Карадагом в 1915 году, несомненно, уже в контексте волошинских стихов о нем (цикл «Киммерийские сумерки» был написан Волошиным в 1907 году). Так, знаменитое мандельштамовское стихотворение крымской тематики «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» содержит волошинскую не только лексическую (что неудивительно, ведь море – всегда шумит), но и звуковую, и ритмическую реминисценцию в своих финальных, наиболее звучных строках:

И море Черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью…

У Волошина в «Киммерийских сумерках»:  «И море древнее, вздымая тяжко гребни / Кипит …», а также «Море глухо шумит, развивая древние свитки…».

В стихотворении Мандельштама «С веселым ржанием пасутся табуны, / И римской ржавчиной окрасилась долина…» мы находим визуальную перекличку с «Киммерийскими сумерками» Волошина, основные цвета в которых (помимо символического черного) – красный, золотой, медный, бурый, рыжий, то есть как раз те, что у небогатого на цветовую палитру Мандельштама воплотятся в эпитете «ржавый», аудиально подкрепленном «ржаньем табунов» в соседней строке.

Мандельштам также ощущает особую мортальную силу Карадага, но относит ее дальше на юго-запад, ассоциируя с Меганомом.

Обратимся к стихотворению 1917 года «Меганон»[1] («Еще далеко асфоделей / Прозрачно-серая весна»), дважды повторенный рефрен которого звучит так:

Туда душа моя стремится,

За мыс туманный Меганон,

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон!

Символика смерти в этом стихотворении очевидна и выражена избыточно: мотивом ухода души за Меганом с его рекой Стикс и входом в Аид; образом черного паруса из легенды об Эгее; прямым указанием на похороны.

(У Волошина Меганом встречается единожды, в стихотворении 1909 года «Перепутал карты я пасьянса…» и также со значением – пустоты, мертвенности: «Ах! В душе – пустыня Меганома, // Зной, и камни, и сухие травы…)

У Мандельштама множество интертекстуальных связей с «Киммерийскими сумерками» Волошина, и уже самых первых строк:

Еще далеко асфоделей

Прозрачно-серая весна…

Асфодели, семейство лилий, у греков были цветами траура; по асфоделевым лугам гуляли души умерших в Аиде. Таким образом, обещанная весна асфоделей навевает мысли скорее о смерти, чем о новой жизни. Но сочетание темы смерти с темой весны рождает мысль о воскресении.

У Волошина весна в сочетании с мортальной темой встречается в стихотворении «Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель», и так же в оксюмороном значении смерти-возрождения: «Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель!»

Мандельштам:           Пока еще на самом деле

Шуршит песок, кипит волна

 

У Волошина:             Шуршали шелесты струистого стекла…

Прислушайся, как шелестит / В них голос моря…

 

Мандельштам: «Но здесь душа моя вступает, как Персефона, в легкий круг…»

У Волошина: «Наш путь ведет к божницам Персефоны… Во сретенье тоскующих теней».

Визуальные эпитеты, редкие у Мандельштама (чья лирика воплощает практически чистый кинестетический код: примерно 75 % его сенсорных предикатов – кинестетические [8, С. 47]), в этом стихотворении не только занимают непривычное для них лидирующее место (на 13 визуальных эпитетов приходится только 4 кинестетических и 2 аудиальных слова – шуршанье, шуршит), но и являются цветовыми реминисценциями описания Карадага у Волошина: «прозрачно-серый», «туманный» (2), «черный» (4), «траурный», «темный», «неосвещенная гряда туч».

Каково внутреннее содержание «Меганона» Мандельштама? Не просто же откликом на волошинскую тему Карадага является это стихотворение? Как обычно у Мандельштама, смысл одного стихотворения прорастает и в соседних, написанных рядом. Начнем с них. Так, коктебельскую тему продолжает стихотворение «Золотистого меда струя из бутылки текла…» В нем ведущим мотивом является передача движения времени, ощущаемая почти телесно, осязаемо, особенно —  в сопоставлении с вечностью:

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

«Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем», — и через плечо поглядела…

Бурное движение жизни: «Виноград, как старинная битва живет» сопрягается с вечностью, замершей в белой комнате, которая помнит, кажется, еще Пенелопу:

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —

Не Елена, другая,  —  как долго она вышивала…

Торжественным финалом сопряжения времени и вечности становится в стихотворении образ возвратившегося Одиссея. Объединение в последней строфе символов разных мифов: золотого руна и Одиссея не мешает, а помогает реализации авторской идеи – созданию образа-архетипа путешествия, представляющего собой нечто большее, чем путь в дальние страны. Это образ путешествия-жизни, полотно которой принадлежит одновременно и этому миру, и вечности.

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Почему белая комната сравнивается с прялкой?

Ну, а в комнате, белой как прялка стоит тишина…

Греческие мойры прядут нить жизни, а человек (или человечество, недаром здесь подчеркивается преемственность между аргонавтами и Одиссеем) из этих нитей способен создать полотно, постигая пространство и время:

Одиссей – одна из ключевых фигур мифопоэтики Волошина. «Волошин, любуясь даром Черного моря (медным гвоздем), говорил: «А ведь это, может быть, обломок корабля Одиссея! — И, как бы внушая себе, что именно так и есть, повторял: — Вполне возможно, что именно Одиссеева корабля!» [6] Одиссей появляется и в «Киммерийских сумерках»: «И в хорах волн моих напевы Одиссеи…». Последнее стихотворение «Киммерийских сумерек», итоговое, завершающее мотив спуска в Аид, имеет заголовок: «Одиссей в Киммерии». То есть для Волошина Одиссей не только путешественник по морю, но – и в большей степени – путешественник по загробному миру. Что подтвердится и в стихотворении «Дом поэта»: «И мертвых кличет голос Одиссея».

У Мандельштама же Одиссей – возвращается. И если учитывать доказанную выше перекличку крымских стихов Мандельштама с «Киммерийскими сумерками» Волошина, предположим, то Одиссей возвращается из загробного мира. К жене, ожидавшей его не много ни мало – вечность. Мотив возвращения – ключевой и в стихотворении «Меганон», к тому же, что нечасто у Мандельштама, подчеркнутый пунктуацией восклицания:

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон!

Мотив возвращения будет развит в крымских стихотворениях 1919 и 1920 годов, в то время Мандельштам подолгу живет в Феодосии и Коктебеле: «На каменных отрогах Пиэрии / Водили музы первый хоровод…», «Сестры – тяжесть и нежность», «Вернись в смесительное лоно, / Откуда, Лия, ты пришла…», «Когда Психея-жизнь спускается к теням…». Здесь возращение также соединено с категориями времени и вечности. Раскрывающиеся нежные гроба, черное солнце, которое несут на носилках, «золотая забота, как времени бремя избыть» и даже «медная лепешка» с туманной переправы – все исполнено той же, карадгской атмосферы зияния между сегодняшним и вечным, межу жизнью и небытием. Завершает развитие мотива возвращения стихотворение «Возьми на радость из моих ладоней», где развиваются образы стихотворения Волошина «Грот нимф» 1907 года, в котором Волошин откровенно, животрепещуще говорит об эросе и тайне рождения. Как и в «Киммерийских сумерках», лирический герой уходит прочь от дневного света, спускается в таинственную мглистую пещеру, «где вечные ключи рокочут в тайниках».

Сквозь бездны хаоса, сквозь огненное море,

В пещеры времени влечет водоворот.

(Ср. у Мандельштама в стихотворении «Сестры – тяжесть и нежность»: «в медленном водовороте тяжелые нежные розы…»)

Поэтический мед скальдов Волошин наделяет тайной эроса, и пчелы, древний символ плодородия, становятся участниками волшебного процесса любви, «в темноте слагают сотов грани».

В стихотворении Мандельштама центральными образами также становятся пчелы и мед и тоже говорится о царстве мертвых и о любви:

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Небытие, наплывающее на жизнь, неизбежно. Антимирность смерти воплощена в мистическом звучании второй строфы:

Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Противопоставить смерти можно только жизнь. Но она недолговечна:

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.

И вот здесь, придя, казалось бы, к логичному финалу, лирический сюжет поворачивает вспять. Маленькие мохнатые пчелы наделены особой силой, умирая здесь, они оживают в вечности, в ночи смерти, и приметы этой силы родственны силе Карадага, проявляясь в ключевых реминисценциях волошинской летейской (карадгской) тематики – горный хребет (Тайгет), шуршат, ночь, прозрачный:

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина – дремучий лес Тайгета,

Их пища – время, медуница, мята[2].

В последней строфе Мандельштам завершает круг и подводит итог всем интенциям предыдущих возвращений:

Возьми ж на радость дикий мой подарок –

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

Форма круга – ожерелье – замыкает формулу возвращения. Перед нами процесс, обратный смерти. Пчелы Персефоны, только что жившие в мире мертвых, теперь снова мертвы в мире живых, и они свершили обратное волшебство: не цветение жизни кристаллизовали  в мед вечности, а наоборот, мед превратили в солнце.

Этот мотив – возращения после смерти – будет еще более очевиден в поздних стихах Мандельштама:

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, что солнце светит.

Признавая равновеликость смерти и жизни, Волошин выбирает жизнь. Мандельштам же поступает иначе. Он проходит через смерть, переживает ее («и вчерашнее солнце на черных носилках несут»), чтобы воскреснуть для жизни вечной. Этот же сценарий он воплотит и в своей биографии. Приняв возможность смерти в 1934 году («Я к смерти готов»), пройдя через ужас первого ареста и попытку самоубийства, в Воронежских стихах Мандельштам окажется ближе, чем когда-либо прежде, к небу, к солнцу, к любви и жизни: «Клейкой клятвой пахнут почки…», «Я к губам подношу эту зелень…», «Когда заулыбается дитя…», «Небо вечери…», «Забулдился я в небе…». И в последних уже стихах Мандельштама снова зазвучит греческая флейта, и море, и Одиссей:

И когда я наполнился морем

Мором стала мне мера моя…

Мы еще не сказали о том, что стихи о пчелах Персефоны начинаются и заканчиваются словом «радость». Любовь – это мед и солнце (то есть жизнь и вечность), данные на радость: «Возьми на радость из моих ладоней / Немного солнца и немного меда». Завершая круг, жизнь торжествует над небытием вечности, потому что духовная жизнь бесконечна: «возьми ж на радость дикий мой подарок… из мертвых пчел, мед превративших в солнце».

Так и Карадаг, кажущийся вначале пугающей силой, царством Аида и Персефоны, на самом деле дарит радость и жизнь, питая энергией любви и солнца. Он подобен собору, возвышающему нас над говором житейского моря и готовящему к вечной жизни неба, жизни духовной. Недаром у М. Волошина Карадаг неоднократно сравнивается с готическим собором, не только в стихах (например, в «Доме поэта»), но и в прозе, и в письмах:

«И среди них полуразрушенным готическим собором с недостроенными башнями в кружеве стрелок, переплетов и взвивающихся языков окаменелого пламени встает сложное строение Карадага» [4, С. 170], «…готический храм Карадага, сотнями башен стрелок и переплетов подымающийся из моря» [3, С. 183], «…с готическим нагромождением Кара-Дага» [2, С. 79-80], «его <Карадага> зубцы и пики… являются порталом какой-то неведомой фантастической страны» [1, С. 347].

На Карадаге

…На этой вершине стоял я один

Один в бесконечном просторе.

В долинах глубоких внизу подо мной

Я видел: копо’шится род там людской,

Аулы в ущельях дымятся;

А тут всё так чудно, спокойно вокруг,

И с низа долины ни шорох, ни звук

Сюда уж не может подняться!

Июль 1893

Литература:

  1. Волошин М. Дневники 1891-1932. Автобиографии. Анкеты. Воспоминания // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т.7. Ч. 2. стр. 347
  2. Волошин М. К.Ф. Богаевский — художник Киммерии // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т.6. Ч.2. — С. 79-80
  3. Волошин М. К.Ф. Богаевский // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т. 6. — С. 183
  4. Волошин М. Константин Богаевский // Собрание сочинений. – М. Эллис Лак, 2000-2008. Т. 5. – С. 170
  5. Кун Н. А. «Легенды и мифы Древней Греции» — М.: Государственное учебно-педагогическое издательство министерства просвещения РСФСР, 1954. 450 с. [Электронный ресурс]: URL: http://flibusta.net/b/67461/read  (Дата обращения 5.05.2015)
  6. Миндлин Э. Необыкновенные собеседники: Книга воспоминаний. – М.: Советский писатель, 1979. – 560 с. [Электронный ресурс]: URL: http://flibusta.net/b/291049 (Дата обращения 5.05.2015)
  7. Паустовский К. Карадаг // Черное море. – Симферополь: Таври, 1986. – 320 с. [Электронный ресурс]: URL:  http://krym.sarov.info/paustov_karadag.html (Дата обращения 5.05.2015)
  8. Хлыстова А.В. Магия поэтики О. Мандельштама. – М.: РУДН, 2009. – С. 47

[1] В последнем издании стихотворений и писем О. Мандельштама в 3 томах (изд. «Прогресс-Плеяда», 2011) название мыса пишется на современный лад «Меганом», но мы сохраним авторскую орфографию, соответствующую рифме.

[2] Мед, медуница и соты встречаются у Мандельштама также в стихотворениях «На каменных отрогах Пиэрии / Водили музы первый хоровод…», «Сестры – тяжесть и нежность», во всех случаях олицетворяя вечность.

 

Материалы XII международной конференции «Волошинские чтения-2015»

Рубрики
Научные статьи

Эклектизм как творческий принцип. По роману З. Прилепина «Грех и другие рассказы»

 

На фоне мрачной картины каждодневного существования

 меня всю жизнь преследовал  один и тот же образ – образ мозаики.

Мне казалось, что я могу лучше всего быть понят,

 увиден – или почувствован – сквозь череду очень малых событий,

через собрание малых кирпичиков мыслей и чувств.

Дж. Фаулз «Кротовые норы»

 

Прежде чем начать разговор о прозе З. Прилепина, остановимся на генезисе его художественного метода. Мы считаем, что одной из предпосылок формирования особого прилепинского стиля стала семантическая поэтика О. Мандельштама. В так называемой статье пяти авторов [Левин, Сегал и др., 2001] дается развернутое описание семантической поэтики А. Ахматовой и О. Мандельштама. Суммируя случаи семантической неопределенности, свойственной поэтической речи Мандельштама, авторы статьи приходят к выводу о двухуровневости мандельштамовского текста, его ориентации одновременно на сознание и подсознание: «Отсюда суггестивность и воздейственность мандельштамовских стихов, их восприятие одновременно на уровне дискурсивного понимания и подсознательное  суммирование входных в парадигматическом плане элементов» [Там же, с. 293].

Сам поэт в «Разговоре о Данте» определил поэтическое творчество как порыв, смысловая орудийность которого не совместима с внешней, поясняющей образностью: «метаморфозой ленточного глиста» [Мандельштам, 2010, с. 157]. Вместо последовательного линейного развертывания смысловых потенций фразы поэт предлагает иной способ поэтической коммуникации – «смысловые волны-сигналы»: «Вообразите нечто понятое, схваченное, вырванное из мрака, на языке, добровольно и охотно забытом тотчас после того, как совершился проясняющий акт понимания-исполнения… Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу; чем они сильнее, тем уступчивее, тем менее склонны задерживаться [Там же]. Таким образом читателю надо отдаваться на волю этих «волн-сигналов», впитывать  оттенки, полутона смысла, продвигаться наугад, ловя на лету, обретая цельность образа интуитивно, через предпонимание, предощущение его. «Качество поэзии определяется быстротой и решительностью, с которой она внедряет свой исполнительский замысел-приказ в безорудийную, словарную, чисто количественную природу словообразования. Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденной подвижными и разноустремленными китайскими джонками, — так создается смысл поэтической речи. Его, как маршрут, нельзя восстановить при помощи опроса лодочников: они не расскажут, как и почему мы перепрыгивали с джонки на джонку» [Там же, с. 158]. Цель поэтического порыва – передать нечто рационально необъяснимое, полноту внутреннего переживания, которое идет от сердца к сердцу, напрямую. «Иначе неизбежен долбеж, вколачиванье готовых гвоздей, именуемых культурно-поэтическими образами» [Там же, с. 157]. Разнообразные языковые художественные средства, подбираемые по большей части интуитивно, так сказать в состоянии поэтического транса, Мандельштам сравнивает с текстурой ковра: «Поэтическая речь есть ковровая ткань, имеющая множество текстильных основ, отличающихся друг от друга только в исполнительской окраске, только в партитуре постоянно изменяющегося приказа орудийной сигнализации» [Там же, с. 158].

Таким образом, поэт предлагает совершенно иное отношение к способу организации художественного текста. Вслед за А. Бергсоном, философией которого увлекался Мандельштам, мы могли бы назвать этот метод интуитивным. И. Бродский говорит о «подсознательно-бессознательном уровне» [Цит. по Павлов, 2000, с. 24] мандельштамовской поэзии. Смысловой упор здесь делается не на внешнюю форму, а на внутренний, интуитивно улавливаемый образ, образ особой коммуникативной направленности и силы. Обозначить коммуникативную направленность этого образа можно как гипнотическую, либо, словами  Л. Да Винчи, с помощью поэтической формулы: «что от сердца идет, до сердца и доходит».

При сознательно-подсознательной коммуникации взаимодействие с реципиентом происходит на двух уровнях, причем внешний уровень характеризуется структурными нарушениями, логическими «сбоями».   Искажения, опущения и другие трансформационные процессы, наличествующие во внешней структуре высказывания, затрудняют сознательное постижение смысла и таким образом облегчают доступ информации в подсознание.

Если обратиться к художественной литературе, то произведения, построенные по модели двухуровневой сознательно-подсознательной коммуникации, характеризуются так называемым «темным» стилем», размытостью композиционной структуры, нарочитой хаотичностью и сумбурностью плана выражения и неоднозначностью понимания содержания.

Поэтика романа З. Прилепина «Грех» также построена на двухуровневом, сознательно-подсознательном способе отражения и передачи информации.

На уровне внешней художественной формы лишаются четких границ и смешиваются:

—  эпический и лирический роды литературы, а также проза и поэзия;

— романтизм, натурализм, реализм и постмодернизм как способы отражения реальности и ориентации героя в мире; изменчива также и функция героя, от лирического альтер-эго автора Захарки («Грех», «Белый квадрат») до типа «маленького человека» постсоветской эпохи («Шесть сигарет») и постмодернистского стирания личности («Сержант»);

— жанры романа, рассказа, лирической исповеди и лирического стихотворения;

— пестрота тематики: от интимных переживаний отрочества до черных будней постсоветского гражданина и апокалипсиса чеченской войны.

Ругать ли Прилепина за подобную «неразборчивость» в выборе художественных средств, как это с некоторым упоением делает Л. Данилкин? «Ода ухает в элегию, романтический нарциссизм приправлен политической злободневностью, возвышенная лексика мешается с бытовой, экзотика путается с экзальтацией» [Данилкин, 2009, с. 94]. Или позволить писателю высказаться до конца, до самой последней «жилки», которая, помещенная в центр романа, представляющего собрание пестрых рассказов, является – циклом стихотворений. В концентрирующей линзе поэзии авторский замысел становится яснее. Как нам представляется, включая стихи в прозаическое произведение, автор преследовал цель эксплицировать особенность своей поэтики, при которой художественная форма является одновременно и содержательным посылом. Так же как постмодернистский принцип деструкции становится не только особенностью внешней структуры произведения, но и манифестирует распад прежней системы ценностей; так же как модернистский синкретизм одновременно является и намерением проникнуть в глубинные слои человеческой психики, и способом достижения этого.

Первым доказательством того, что цель смешения стихов и прозы в прозе Прилепина манифестирующая, декларативная, является признание писателя в том, что поэтом он себя не считает: «никакого Прилепина-поэта нет. Я прямо скажу: то, что я делаю как прозаик — не умеет никто, или почти никто. А то, что я могу нарифмовать — могут ещё лучше сделать ещё человек сто. Зачем мне быть одним из ста?» [Прилепин, 2010] И в этой цитате мы видим, что поэтику своей прозы писатель осознанно оценивает очень высоко.

Что же декларирует его стихотворный цикл, в поэтической матери которого сошлись тематические, ритмические и стилистические перепевы М. Лермонтова, О. Мандельштама, И. Бродского, М. Цветаевой и Р. Рождественского и… себя самого? Опыт обогащения романа стихами встречался и ранее, например, в романе Б. Пастернака. Но у последнего стихи усиливали лирический накал произведения, выполняя именно поэтическую функцию. А у Прилепина они нужны, для другого, чтобы создать альтернативный план выражения. Они выражают ту же проблематику, что и весь роман, но словно в концентрирующем зеркале. Стиховая глава в «Грехе и других рассказах» синонимична прозаическому содержанию, являясь «переводом» романа на язык поэзии, то есть еще одной частью мозаики, осколком зеркала, в котором отражается внутренний образ книги. Собственно, это подчеркивает сам автор в заглавии стихотворной главки: «Иными словами…»

Поэтика цикла стихотворений Прилепина имеет ярко интертекстуальный характер, что выражается:

— в пародировании рваного синтаксиса и анжамбеманов, прозаизмов и пророческого пафоса Бродского:

Не бойтесь – если осень будет долгой,

Она не будет вечной;

Впрочем,

Вот этого и нужно вам бояться…

— в «подделке» под Мандельштама, в свою очередь подражавшего поэтам античности и иронично сопрягавшего медлительную важность их речи с бытовой атрибутикой. То же и у Прилепина:

Я все еще надеюсь: как ребенок,

разбивший вазу, в ужасе притихший,

Желает, чтоб она сама собою

Срослась и примостилась на серванте…

С Мандельштамом у Прилепина вообще много интертекстуальных перекличек. Стихотворение, отражающее кровавую бойню войны, он называет «Концерт» (у Мандельштама «Концерт на вокзале»), однако начинает это стихотворение по-лермонтовски: «В полночный зной в кафе у Иордана…» (у Лермонтова «В полдневный жар в долине Дагестана…), что сразу задает тему столкновения гармонии мира (в стихотворении Мандельштама) и насильственной смерти (стихотворение Лермонтова).

В полночный зной в кафе у Иордана

смешалось все. Коктейль не остужал.

Лица касался вдохновенный жар:

мягка волна взрывная, как сметана.

Дрожит висок. Куда нам наступать?

Восток разрознен. Всюду рубежи.

Смешалось все. И жалок автомат.

Мозг ужасом раздавлен, как томат.

О, позвоночник мой, тебя не убежишь! …

З. Прилепин «Концерт»

Причем надо заметить, что эта тема — пересечение музыки и «железного мира, гниющих парников, разорванного воздуха» является лейтмотивом и мандельштамовского «Концерта на вокзале» («В последний раз нам музыка звучит»), и в свою очередь у Мандельштама также нельзя не отметить отсылки к Лермонтову:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит,

Но, видит Бог, есть музыка над нами,

Дрожит вокзал от пенья Аонид,

И снова, паровозными свистками

Разорванный, скрипичный воздух слит.

О. Мандельштам «Концерт на вокзале»

Странно, что Лев Данилкин уловил лермонтовской подтекст в стихотворении Прилепина «Концерт», но совсем не уловил мандельштамовского подтекста (хотя здесь даже образ «позвоночника» — отсылка к Мандельштаму, к стихотворению «Век» и др.), а потому и не понял смысл сопоставления: «Поразительнее всего, что очевидное ритмическое и лексическое сходство с Лермонтовым не подкреплено никаким смысловым соответствием; такое ощущение, что автор сделал этот шаг неосознанно; для читателя такого рода «переделка» обеспечивает эффект пародии, комической икоты» [Данилкин, 2009, с. 95].

В цитированном выше стихотворении Прилепина «Я все еще надеюсь, как ребенок…» слышатся прямые отсылки к мандельштамовским строкам: «Я больше не ребёнок, ты, могила, не смей учить горбатого – молчи!», где поэт говорит о сведении счетов со страхом смерти. Отталкиваясь от этого утверждения Мандельштама, Прилепин признается, что для себя этот вопрос он еще не решил:

Читая книги, все еще мечтаю

И все еще уверен в том, что жизнь

и смерть между собою разрешатся

И я – один – останусь ни при чем[1].

Он видел смерть, и в слишком концентрированном виде, но, по-хемингуэевски, так и не нашел ей оправдания. По крайней мере, к моменту написания романа «Грех».

У Прилепина есть стилевые переклички со многими поэтами, вот адресация то ли к Цветаевой, то ли к Р. Рождественскому:

Лечиться хотел — поздно:
пропали и кашель и насморк.
Щенка назову Бисмарк,
шампанским залью астры.
К безумию путь близок
в январский сухой полдень.
На елках снега созрели.
Пойдем их сбивать ночью?

(Ср. Цветаева: «Откуда такая нежность? // Не первые эти кудри// Разглаживаю, и губы // Знавала темней твоих…», Рождественский: «Бьют дождинки по щекам впалым, // Для вселенной двадцать лет мало…»)

Собственно прилепинский лирический текст становится слышнее лишь ближе к концу главы:

Сердце, где ты и что ты? Ты что же, вовсе нигде?

Не знаю твое биенье, не чувствую тяжесть твою.

Господи, строгий Боже, как же ты не доглядел,

Что я стою, улыбаясь. Даже что просто стою….

Или:

быть может той весной

лежа с автоматом в мерзлой и мерзкой грязи

усыпанной гильзами — быть может тогда – спустя три часа –

когда выстрелы утихли

и все побрели к развороченной как кулек

с новогодними подарками колонне

я не встал и остался лежать уже леденея

и корявого меня втащили в кузов

и чтобы вырвать из рук автомат уперлись ногой в твёрдый живот

а мне было все равно…

Таким образом автор указывает на то, что подражательность его лирики – художественный прием, а не неумелая неопытность. Прилепин берет «первые слова», интуитивно отвечающие тому внутреннему образу-переживанию, которое надо передать, и иногда этими первыми словами оказываются слова чужие. И что же? Постмодернизм использовал чужую речь для литературной игры. Прилепин – для дела. Об этом отношении к лирике он сам, устами героев, размышляет в «Обители»:

– А с батюшкой и не надо искать особых слов, – сказал Иоанн, перекусывая нить. – Которые на сердце лежат – самые верхние, – их и бери. Особые слова – часто от лукавого, – и владычка улыбнулся.

– А как же стихи? – спросил он. – Стихи – это всегда особые слова.

– Думаешь, милый? – спросил батюшка. – А я думаю, что лучшие стихи – это когда как раз с верха сердца взятые. А вот когда только особые слова выбираются – тогда и стихи напрасные. [Прилепин, 2014].

Таким образом, мы приходим к выводу, что художественная цель и ценность стихотворной главки в романе «Грех» — это демонстрация отказа автора от одного плана выражения, призыв к многовариантности, полифоничности восприятия мира и его отражения в художественном произведении.

Именно поэтому «заимствований» из Мандельштама, Бродского и др., автор «не стесняется». Его подражательность здесь нарочитая, демаскирующая основную идею романа: наша жизнь – это разноцветная мозаика, радуга бытия. Палитра ощущений и убеждений разнообразна, но главное – увидеть за ее пестротой единое, общечеловеческое, вечное – ответственность, веру, любовь.

В понимании глубинного содержания прилепинской прозы нам помогает разобраться все тот же Л. Данилкин, очередной упрек которого проницательно указывает на  то, что является для Прилепина самым ценным, основным. Критик обвиняет писателя в нарциссизме, говоря, что «трансляция движений собственной души» [Данилкин, 2009, с. 93], является главной установкой автора, и при этом не вполне ему удается. Позволим себе не согласиться – удается. Другое дело, что трансляция движений собственной души интересует Прилепина не в целях самолюбования, «нарциссизма», по выражению Л. Данилкина, а на уровне передачи коллективного бессознательного, общенационального и общечеловеческого. Эти глубинные, присущие и лирическому герою Прилепина, и каждому из нас переживания носят экзистенциальный характер. И передаются они напрямую, от сердца к сердцу, не всегда даже затрагивая сознание. За многими страшными, жестокими, невообразимыми, если брать «Черную обезьяну», сценами прилепинских произведений, за пестрым хаосом его зарисовок и лирических (в прозе) откровений, мы видим предельно искреннее внутреннее переживание, единый внутренний образ.

Главное в прозе Прилепина – порыв, орудийность, экзистенция внутреннего переживания. Идеями своих произведений писатель делает не мысли, а сущностные состояния: мужество, нежность, чувство ответственности, любовь. В литературе, в отличие от политики, З. Прилепин избегает навязывания собственного мнения, склоняясь к полилогу, полифонии жизненных ценностей и мировоззрений. Он понимает, что «карта не есть территория» и незачем спорить, чья карта вернее отражает местность. Задача современного человека – научиться за разнообразием точек зрения воспринимать главное: движение жизни и теплоту человечности. Эклектизм художественного стиля нужен Прилепину для того, чтобы выразить мысль об относительности знаний и убеждений, трактовок и оценок действительности. Освобождая сознание от попыток найти единственно верную систему аксиологических координат, Прилепин таким образом разжимает тиски, выпуская на волю глубинную сущность человека, состоящую из боли, радости, ощущения чуда и любви.

Томящая нежность рассказа «Грех», пронизывающая главного героя, наполняет смыслом и красотой весь окружающий мир, придавая обыденной реальности волшебство и мистическую полноту потерянного рая. Тайна любви и жизни здесь соседствует с откровением о плоти и смерти, но настоящий грех свершается тогда, когда герой покидает свою юность и нежность, убеждая себя, что следующим летом сможет вернуться к этому теплу и свету. «Но другого лета не было никогда» [Прилепин, 2011, с. 72].

Щенячье-восторженное чувство доверия к миру, сопутствующее влюбленности и счастью взаимного обладания друг другом, которое кажется равнозначным чувству обладания всем миром (рассказ «Какой случится день недели»), сталкиваясь с людским равнодушием и жестокостью начинает остывать, и трудно лирическому герою (сквозному для всех рассказов романа) сохранять его в своем сердце, пронося через обиды, боль и разочарование. Иногда нужно сильное потрясение, пограничная ситуация, чтобы снова вспомнил он, что в жизни — главное (рассказ «Жилка»).

Мысли о доме, чувство тепла, доброты, нежности, поддерживают вышибалу из рассказа «Шесть сигарет и так далее» на протяжении нескончаемо длинной, опасной, отвратительной ночи. Выстояв, еще раз победив несправедливость и наказав подлость, он возвращается, опустошенный, домой. Но война против всех лишила его не только физических, но и душевных сил. И рассказ заканчивается нотой пронзительного одиночества: «Ребенок в комнате плакал один» [Прилепин, 2011, с.171].

Наверное, главная идея романа «Грех» — разговор о том, что сохранить в сердце своем любовь к родине, нежность к женщине, ответственность за ребенка, сохранить, несмотря на любые испытания в сошедшем с ума мире, — это означает выиграть главную битву, битву за то, чтобы быть человеком.

Закончить статью мы бы хотели словами самого писателя: «Любовь народная, если таковая есть хоть в малой степени, мне дорога. Но если эта любовь будет мешать мне говорить то, что я чувствую — придётся признаться в том, что она дорога мне не настолько, чтоб смолчать… У меня, быть может, есть задание: прожить и прочувствовать жизнь в максимально возможной отпущенной мне полноте… А какие чувства я пробуждаю лирой — добрые или нет, я не знаю. Наверное, иногда не самые добрые… Значит, так надо. Знаете, как говорят: я не доктор, я боль. Пошло такое о себе сказать, но что-то подобное я испытываю иногда. Может, только лучше «боль» на «радость» заменить. Смысл фразы тогда совсем потеряется, зато ко мне будет больше подходить» [Прилепин, 2010].

 

  1. Данилкин Л. Нумерация с хвоста. – М.: Издательство АСТ, 2009. – 288 с.
  2. Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма//Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М., РГГУ, 2001. – С.282-316
  3. Мандельштам О. Э. Собрание сочинений в 3 т. Т. 2. — М.: Прогресс-Плеяда, 2010. – 760 с.
  4. Павлов М. С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ, 2000. – С.12-64
  5. Пирогов Л. Канцоне русса // Литературная газета. – 2014 г. — № 16 (6458)
  6. Прилепин З. Грех и другие рассказы. – М.: АСТ: Астрель, 2011. – 413 с.
  7. Прилепин З. Мы последние в очереди на покаяние. Интервью Т. Шабаевой // Российская газета. 2010. № 5327. 2 ноября. http://www.rg.ru/2010/11/01/prilepin-site.html
  8. Прилепин З. Обитель. – М.: АСТ, 2014. – 752 с. http://www.litmir.net/a/?id=6832
  9. Прилепин З. Я больше политик, чем любой депутат // Общественное мнение от 30.10.2013 http://www.om-saratov.ru/chastnoe-mnenie/30-october-2013-i5282-zaxar-prilepin/

[1] Книга как синоним детского доверчивого мира — снова отсылка к мандельштамовскому «только детские книги читать» // «в книгах ласковых и в играх детворы».

*************************************

Опубликовано Сибирский филологический журнал, 2015 № 1

Рубрики
Научные статьи

Психолингвистическая структура стихотворения Мандельштама «Стихи о неизвестном солдате»

Порождение высказывания — сложный процесс лингвистического форматирования глубинных смыслов, возникающих в подсознании в виде образов. Гдето на границе
сознания и подсознания в творческом порыве рождаются
слова и фразы естественного языка. Философ и психолог
У. Джеймс описывает этот процесс следующим образом:
Допустим, мы пытаемся вспомнить забытое имя. Состояние нашего сознания весьма специфично. В нем существует
как бы провал, но это не совсем провал. Эта пустота чрезвычайно активна. В ней есть некий дух искомого слова <…> Если нам в голову приходит неверное слово, эта уникальная пустота немедленно срабатывает, отвергая его. Это слово не
соответствует ей. Для разных слов эта пустота ощущается по-разному, при этом она всегда лишена содержания и именно
поэтому ощущается как пустота <…> Ритм слова, которое мы
ищем, может присутствовать, не выражаясь при этом в звуках,
или это может быть неуловимое ощущение начального глас
ного или согласного, которое манит нас издали, не принимая
отчетливых форм…

Почти то же говорит, размышляя о поэтическом творчестве, сам Мандельштам: «Весь процесс написания состоит в напряженном улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда транслирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова».

Нереализованное в словесном выражении «смысловое
единство», существующее как мыслеобраз в момент порождения высказывания, при формировании окончательного
варианта предложения претерпевает определенные, часто
значительные трансформации. Изучением взаимосвязи
глубинной и поверхностной структур занимались Н. Хомский, А. Кожибски, трансформационные лингвисты и
психолингвисты. Дж. Фодор и М. Гаррет установили, что
«слушающий не проделывает в обратном порядке трансформационные операции, а использует свои знания о возможной глубинной структуре, определяя ее при помощи
“ключей”, содержащихся в поверхностной структуре».
Человек начинает обработку воспринимаемых им звуков,
как только они достигают его слуха, так что по мере развертывания предложения возникает возможность выбора одной из вероятностных глубинных структур. Таким образом,
слушающий воспринимает не исходную глубинную структуру предложения, а, руководствуясь определенными лингвистическими «сигналами» поверхностной структуры, порождает собственную глубинную структуру, базирующуюся
на личных подсознательных ощущениях.

Основатели нейролингвистической психологии Д. Гриндер и Р. Бэндлер пришли к выводу, что при опущениях и искажениях поверхностной структуры процесс подсознательного конструирования слушающим собственной, основанной на личном опыте глубинной структуры протекает более интенсивно. Они систематизировали «сбои» (неопределенности) поверхностной структуры предложения, провоцирующие формирование субъективного варианта глубинной структуры, назвав их паттернами гипнотического языка.

Присутствуя в речи, данные паттерны (обобщения,
номинализации, семантические неопределенности, грамматические опущения и т. д.) гипнотизируют постольку,
поскольку, подсознательно восполняя недостающую информацию, человек видит и слышит репрезентацию своего личного опыта, которому доверяет. Соответственно,
чем больше неопределенностей в речи коммуникатора,
тем больше субъективных внутренних репрезентаций она
вызывает, заставляя интенсивнее работать подсознание
собеседника. Вероятно, именно это Мандельштам имел в
виду под «блаженным бессмысленным словом»…
В статье о «семантической поэтике» (Ю. Левин, Д. Сегал и др.) приводятся случаи семантической неопределенности, характерные для поэтического языка О. Мандельштама. В наших исследованиях, в свою очередь, сделано предположение, что поэтическая речь Мандельштама целиком построена на семантических не определенностях, то есть паттернах гипнотического языка: умолчаниях, искажениях, неточностях, обобщениях, неконкретных глаголах и т. д. Эти приемы являются
структурирующими элементами поэтики Мандельштама,
делая поэтическую — магическую — материю затруднен
ной для сознательного восприятия, «темной». Так, на это
«работает» использование неконкретных глаголов, не реализующих в полном объеме свои валентности, отсутствие смысловых валентностей у существительных, прилагательных и др., создающее ощущение неукорененности описываемого объекта в реальности, и т. д. Стихотворение «Образ твой, мучительный и зыбкий…» не поддается однозначному толкованию именно потому, что центральный образ этого стихотворения лишен референтных индексов, и читатель воспринимает его в соответствии с собственной внутренней репрезентацией. Абстракции высокого порядка также являются способом гипнотизирования. А. Кожибски в работе «Наука и здравый смысл» различает несколько уровней абстрагирования, осуществляемого нервной системой человека.

Суть открытия Кожибски сводится к тому, что чем выше
уровень абстракции слова, тем менее оно осмысленно.
Абстрактное слово человек воспринимает в субъективной системе координат: опираясь на личный опыт (осознаваемый или нет), он «подменяет» его внутренней репрезентацией, хранящейся в подсознании.

Наиболее частый случай семантического искажения — номинализация, то есть превращение процессуального слова в существительное: из слова уходит конкретика, оно становится, вопервых, более абстрактным, вовторых, искажает действительность на лингвистическом уровне — то, что мыслится как процесс, обладает грамматическим статусом предмета: разлет, разбег, разон, разрыв, печаль, шелест, убыль, звон, тленье, пенье, провал, промер, веселье, скат, дыханье, проруха, слух, гам, стон, гон, угомон, распев, радость, блужданье, тоска, зоркость, журьба, явь, горячка, хмель, испуг и др.

Номинализации уводят нас от действительности: обозначив нечто как явление, мы начинаем считать это объективной данностью и не задумываемся о конкретных действиях, нужных для его воплощения. Номинализации являются одним из сильнейших паттернов гипнотического языка. Подменяя процесс абстракцией, номинализации заставляют нас присвоить этой абстракции значение, взятое из собственного внутреннего мира.
Как и все гипнотические приемы, номинализации погружают в транс. В трансовом стоянии суженности сознания и сосредоточенности на глубинных процессах мысль ускоряется в напряженном стремлении охватить области, недоступные обыденной логике. Анализ номинализаций в творчестве Мандельштама позволяет выявить периоды, когда его творческая мысль работала особенно интенсивно в стремлении понять непознанное и проникнуть за пределы видимого. Это периоды «Камня» и «Воронежских тетрадей». В «Воронежских тетрадях» Мандельштам подходит к решению важнейших онтологических
проблем: жизни и смерти, значимости собственного я и единения с людьми. Во второй части «Второй воронежской тетради» процент номинализаций по отношению к предикатам достигает своего максимального значения в поэзии Мандельштама — 46 %! После «Стихов о неизвестном солдате», в которых поэт обретает сущностное состояние единения с людьми и миром, из его поэзии уходит тема мучительного поиска своего места в жизни и
страха смерти и доля номинализаций значительно уменьшается — 35 %.

<полный доступ и продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

<…>

А. Котович о «Стихах…» пишет следующее:
Текст находится на пороге бессмыслицы (разумеется, из
за переполненности смыслами) и приближается действительно к большому «пробелу». Слова и знаки препинания в стихотворении в самом деле походят на «знаки» или на некие сигнальные маяки, вспыхивающие то близко, то далеко и как будто дающие смутное представление о некоей «пустоте», которую призваны заполнить.

Так организована вся поэтика Мандельштама, особенно поздняя. В «Стихах о неизвестном солдате» она еще более уплотняется: «Все черты поэтики Мандельштама, старые и новые, собраны в этом стихотворении и доведены до предела», — считает М. Гаспаров, особо отмечая многомерность подтекстов, свободу ассоциаций, опущение связующих звеньев, «переосмысление образов на ходу», «подмену смысловой связи звуковой» (а скорее угадывание смысловой связи через звуковую), например: «впереди не провал, а промер». Гаспаров говорит о процессе становления этого стихотворения (анализируя его редакции) как о «поэтическом мышлении образами, имеющем целью уяснить смутную картину для самого себя».

Любое стихотворение Мандельштама — смыслообразующий порыв. Но «Стихи о неизвестном солдате» — это разгон до предельной скорости. Отмеченные Гаспаровым особенности поэтики стихотворения вкупе с гипнотическими языковыми приемами создают эффект неимоверного ускорения. Поверхностная структура оказывается размолотой. «Стихи о неизвестном солдате» наиболее трудны для толкования, потому что поверхностная структура присутствует здесь только фрагментами, ошметками оболочки почти освободившейся души.

В стихотворении 1913 года «Отравлен хлеб и воздух выпит…» Мандельштам писал: «И, если подлинно поется / И полной грудью, наконец, / Все исчезает — остается / Пространство, звезды и певец». «Это было пророчески», —
считает Д. Черашняя. Добавим: то, что в 1913 году было по
этической формулой, заклинанием, в 1937м стало для поэта
способом существования: гримасы истории отступили перед внутренним стремлением к обретению целокупности бытия; готовый к смерти, в разреженном пространстве Мандельштам весь — несущийся в вечность поэтический луч.

<полный доступ и продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

<…>

Забегая вперед, скажем, что основная мысль Оратории, по нашему мнению, не только в принятии общей судьбы, но и в обретении знания о том, как ее преодолеть. Мандельштам не был бы собой, если бы только пророчил и «мглил». Он всегда ищет гармонического единства, внутренней правоты, света. И находит. Даже в «Оде Сталину», где перед читателем разворачивается удивительное полотно двухуровневого поэтического повествования: сатирического — о фигуре вождя, и философского — о принятии сталинской эпохи как вехи на пути человечества. Смысл же «Оды Сталину» заключается в том, что поэт отказывает Сталину во власти над жизнью и смертью, поскольку красота и правда будут существовать всегда, вне зависимости от потуг вождя на роль вершителя судеб: в народном счастье, «книгах ласковых», «играх детворы» и солнечном свете.
В «Оде» поэт принимает Сталина как веху истории, хотя и насмехаясь над ним («густая бровь комуто светит близко», «и мы его застали…», «он свесился», одни эпитеты чего стоят: хитрые, тревожно, гремучие, жадный, хищный, хмурый, мучительно и т. д.). И в то же время — объясняет, почему принимает его:

Я у него учусь — не для себя учась,
я у него учусь — к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада…

«Ода» — это подлинно мандельштамовские стихи — о
человеке («воскресну я сказать, что солнце светит»), творце («сжимая уголек, в котором все сошлось») и непрерывном движении жизни («Чудо народное! Да будет жизнь крупна! / Ворочается счастье стержневое») и одновременно об иллюзорности власти «вождя» («Есть имя славное для сжатых губ чтеца»). По мнению Бродского, в вечном диалоге поэта с царем своей «Одой» Мандельштам поставил точку, дав понять, что это не он тезка Сталина, а Сталин — его тезка. Именно за такие стихи Сталин и должен был казнить Мандельштама, считает Бродский. Не за «усища и голенища» 1933 года.

<продолжение на сайте «Вопросов литературы»>

Почему на картине А. Иванова «Явление Христа на роду» центральное место отведено рабу, который не верит, что Иисус пришел к нему, пока ктото не скажет, что это так, или пока ктото другой не скажет, что это не так? «Усилия огромных толп направлены на то, чтобы уклониться от понимания и скользнуть по поверхности».
«Стихи о неизвестном солдате» — это стихи о преодолении «неизвестности», рабского начала, об осознании собственного Я и об утверждении: «Я есмь». Шепоток, бегущий по рядам в 8 части стихотворения, символизирует зарождение осознанности. (Глаголы с семантикой «говорения» у Мандельштама знаменуют творчество.) Осознанию себя сопутствует признание другого. Тогда внешняя агрессия и давление оказываются лишь иллюзией, колоссвласти и насилия колеблется, растворяется, исчезает:

Я губами несусь в темноте.
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил,
Развороченных — пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.

Если никто не выйдет на поле боя, то войны не будет.
Для этого надо осознать себя, свое право быть личностью, право быть свободным, право быть.

Смерть как онтологическое явление не страшила Мандельштама. «Я к смерти готов», — сказал он в 1934 году, а после ареста и попытки самоубийства: «…я дважды умер». Однако страшно и презренно быть «убитым задешево». И не менее страшно жить лишенным права на человеческое достоинство. Унизительно стать «неизвестным солдатом».

Восьмая строфа, финал стихотворения, — это момент преодоления безымянности, полный мистического ужаса и восторга момент называния себя, обретения имени и достоинства:

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
— Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья. с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.

Неважно, что рот обескровленный, он может говорить: шепчу, звучит шепотком. Главное, что звучит имя! Поэтому «наливаются кровью аорты». И хотя перед нами полуживые люди, они едины и говорят за себя: произносят дату рождения. Их уже не убьют как безымянных животных, «гурьбой и гуртом». Они — люди. Понастоящему унижен в стихотворении устроитель всех этих смертей: «пасмурный, оспенный / И приниженный гений могил». У него нет губ, которыми герой способен «нестись в темноте»,
нет дара творить, созидать, он лишь «медлит и мглит».

В этой связи вспоминается пушкинское стихотворение «Анчар». Позволим себе небольшое отступление. На протяжении первых пяти строф Анчар, дерево яда, существует вне человеческого мира, как отдельная сущность.

Но человека человек
Послал к Анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом…

Один из двух равных (человека — человек) посылает другого, и именно тот, кто станет вследствие этого поступка рабом, приносит в мир яд зла и насилия. Образу и поступкам раба в стихотворении отведено 10 строк, действиям владыки — 6. Ответственность за существование зла и неравенства в мире лежит на том, кто добровольно соглашается быть рабом. А подругому рабами и не становятся. Нельзя сделать рабом внутренне свободного человека. Понимание свободы в творчестве Пушкина проходит сложную философскую эволюцию от свободы как
закона (в оде «Вольность») до свободы как личностного
выбора.

Глубинной структурой «Стихов о неизвестном солдате», его философским и нравственным мыслеобразом является преодоление внутреннего рабства, осознание своего я: «Человек, обладающий внутренней свободой <…> и есть та былинка и щепка, которая меняет течение несущегося потока». «Я новое, от меня будет миру светло…» «Я губами несусь в темноте», чтобы сказать: «Я рожден в ночь с второго на третье / Января в девяносто одном…»

<полная версия статьи на сайте «Вопросов литературы»>

***************************

Опубликовано «Вопросы литературы», 2014, №6. C. 145-168

Рубрики
Научные статьи

М.Лермонтов, Н.Гумилев, О.Мандельштам: три стихотворения о преодолении пространства и времени

.

Мы не можем с уверенностью сказать, пишутся стихи после, во время или до события и переживания, с ними связанного. Принято считать, что отдельные стихотворения являются пророческими. Вместе с тем мы уверены, что поэтическая материя в целом по природе своей пророческая, магическая. Она оказывает влияние не только на настоящее, но и на будущее. Лирическое стихотворение – это полноценный чувственно-ментальный образ. А то, что создано по образу, наполненному смыслом и чувствами, воплощается в действительности.

М.Ю. Лермонтов намечал направление своего жизненного пути, создавая стихотворения, которые становились поворотными точками его судьбы. Так в юношеском стихотворении 1931-го июня 11 дня он определяет основное содержание своей жизни (любовь, одиночество, желание «боренья», стремление к славе, конфликтность миропонимания) и поразительно ясно описывает свою смерть:

Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем и молвой
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда.
И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин…

А незадолго до гибели поэт напишет стихотворение-прощание, отпускающее душу из земной юдоли «Выхожу один я на дорогу…»

Вопреки заявленному в первых строках мотиву движения (Выхожу один я на дорогу, // Предо мной кремнистый путь блестит…), мы понимаем, что дорога эта – не земная, она ведет от кремнистого жизненного пути к небесам, к иной реальности. Дело происходит ночью, ассоциирующейся в романтизме с инобытием, со смертью, впереди пустыня вечности («пустыня внемлет Богу»), поэт внутренним взором достигает звезд («звезда с звездою говорит») и видит Землю будто из бесконечного холодного космического пространства: «спит земля в сиянье голубом».

В последних строфах стихотворения лирический герой желает себе странной, ни на что не похожей участи. Он уже умер, душа отлетела в звездную высь, но в то же время чувства не отпускают ее, он просит о свободе и покое, описывая странное полубытие: сон, при котором «дыша, вздымается тихо грудь», льется женская песня о любви и склоняется над заснувшим вечным сном поэтом дуб, полный жизни: «Надо мной чтоб вечно зеленея // Тёмный дуб склонялся и шумел». Мифологический образ не живого и не мертвого героя, спящего непробудным сном, придает мифологические черты и образу дуба, становящемуся вечно зеленеющим древом жизни. И тогда возможно, что поэт в своем инобытии находится не рядом со стволом (как представляется из-за выражения «надо мной склонялся»), а непосредственно под деревом жизни («надо мной темный дуб»), которое вечно зеленеет, питаясь соками его души. Первое условие заклинания: «чтоб в груди дремали жизни силы», по всей вероятности, для того и надобно, чтобы «всю ночь, весь день» делиться ими с миром, воплощением которого становится дуб. Это своеобразное «нет, весь я не умру». Уже из другого мира я буду вечно отдавать творческие силы своей души ради торжества жизни. Не памятник, а животворящее мировое древо, служение Жизни выбирает Лермонтов в качестве своего наследия.

Как «Памятник» Горация положил начало череде продолжений, так и выход на дорогу между жизнью и смертью и наставление духа в посмертном инобытии нашли последователей в русской поэзии. Мы расскажем только о двух: стихотворении Н. Гумилева «Снова море» 1913 года и перекликающемся с ним восьмистишии О. Мандельштама 1933 года «И я выхожу из пространства…».

По названию и содержанию первых строф стихотворение Николая Гумилева «Снова море» полемически обыгрывает мотив прощания с морем А.С. Пушкина. Не прощание «со свободной стихией» и романтическим идеалом, а, напротив, новую встречу и обретение новой свободы приветствует Гумилев. Сначала эта новая свобода предстает Улиссовой авантюрой, игрой (Что не слышат песен Улисса, // Призывающего к игре? // Ах, к игре с трезубцем Нептуна…), легкость, поверхностность которой создается и языческой лексикой, и упоминанием персонажей античной мифологии: Улисса, Нептуна, Афродиты и нереид. Однако в двух последних строфах, начинающихся реминисценцией лермонтовского «выхожу один я на дорогу…», звучание стихотворения меняется, обретая философский и подвижнический смысл.

Вот и я выхожу из дома,

Повстречаться с иной судьбой,

Целый мир, чужой и знакомый,

Породниться готов со мной:

Берегов изгибы, изломы,

И вода, и ветер морской.

Солнце духа, ах, беззакатно.

Не земле его побороть.

Никогда не вернусь обратно,

Усмирю усталую плоть.

Если Лето благоприятно,

Если любит меня Господь.

Инверсия лермонтовской строки (Выхожу один я…), переворачивавшая мир в инобытие, у Гумилева отсутствует. При этом сама строка звучит ответной репликой: Вот и я выхожу… Однако пространственный локус изменен – не на дорогу, ведущую в вечность, а из дома, то есть из привычного состояния в новое: не умирать, а «встречаться с иной судьбой». Судьба, которая ждет поэта — это тоже дорога духа, но иная. Ей сопутствует традиционное усмирение плоти. Однако не в аскезе подвижничество героя, ак как плоть не бунтует, он уже «усталая». Дух здесь понимается не через отрицание (плоти), а как самостоятельная сущность – идеалистическая, романтическая быть может (недаром направленность не от моря, а к морю), а также символически-акмеистическая в своей устремленности и наполненности – солнце духа!

Какова же эта солнечная дорога духа? Какие перемены жду героя в пути?

Готовность к иной судьбе – это первое условие дороги; принятие мира – и знакомого, и чужого – второе (Целый мир, чужой и знакомый,  // Породниться со мной готов). Солнце духа «беззакатно», как и лермонтовский дуб, который вечно зелен. Пожелание «никогда не вернусь обратно» также звучит прощанием с земным и плотским, потому что дух выходит на ту дорогу, где будет полон и без этого: солнцем, теплом, благом и Богом. Две последние строки объединены анафорой и отделены от предыдущего текста перебоем ритма, его замедлением (ритмический курсив на слове благоприятно). Нагруженные религиозной семантикой и чересчур насыщенные христианской лексикой («лето» (Господне), «любит», «Господь», «благо»), они вводят в стихотворение новый содержательный компонент, который ввиду своего финального положения оказывается ключевым. Дарить благо, нести тепло и свет, верить во всепрощающего Господа (а не просто Бога) – таков путь духа по Гумилеву. В его стихотворении не акцентируется мотив прощания с жизнью, поскольку жизнь духа во Христе целостна как в земном, так и в посмертном существовании.

Интертекстуальные связи творчества О. Мандельштама с лирикой Лермонтова немногочисленны, но отчетливы:

Нельзя дышать и твердь кишит червями // И ни одна звезда не говорит…

«Концерте на вокзале» (1921)

А еще над нами волен // Лермонтов, мучитель наш…

«Дайте Тютчеву стрекозу…» (1932)

В «Стихах о неизвестном солдате» (1937) сложные ассоциации связывают образ неизвестной солдатской могилы с космическими образами поэзии Лермонтова.

Без руля и крыла…

И за Лермонтова Михаила // Я отдам тебе строгий отчёт…

Одним из структурных элементов композиционной организации «Грифельной оды» (1923) является сопоставление и противопоставление двух образов лермонтовского «Выхожу один я на дорогу»: звезды и кремня («кремнистый путь»):

Звезда с звездой – могучий стык // Кремнистый путь из старой песни, // Кремня и воздуха язык…

Кремней могучее слоенье…

Блажен, кто называл кремень // Учеником воды проточной…

Кремня и воздуха язык…

И я хочу вложить персты // В кремнистый путь из старой песни…

В стихотворении «Жил Александр Герцевич…» (1931) с грустной иронией варьируются слова лермонтовской «Молитвы»: «Одну сонату вечную / Играл он наизусть».

В 11-ом стихотворении из цикла «Восьмистишия» (1933) Мандельштам обращается к мотиву выхода из земного состояния в новое бытие, родственному внутренним образам стихотворений Лермонтова и Гумилева. Первая строка восьмистишия Мандельштама продолжает лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» и гумилёвское «Снова море» («Вот и я выхожу из дома…»):

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосогласье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей –

Безлиственный дикий лечебник

Задачник огромных корней.

В том состоянии сознания, куда попадает, выйдя из пространства, не существуют привычные категории и ориентиры. Это медитация на постижение себя и мира. С лермонтовским мертвым сном, рождающим вечную жизнь души («чтобы, дыша, вздымалась тихо грудь») мандельштамовский текст связывают отдалённые ассоциации: герой выходит в «бесконечность», где есть приметы мирового древа, вечного дуба («безлиственный», «дикий», «корни»).

Рациональное объяснение мироздания («самосогласье причин») не более чем оболочка, видимость, застывшая форма («мнимое постоянство»), изучение которой не приводит к постижению глубинного смысла. Разрывая эту мнимость, герой выходит в «запущенный сад величин», которые относительны, текучи и постигаемы лишь из внутреннего опыта. Он отказывается от оглядки на «толпу»: «и твой, бесконечность, учебник, читаю один, без людей». Постигая «дикий лечебник, задачник огромных корней», поэт всматривается в «корень» жизни, из которого вырастают и деревья, и кора («в земной коре юродствуют породы», восьмистишие № 5), и листья («кружилися листы», восьмистишие № 7), и «клена зубчатая лапа» (№8). Перед нами снова образ мирового древа. Бесконечность – это возможность любого воплощения, возможность творить без оглядки на «наважденье причин» и «мнимое постоянство пространства».

Одиннадцатое восьмистишие, завершающее цикл, оказывается центральным в содержательном плане: композиционная структура цикла имеет ту же двунаправленную ориентацию, что и мифологема ночного солнца, любимая Мандельштамом. Смерть, как конец жизни, проливает свет на все предшествующие события и придает им смысл. С финального стихотворения начинается осмысление содержания предшествующих восьмистиший цикла, организованных как процесс познания человеком себя и мира. Поэт приходит к выводу, что преобразование реальности возможно в том случае, если художник откажется от попытки прямого воздействия на нее. Только постигая и меняя себя, он, согласно закону Ламарка, оказывается способен изменить мир. В этом и значение «задачника огромных корней». (Согласно теории Ламарка, один организм, эволюционировав, способен подстегнуть эволюцию всего вида, передав ему свои новые черты).

Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт

Уже до опыта приобрели черты

Как видим, отношения со временем, как и отношения с пространством нелинейны, постоянство здесь тоже мнимое («и мнимое рву постоянство»), прошлое и будущее могут быть взаимозаменяемы, а те, кто сам опыт не приобрел, могут получить новые возможности благодаря усилиям одного человека, постигшего «задачник огромных корней». Пробираясь к самому себе сквозь вечный и беспредельный «запущенный сад величин», поэт оказывает влияние и на мир пространства-времени, мир кленов, бабочек и парусных гонок, развивая тот орган («шестого чувства крохотный придаток»), функционирование которого приведет человеческий род к творчеству и гармонии.

Не противопоставляя напрямую жизнь и посмертное состояние духа, как Лермонтов, Мандельштам тем не менее «объясняет» лермонтовскую метафору «мертвого сна», питающего жизнь. Инобытие лермонтовского героя – это не смерть в физическом плане, а переход в другое состояние сознания. Спящий человек, из грез которого рождается мир, – частый образ в мифах разных народов. Мандельштам же со свойственным ему стремлением к постижению целокупности мироздания, подходит к решению вопроса об этом особом состоянии с естественнонаучной полнотой. В «Восьмистишиях» поэт и проникает в глубь земли, и рассказывает о развитии живых организмов, и охватывает взглядом историю человечества. Он говорит о современности и о будущем, об отдельном человеке и о его взаимоотношениях со вселенной, о законах времени и пространства. То, к чему он приходит – это ответ на вопрос, как можно изменить мир и вселенную: постигнув то особое состояние напряженного творческого порыва (восьмистишие № 6), в котором нет ни времени, ни пространства, ни привычной рациональной системы координат, но в котором человеку дана сила менять себя, свой образ и понимание мира, и через это менять и сам мир.

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

Мы считаем, что заключительный образ стихотворения М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…» и образ заключительного восьмистишия О.Э. Мандельштама «И я выхожу из пространства…» — художественные варианты одного инвариантного мыслеобраза – откровения о том, как сознательно и целенаправленно творить Жизнь силами своей души.

Все же три стихотворения объединяет тема духовной дороги, ответственного и осознанного совершенствования души во благо мира и людей.

**********************************

Опубликовано Русская словесность, 2014 № 3. С. 19-24

Рубрики
Научные статьи

Категория времени в поэтической вселенной О. Мандельштама

Когда задумываешься о сущности и значении времени, вспоминаешь афоризм О. Мандельштама: «Время – плоть деятельная, разрешающаяся в событие». Эта формула представляется не столько поэтической, сколько путеводной для понимания значения времени в нашей жизни.

Философское восприятие категории времени формируется в поэтическом сознании поэта во многом благодаря концепции А. Бергсона. Мандельштам в статьях и эссе неоднократно цитирует французского философа, отмечает значимое влияние Бергсона и Н.Я. Мандельштам, жена поэта.

Согласно концепции французского философа, время объективное, пространственное (движение стрелки по циферблату) не релевантно сущности времени. Время «истинное» он считает чистой длительностью. Движение, длительность, по мнению Бергсона, и составляют сущность времени. В концепции Анри Бергсона жизнь мыслится как поток, «жизненный порыв»: «реальность есть непрерывный рост, без конца продолжающееся творчество». Жизненный порыв «состоит по существу в потребности творчества» [1, с.247-248]. Таким образом, измерение времени – это изменение внутреннего «я» человека. «Наша личность, строящаяся в каждое мгновение из накопленного опыта, постоянно меняется, <…> поднимается, растет, зреет постоянно.  <…> «Я», которое не меняется, не длится; и психологическое состояние, остающееся тождественным самому себе, пока не сменится следующим состоянием, — также не длится. <…> Если мы обратимся к психологической жизни, развертывающейся под покрывающими ее символами, то без труда заметим, что время и есть ее ткань» [1, с. 4]. Каждый из моментов нашей жизни – это творческий акт, пишет Бергсон. Измерение времени дано человеку для изменений. Выстроить гармоничные отношения со временем можно путем наполнения его событиями, накапливая и расширяя экзистенциальную сущность каждого проживаемого мгновения. «Чем больше мы осознаем наше движение вперед в чистой длительности, тем больше чувствуем взаимопроникновение различных частей нашего существа и сосредоточение всей нашей личности в одной точке, или, вернее, на одном острие, которое вдвигается в будущее, беспрерывно его разрезая <…> предположим на миг, что материя и состоит в самом этом движении, пущенном далее, и что физическое — это просто перевернутое психическое» [1, с. 150]. Таким образом, время – это такая категория нашего бытия, которая помогает нам осознать изменения и одновременно толкает нас к совершенствованию. Это катализатор личностного роста.

Вслед за Бергсоном, Мандельштам возражает против механистического, линейного понимания времени, называя таковое «метаморфозами ленточного червя» и «дурной бесконечностью»: «Движение бесконечной цепи явления, без начала и конца, есть именно дурная бесконечность, ничего не говорящая уму, ищущему единства и связи…» [4, с. 242].

…И с отвращением глядит на круг минут…

Альтернативный образ времени, выдвигаемый Мандельштамом в противовес линейному, – соты и сети. Шестигранники сот образуют гармоничную кристаллическую структуру, столь любимую Мандельштамом («соборы кристаллов»), и они – наполненные. Пчелы Персефоны собирают в соты солнечную тяжесть – мед.

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела…

Соты и сети задерживают временной поток, замедляя его, создавая ощутимую тяжесть времени.

Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут.

Человек умирает. Песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Ах, тяжелые соты и нежные сети!

Легче камень поднять, чем имя твое повторить.

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

В медленном водовороте тяжелые нежные розы,

Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.

Чередование согласных, различающихся по месту образования (м,в – т,д — ж) делает невозможным быстрое произнесение этих строк. В стихотворении 5 раз употреблено слово тяжесть (тяжелый). Его синонимами в данном контексте выступают: «носилки», «камень», «бремя», и глаголы с семой «преодоление тяжести»: «несут», ««поднять», «избыть», «вспахать». Повтор разносклоняемых существительных на – мя, повтор звонких в-б, сонорных р-р, носовых м-м на очень ограниченном отрезке стихотворного текста создает ощутимую затрудненность произношения, которая осознается как труд времени.

В сотах выкристаллизовывается мед – творческая эссенция жизни, дикий мед скандинавских мифов. Образ сот перекликается с изображением Notre Dame, гармонии, созданной из тяжести.  Соты – это образ времени как такового, «кристаллизовавшейся вечности». Время, как и слово, – плоть деятельная, разрешающаяся в событие. Накапливаемый в них мед – события и перемены, которыми измеряется время.

«Что такое время? Бесплотное и всемогущее – оно тайна, непременное условие мира явлений, движение, неразрывно связанное и слитое с пребыванием тел в пространстве и их движением. Существует ли время без движения? Или движение без времени? Неразрешимый вопрос! Есть ли время функция пространства? Или пространство функция времени? Или же они тождественны? Опять вопрос! Время деятельно, для определения его свойств скорее подходит глагол: «вынашивать». Но что же оно вынашивает? Перемены! «Теперь» отлично от «прежде», «здесь» от «там», ибо их разделяет движение!» [7, т.2, с.7]

Итак, время деятельно, поскольку способно «вынашивать перемены». В эссе «Конец романа» Мандельштам писал: «Чувство времени дано человеку, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить» [6, с.303].

Время значимо постольку, поскольку подготавливает будущее изменение:

А небо будущим беременно…

Тогда становится понятно, почему «времени бремя» — это «золотая забота». Страшно, если время с безразличием проносится мимо, неиспользованное, пустое. Так было с Мандельштамом в 20 годах, когда он не мог определить свои отношения с эпохой и из-за ощущения бессмысленности времени потерял поэтический дар.  Но если время ощутимо, тяжело («тяжелые соты»), наполнено смыслом, то его «бремя» становится счастьем.

У меня остается одна забота на свете

Золотая забота как времени бремя избыть.

Н. Струве называл Мандельштама «поэтом времени во всех его измерениях —  и в большей степени, поэт своего времени» [9, с.9].

Под «своим» Н. Струве понимал время политическое. Но «свое время» можно истолковать и как время своей жизни: срок, отпущенный личности на собственный путь, на достижение гармонии с собой и миром.

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина – дремучий лес Тайгета,

Их пища – время, медуница, мята.

Возьми ж на радость дикий мой подарок –

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

С точки зрения внешней сюжетности, событийность стихотворения равна одному мгновению: протягивает в ладонях подарок. Рефрен помогает локализовать это действие во времени и пространстве: начало первой строфы: Возьми на радость…, начало последней строфы: Возьми ж на радость… Но внутри этого мгновения разворачивается совсем другое действие. В продолжениях приведенных строк обманчивая симметрия грамматически развенчивается: в первом случае «возьми» сочетается с косвенным дополнением в родительном падеже с локальным значением: возьми на радость из моих ладоней, и объект тоже стоит в родительном падеже – немного солнца и немного меда. В другой строке «возьми» имеет прямое дополнение в винительном падеже, которое распространяется также существительным в винительном падеже – возьми на радость дикий мой подарок / Невзрачное сухое ожерелье.

Заканчивается стихотворение фантасмагоричным образом: ожерелья из мертвых пчел, мед превративших в солнце.  Умершие пчелы заново воссоздают солнце из меда. Время обернулось вспять? Обращение ко времени содержится в предыдущей строфе: Их пища – время, медуница, мята. Медуница ранее встречалась как пища пчел и ос, мята обладает тем же звуковым комплексом, что и вре-мя —  мя-та. Мята и медуница, пчелы, питающиеся временем и воссоздающие из меда солнце, мертвые к тому же… это ирреальный потусторонний мир. С финала стихотворения антимир захватывает и его начало, происходит отождествление поцелуев, атрибута любви, и пчел, в данном случае атрибута царства мертвых:

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы.

Вылетев из улья, пчелы умирают, как и любовь, которая начиналась солнцем и медом, разделенными на двоих. Любовь обречена на умирание, необъяснимое, роковое:

Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

И становится понятно, что она была обречена с самого начала:

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Пчелы, которые станут мертвыми, символизирующие смерть, присутствуют уже в первой строфе: это пчелы Персефоны, жены Аида, и они повелевают.

Начало стихотворения – озаренный солнцем дар любви. Но вдруг солнце скрылось, мед превратился в ожерелье (замкнутость, безвыходность) из сухих, лишенных благости, мертвых пчел. Это происходит в одно мгновение. Но внутри этого мгновения космос, обреченный на гибель.

Во времени, том, которое под руками, здесь и сейчас, Мандельштам находит свернутые пространства, вечности, кристаллизовавшиеся гармонии, при желании разворачивает их или оставляет имплицитными. Время у Мандельштама интертекстуально – из любого конкретного момента мы можем получить и историческую перспективу («За то, что я руки твои не сумел удержать…»), и вечность («Когда городская выходит на стогны луна…»), и даже выйти из-под власти времени («Умывался ночью на дворе…»). «Мандельштам воспринимает соотношение между временным и вечным как постоянное общение между этими категориями» [9, с.107].

Время историческое Мандельштам, вслед за Бергсоном, видел динамичным, наподобие веера.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

Эпохи, ушедшие в небытие, на самом деле существуют в культуре и искусстве, и, подчиняясь власти художника, разворачиваются в вечности. Хранитель прекрасных эпох, Мандельштам запечатлел в своей поэзии в концентрированном виде красоту и магию ушедшего, одним только чувством поэтической правоты угадывая их гармонию. К. Мочульский, университетский сокурсник Мандельштама, помогавший ему в овладении греческим языком, утверждал: «Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его <…>

И покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

В этих двух строках больше «эллинства», чем во всей «античной» поэзии многоученого Вячеслава Иванова… Эти стихи беспримерны в русской поэзии… Кажется, что написаны они на чужом языке, древнем и торжественном…» [8, с.10].

«Мандельштам антропоцентричен в ощущении реальности, будь она пространственная или временная. У него человек – мерило всех вещей, так как только человек, созданный и искупленный Богом, свободен от ига времени» [9, с.132]. Человек – необходимая часть сложного строения мироздания, острие творения. «Происходящее в жизни рассматривалось Мандельштамом с единственно верной точки зрения – воздействия на жизнь, судьбу человека» [2, 1998]. Поэтому мы считаем, что время в понимании Мандельштама – это категория, имеющая прямую связь с человеческой жизнью. Категория времени – понятие сугубо человеческое, необходимое нам для осознания изменений, для стимуляции личностного роста, для творчества. Время – наш проводник по дороге жизни. Не убийца, не враг – время фиксирует изменения и одновременно является их катализатором. Полноценно то время, которое наполнено «золотой заботой», «тяжестью» бытия. Поэт вплотную подходит к экзистенциальному пониманию сущности жизни, а может, в чем-то даже опережает его. Мандельштаму было свойственна «страсть к наслаждению» жизнью, вспоминала Надежда Яковлевна: «а наслаждался он всем, чего люди и не замечают: струей холодной воды из-под крана, чистой простыней, книгой, шершавым полотенцем…У него была редкая способность видеть мир глазами, полными любопытства, он на все смотрел и все замечал» [3, с.199]. Ощущение времени как наполненности духовным и душевным переживанием – онтологическая доминанта Мандельштама: «Время – плоть деятельная, разрешающаяся в событие». Время индифферентно к линейности, поскольку время – это лишь условие изменения. При отсутствии изменений – отсутствует и ощущение времени. Также верно и обратное: при высокой интенсивности переживаемых внутренних изменений – время наращивается. «Divina Commedia не столько отнимает у читателя время, сколько наращивает его, подобно исполняемой музыкальной вещи» [5, С.165].

О соотношении времени, творчества и пространства пишет Мандельштам в загадочных Восьмистишиях: изменения возможны только в пространстве и во времени. Во внутреннем же мире нет ни пространства, ни времени. Там возможно все и всегда. Но не все и не всегда доступно нашему пониманию. Человеку надо много потрудиться, чтобы прийти к самому себе. Совершая труд познания во внутреннем мире, пробираясь к самому себе сквозь вечный и беспредельный «запущенный сад величин», поэт оказывает влияние и на мир пространства-времени, мир кленов, бабочек и парусных гонок, развивая тот орган, функционирование которого приведет человеческий род к гармонии лепестков, куполов и творчества.

Итак, главное в понимании времени поэтом – его «орудийность», действенная сила, являющаяся катализатором и мерилом личностных изменений. Время – категория бытия, отвечающая за процесс совершенствования. Наполним его значимыми событиями.

  1. Бергсон А. Творческая эволюция. – М.: Терра-Книжный клуб, Канон-пресс-Ц, 2001. – 384 с.
  2. Карпов А.С. Осип Мандельштам. Жизнь и судьба. — М.: РУДН, 1998. – 192 с.
  3. Мандельштам Н.Я. Воспоминания. — М.: Согласие, 1999. – 555с.
  4. Мандельштам О.Э. О природе слова/ Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. – М.: Художественная литература, 1990. – Т.2. – С.172-187
  5. Мандельштам О.Э. Разговор о Данте/Полное собрание сочинений и писем в 3-х томах. – М.: Прогресс-Плеяда, 2010.  — Т.2.  — С. 155-205
  6. Мандельштам О.Э. Собрание сочинений в 4 томах. – М.: Терра, 1991. – Т. 2. – 730 c.
  7. Манн Т. Волшебная гора. — М.: Художественная литература, 1967. – 829 с.
  8. Мочульский К. О.Э. Мандельштам. // Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О. А. Лекманова. – М.: Радикс, 1995. – С. 6 — 11
  9. Струве Н. Осип Мандельштам. — Томск: Водолей, 1992. – 272 с.

**********************

Опубликовано Вестник РУДН. Серия: Литературоведение. Журналистика. 2014 № 1. С. 20-26

Рубрики
Научные статьи

Поэтическое наследие О. Мандельштама — исповедь о жизни души

 

Поэт Осип Эмильевич Мандельштам занимает сегодня ведущее место в ряду величайших представителей российского Парнаса. Высказываются мнения о том, что он является вторым после великого Пушкина поэтом России (М. Ардов). Однако значимая роль творчества О. Мандельштама в истории русской литературы не всегда оказывается адекватно представленной на уроках в старших классах. Возможно потому, что велика сила инерции в преподавании литературы в школе и живы еще отголоски советского литературоведения, или недоверие вызывает «темный» стиль поэта, представляется сложным представить широкую, ясную панораму его поэтической вселенной. Мы предлагаем вниманию читателей статью, достаточно коротко, в формате одной лекции, воссоздающую ключевые этапы творческой эволюции поэта, запечатлённые в поэтических сборниках «Камень», «Tristia», «Стихи 1921-1925», «Новые стихи», «Воронежские тетради».

«Я рожден со второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадежном году и столетья / Окружают меня огнем…» По новому стилю О. Мандельштам родился 15 января 1991 года и погиб в 38 году в пересыльном лагере на Черной речке.

Раннее детство поэта прошло в Варшаве. Его отец, купец первой гильдии, был перчаточником, и образ дома как темной, тесной, утробной норы, пропитанной запахом выделываемой кожи, станет первым камнем в фундаменте поэтической вселенной Мандельштама. Отталкиваясь от этого утробного мира, он будет страстно желать преодолеть замкнутость, ограниченность еврейской жизни.

В 1894 году семья переезжает в Павловск, в 1897 – в Петербург. Будущему поэту 7 лет, и он захвачен стройностью архитектуры Петербурга, мелодичностью русской речи, найдя в них противовес «иудейскому хаосу». Уже тогда рождается мечта поэта о единой гармонии мироздания, которая существует и ее надо обрести, услышать, ощутить: «Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам…»

У Мандельштама сложились особые отношения с музыкой: не достигший еще и 10 лет, он болезненно, напряженно боготворит ее, слушая в Павловске Чайковского, Рубинштейна: «Чайковского в эту пору я полюбил болезненным нервным напряжением… Широкие, плавные, чисто скрипичные места Чайковского я ловил из-за колючей изгороди и не раз изорвал свое платье и расцарапал руки, пробираясь бесплатно к раковине оркестра» («Шум времени», 1925) [6; с.6-50]. От матери, замечательной пианистки, поэт унаследовал чувство внутренней гармонии, которое развилось впоследствии в обостренное ощущение внутренней правоты. Отношения с жизнью, со временем поэт всегда будет строить по собственному внутреннему камертону правды, не поддаваясь ни на лукавые обманы, ни на прямые угрозы судьбы.

Сейчас нам доступна аудиозапись нескольких стихотворений, прочитанных автором. Современники поражались тому, как он выпевает, шаманствует, читая стихи, погружаясь в транс и увлекая за собой слушателей. Стихотворения Мандельштама надо воспринимать так, как слушаешь классическую музыку: погружаясь, идя за ней. В настоящее время более 50 стихотворений Мандельштама положено на музыку. В процентном отношении к общему корпусу лирических произведений это немногим меньше, чем у С. Есенина. Песни на стихотворения поэта исполняют Т. Гвердцители, А. Пугачева, А. Буйнов, А. Кортнев, И. Чурикова, Ж. Бичевская и др. На основе его произведений созданы композиции для хорового и вокального пения в сопровождении скрипки, флейты,  фагота, виолончели, арфы и др. Положенные на музыку стихотворения Мандельштама звучат в кинофильмах: «Московская сага», «Мужчина в моей голове».

Учился Мандельштам в Тенишевском училище, закончив его с оценками «отлично» по французскому языку, истории, биологии, химии, геологии, космографии и т.д., «четверками» по русскому и немецкому языкам, алгебре, геометрии; «тройками» по счетоводству, товароведению и рисованию.

В последние годы обучения в Тенишевском училище Мандельштам ведет активную революционную деятельность от партии эсеров, вдохновенно выступает речами перед рабочими, что становится причиной, его отправки за границу… родителями, обеспокоенными дальнейшей судьбой сына.

В 1907-1908 гг. Мандельштам учится в Сорбонне, где слушает, в частности, лекции А. Бергсона, французского философа, чьи представления оказали на него существенное влияние. В концепции Анри Бергсона жизнь мыслится как космический «жизненный порыв», поток.  «Реальность есть непрерывный рост, без конца продолжающееся творчество» [11]. Интеллект, по мнению философа, по самой своей природе оторван от жизни. Изменение совершается непрерывно, а рассудочно-механистическое познание и опирающаяся на него наука способны понимать нечто лишь остановив этот процесс, то есть умертвив предварительно жизнь. Сущностью является «длительность», непрерывный «поток» состояний. Разум в состоянии уловить только поверхность, в глубину проникает интуиция. Мандельштам в статье «О природе слова» (1922 г.) будет цитировать Бергсона, но глубже влияние французского философа отразится в его более поздней статье «Разговор о Данте», где категория «движения» станет основой поэтического образа. «Намагниченный порыв», внутреннюю «тягу» сделает Мандельштам внутренней структурой, созидающей поэтический образ, как у Данте, так и в поэзии вообще: «Дантовские сравнения… всегда преследуют конкретную задачу дать внутренний образ структуры или тяги… его теология была сосудом динамики» [7; с.377, с.393]

Также концепция А. Бергсона оказала влияние и на понимание поэтом времени. Время как категория у Мандельштама неразрывно связано с ощущением движения, с наполненностью душевной жизни человека. Время для него «плоть деятельная, разрешающаяся в событие» («О природе слова») [6; с. 172-187].

А небо будущим беременно…

Механистический счет времени, выражаемый движением стрелки по циферблату, как и механическая смена кадров в кинофильме, вызывали у поэта аналогию с метаморфозами ленточного глиста.

В 1909 г. Мандельштам два семестра проводит в Гейдельберге, изучая романские языки и философию. «Мережковский, проездом в Гейдельберге, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов», — пишет он Волошину. В 1910 году поэт возвращается в Россию. В том же 1910 году состоялась первая публикация его стихов в журнале Н. Гумилева «Аполлон».

О. Мандельштам принял крещение в июле 1911 года в методистской церкви г. Выборга. Поверхностный взгляд может расценить этот поступок как способ обеспечить поступление в Петербургский университет, на отделение романских языков историко-филологического факультета, куда евреев брали по процентной норме, составлявшей около 5% от общего количества студентов. Однако это не так. Осип Эмильевич отличался удивительным нежеланием рационально организовывать свою жизнь. Он согласовывал свои действия не с возможностью личной выгоды, а с некоей абстрактной идеей высшей целесообразности. Для него она была единственным мерилом должного/недолжного в мире, тем, что Ахматова называла чувством «глубокой внутренней правоты». Так, например, написав в 1933 году самоубийственные, по выражению Б. Пастернака[1] стихи «Мы живем под собою не чуя страны…», поэт читал их друзьям и знакомым. «Первые слушатели этих стихов приходили в ужас и умоляли О. М. забыть их» [4; с.187]. Не понимать, что происходит, поэт не мог. Значит, важнее сохранения собственной жизни для него было, чтобы слово прозвучало, чтобы правда разбила повсеместно прижившуюся ложь. А когда в голодное время, которое продолжалось большую часть жизни, так как советское государство не удостаивало поэта заработком, Мандельштаму вдруг перепадала некоторая сумма, – он, не откладывая про запас, покупал шоколадки и всякую всячину и… угощал знакомых и соседских детей, радуясь их радости.

Детский рот жует свою мякину,
Улыбается, жуя,
Словно щеголь голову закину
И щегла увижу я.

То же и с крещением. Этот духовный акт был важен для Мандельштама как ритуал вхождения в общеевропейскую культуру, как завершение его борьбы с «хаосом иудейским», узостью и косностью прежде всего внутри себя.

Ведущая тема поэзии Мандельштама —  опыт построения личности. «В любом моменте роста есть свой одухотворенный смысл, и личность только в том случае обладает полнотой существования, когда расширяется на каждом этапе, исчерпывая все возможности, который дает возраст» [5; с. 394], — писала жена поэта, Н.Я. Мандельштам.

В каждой книге стихов – «Камень», «Тристии», «21-25 годы», «Новые стихи», «Воронежские тетради» — есть своя ведущая мысль, свой поэтический луч. Ранние стихи («Камень») – юношеская тревога и поиски места в жизни; «Тристии» — возмужание, предчувствие катастрофы, погибающая культура и поиски спасения; оборванная и задушенная книга 21-25 годов – в чужом мире, усыхающий довесок; «Новые стихи» — утверждение   самоценности жизни, отщепенство в мире, где отказались от прошлого и от всех ценностей, накопленных веками, новое понимание своего одиночества как противостояния злым силам; «Воронежские стихи» — жизнь принимается, как она есть, во всей ее суете и прелести…» [5; с. 395].

«Камень» (1908-1915)

Мандельштам несколько раз посещал башню Вячеслава Иванова, но символистом не был. Космическая разреженность его ранних стихов, которую иногда объясняют влиянием поэтики символизма, вызвана не этим. Их таинственная недоговоренность – это психологическое отражение осторожного вхождения в жизнь, полное недоумения и сомнений: «Неужели я настоящий / И действительно смерть придет?» С. Аверинцев пишет: «очень трудно отыскать где-нибудь еще в мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть не подростка, с такой совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой, шурша, —

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

Никакой это не декаданс —  все мальчики во все времена чувствовали, чувствуют и будут чувствовать нечто подобное. Боль адаптации к жизни взрослых, а главное – особенно остро ощущаемая прерывистость душевной жизни, несбалансированные перепады между восторгом и унынием, между чувственностью и брезгливостью, между тягой к еще не обретенному «моему ты» и странной холодностью, — все это для мальчика не болезнь, а норма, однако воспринимается как болезнь и потому замалчивается» [1; с.209].

Первый поэтический сборник Мандельштама, «Камень», открывается стихотворением 1908 г., состоящим из одного четверостишия:

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной.

Ритмическая конструкция соткана из пауз и остановок, удивительно ее воплощение на основе пушкинского 4ст. ямба., — имитация тяжелых капель, падающих размеренно. Плохо поддается логической интерпретации, но тем не менее вполне понятен «без объяснений» оксюморон «немолчный напев глубокой тишины». Ахматова называла Мандельштама «виртуозом противочувствия». На простые логические отрезки образы мандельштамовских стихотворений не раскладываются. Например, исследователи до сих пор не могут прийти к единому мнению по поводу порядка расположения 10 небольших «Восьмистиший» Мандельштама: что так, что этак, логически связного коммуникативного сообщения не получается. Однако «Восьмистишия» положены на музыку для голоса, флейты, валторны, арфы и струнного трио, то есть музыкой поняты и ассимилированы.

Лирический герой «Камня» входит в мир, его задача – понять себя. Лейтмотив сборника – прислушивание к себе при «стускленности колорита» [1; с.209] внешнего мира. «Кто Я?» — основной вопрос подросткового возраста.

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?…

Поэт психологически точно передает терзания развивающегося самосознания.

…Будет и мой черед –

Чую размах крыла.

Так – но куда уйдет

Мысли живой стрела?

В этот период чувства становятся особенно острыми. Неожиданные чужеродные прикосновения вызывают физическое напряжение, иногда брезгливость и резкое отторжение.

Так вот она – настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

«Мир подростка насыщен идеальными настроениями, выводящими его за пределы обыденной жизни, реальных взаимоотношений с другими людьми» [9; с.417].

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред

Башни стрельчатой рост!

С точки зрения аудиального восприятия мира, первая часть «Камня» — это тишина. И в тишине — приказания «петь». Во второй части сборника появляются звуки, шумы и начинается процесс «говорения» лирического героя. С точки зрения визуальных предикатов, колорит, действительно, «стускленный» (много эпитетов со значением «серый, туманный»). Но проступающий сквозь «туманную пелену» субъективного восприятия героя окружающий мир оказывается ярким и насыщенным живыми красками. Все шире круг явлений, попадающих в сферу авторского внимания. Поэт стремится перепахать, как чернозем, все культурные слои, эпохи, воедино собрать мир античной, европейской и русской культуры, чтобы найти единый вектор, несущую ось, ту высшую реальность, АКМЭ, которая направляет жизнь человека. Акмеизм, ставший для Мандельштама материнским лоном в поэзии, воспринимается не как сугубая вещественность предметов, а как экзистенциальное обоснование их существования. Высшая заповедь акмеизма, по Мандельштаму, такова: «Любите существование вещи больше самой вещи, и свое бытие больше самих себя» («Утро акмеизма» [6; с.141-145]). Акме – это ось жизни, где случайное стерто, а глубинное – явлено.

…Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновенным озабочен –

Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

«Tristia» (1916-1920 гг.)

В последних стихах «Камня» (13-15 гг.) и в сборнике «Tristia»[2] (1916-1920 гг.) Мандельштам переживает как личный, сокровенный опыт историю Древней Эллады, Рима и римской государственности, «прекрасную» ересь афонских монахов[3], печалится о «европеянках нежных» и декабристах, восхищается поэзией Ф.Вийона и А.Ахматовой, размышляет о пути П. Чаадаева и о сумерках свободы, с которыми ассоциируется у него современная эпоха. Мандельштам реализует ту цель, ради которой он принял в 1911 году крещение, –войти как равный в европейскую культуру, вместить ее и пресуществить в поэзии. Ради того, чтобы сохранить навсегда ее черноземные пласты» —  лучшее, что в ней было. В статье «О природе слова», Мандельштам пишет: «Чтобы спасти принцип единства в вихре перемен и безостановочном потоке явлений, современная философия в лице Бергсона… рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Эту связь он освобождает от времени и рассматривает отдельно. Таким образом связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но в то же время они поддаются умопостигаемому свертыванию» [6; с.172-187].

Сопрягать и сохранять времена, передавая их внутреннюю связь, гармонию и величие,  являлось смыслом и целью жизни поэта: «Умение сохранить единство личности на всех этапах является своего рода победой над смертью» [5; с.317].

К. Мочульский, помогавший Мандельштаму готовиться к экзамену по греческому языку, вспоминает: «Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие; наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. Когда я ему сообщил, что причастие прошедшего времени от глагола «пайдево» звучит «пепайдевкос», он задохнулся от восторга и в этот день не мог больше заниматься.

Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер — чем непонятнее, тем прекраснее. Я очень боялся, что на экзамене он провалится, но он каким-то чудом выдержал испытание. Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:

И покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

В этих двух строках больше «эллинства», чем во всей «античной» поэзии многоученого Вячеслава Иванова» [9; с.10].

Мандельштам вживался так в каждую культурную эпоху, с которой соприкасался, вбирал в себя и «отгадывал» ее. Он выучил итальянский, чтобы читать Данте в оригинале. И смог открыть в структурной природе дантовских текстов такие глубины, что современное литературоведение еще не вполне освоило его откровения. «Под культурой О.М. понимал идею, лежащую основе исторического процесса; идею гармонии и величия, история для него была путем испытаний, действенной проверкой добра и зла [4; с. 307].

Сборник «Tristia» – это прикосновение к сердцевине жизни: через любовь к женщине («На розвальнях…», «Зато, что я руки твои не сумел удержать…», «Я наравне с другими хочу тебе служить…»), через размышления о жизни и смерти, через «наплывание» на русскую поэзию культурными пластами разных эпох и цивилизаций, через религию и творчество («Розы тяжесть и нежность…», «Я слово позабыл…», «Когда Психея-жизнь спускается к теням…»), через историю и современность: «Сумерки свободы», «В Петербурге мы сойдемся снова…»

Основные цветовые эпитеты Тристий: золотой и черный. «Золотой» у Мандельштама —  цвет благости и целокупности мира, единства и цельности. («Золотой» часто и круглый: золотой шар, золотое солнце, золотой живот черепахи-лиры.) Черный – это цвет смерти и распада, стихийного хаоса. В целом цветовая палитра «Tristia» – наиболее богатая из всех поэтических сборников Мандельштама, здесь встречаются такие цвета, как черный, золотой, голубой, белый, прозрачный (хрустальный), зеленый (изумрудный), желтый, багряный, оранжевый (янтарный, ржавый, медный), красный, багряный, вишневый, серый, коричневый. Мандельштам расширяет диапазон добра и зла до предельных границ.

«Стихи 1921-1925»

Произведения этого сборника передают мироощущение тридцатилетнего человека, готового воплотить себя в мире. В этом возрасте человек понимает, что счастье – дело его собственных рук, и ему доставляет радость приносить миру пользу. Мандельштам чувствует себя полным творческих сил, а в России — эпоха красного террора, голода, геноцида крестьянского населения. Как относился Мандельштам к революции? Как к смутному времени в истории России. Мыслитель и мудрец, Осип Эмильевич не верил во всеобщее стремительное счастье, не считал свободу – подарком. Свобода – понятие не внешнее а внутреннее, экзистенциальный путь. Событиям 18 года посвящено стихотворение «Сумерки свободы», где «в легионы боевые связали ласточек — и вот / Не видно солнца…» Сумерки – предрассветное время или предвестие ночи? Сознательно, быть может, поэт не вполне представлял будущее, но пророчил – закат свободы

B ком сердце есть — тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

В 1921 году расстрелян Н. Гумилев, в том же году в возрасте 40 лет умирает А. Блок, исчерпав духовные силы в стремлении «слышать музыку революции» и создании поэмы «Двенадцать».  Страшный голод в Поволжье 1921-22 годов поставит точку в отношениях С. Есенина с советской властью, и в 1925 году «последнего поэта деревни» не станет.

Нельзя дышать и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит…

У Мандельштама нет связей с этим новым, диким и косматым миром. После эмиграции, арестов и расстрелов большей части прежних слушателей, поэт оказывается перед иной аудиторией — пролетарской массой:

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит,

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит.

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

«О чем говорить? О чем петь?» — главная тема периода. Чтобы дарить миру силы души, надо знать: то, что ты даришь, востребовано. Однако культурные и духовные ценности гражданам молодой советской республики не интересны. Мир стал похож на неосмысленную первобытную реальность, в которой много запахов, сил, инстинктов, но нет мысли, проясняющей бытие. И поэт, псалмопевец, не находит в окружающей действительности идеи, рождающей песнь, «поднимающей растительные краски бытия до членораздельного порыва».

Трижды блажен, кто введет в песнь имя;

Украшенная названьем песнь

Дольше живет среди других –

Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,

Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха –

Будь то близость мужчины,

Или запах шерсти сильного зверя,

Или просто дух чобра, растертого между ладоней.

Воздух бывает темным как вода, и все живое в нем плавает как рыба…

Нашедший подкову, 1923

История, которая была для поэта сокровищницей духовных ценностей, обещала неисчерпаемые возможности внутреннего роста, теперь, в современном обличье, оскаленным звериным рыком отвечает преданнейшему сыну:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней…

Век, 1922

Поэт считает себя ответственным за то, чтобы «флейтою связать» «узловатых дней колена», вот только с этой ответственностью он остается один на один. Ни слушателям, ни тем более государству нет дела до добровольно принятого им на себя подвижничества, в разреженном пространстве творческого небытия поэт задыхается.

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Это самопризнание звучит в тот жизненный период, когда, согласно психологии развития личности, человек буквально упоен творческими возможностями и созидательными силами. «Мне не хватает меня самого!» — и не потому, что я мало работал над обретением себя. Но время вдруг повернулось вспять: огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля… И я бы рад, но не могу отдать вам себя, потому что вы … не берете.

Кто я? Не каменщик прямой,

Не кровельщик, не корабельщик.

Двурушник я, с двойной душой.

Я ночи друг, я дня застрельщик.

«Двадцатые годы, может быть, самое трудное время в жизни О. Мандельштама. – пишет Н.Я. Мандельштам, жена поэта. — Никогда ни раньше, ни впоследствии, хотя жизнь потом стала гораздо страшнее, Мандельштам с такой горечью не говорил о своем положении в мире. В ранних стихах, полных юношеской тоски и томления, его никогда не покидало предвкушение будущей победы и сознание собственной силы: «чую размах крыла», а в двадцатые годы он твердил о болезни, недостаточности, в конце концов – неполноценности. Из стихов видно, в чем он видел свою недостаточность и болезнь: так воспринимались первые сомнения в революции: «кого еще убьешь, кого еще прославишь, какую выдумаешь ложь?». Двурушник это тот, кто пробует соединить «двух столетий позвонки» и не решается приступить к переоценке ценностей» [4, с.203].

Поэт, который верит, что «видит Бог, есть музыка над нами» в современной действительности оказывается предателем…  интересов рабочего класса.

Эмигрировать – такой вариант не рассматривается. Еще в 1914 году размышляя в стихотворении «Посох» о судьбе русского иностранца П. Я. Чаадаева, поэт отвергает путь, ведущий мимо «печали домашних». Жить в России, со своим народом — такой выбор, не колеблясь, делает Мандельштам так же, как и его друг и соратник А. Ахматова. Значит, придется найти новый язык для выражения внутренней идеи, организующей личность, научиться говорить на языке нечленораздельных стихийных сил:

Мы только с голоса поймем,

Что там царапалось, боролось,

И черствый грифель поведем

Туда, куда укажет голос.

Мандельштам пробует найти то, что объединяет его с сегодняшними хозяевами улиц и площадей, пробиться к их душе через внесоциальное, человеческое, близкое каждому. Он пишет стихотворение о Великой французской революции:

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни – голуби, дома – как голубятни…

Здесь клички месяцам давали как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам,

А подрастут они – то разве года два

Держалась на плечах большая голова…

Мне трудно говорить: не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И как ребенок всем показывал занозу,

Его не слушали; смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой.

Париж, 1923

 

Через близкую Советской России революционную тему, через предельно простой, искренний образ львенка, молящего о понимании и сочувствии, пытается Мандельштам пробиться к своему новому читателю. В этом стихотворении и в следующем за ним, посвященном процессу дарения имени («Как тельце маленькое крылышком…»), нет ни одной кинестетической номинализации[4]. Это исключительный случай в поэзии Мандельштама. Он словно решил совершить непомерное усилие, вывернуть душу до конца, сделав поэтическую речь предельно конкретной. Рассказывая про нежного львенка, сказать про свою боль…

Это противоречило всему складу его психики. Больше Мандельштам такого себе никогда не позволит.  Присущее ему глубокое чувство собственного достоинства воспротивится насилию, и поэт придет к выводу, что молить о «жалости и милости» —  недостойно.

О глиняная жизнь! О умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови, для племени чужого

Ночные травы собирать.

 1 января 1924

Поэтический поток, бывший недавно таким полноводным, иссякает. Поэт еще хочет верить в то, что

Известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех…

Но стихи не приходят. Потому что творчество возможно для Мандельштама только в осознании своей поэтической правоты. «Ведь поэзия есть сознание своей правоты. Горе тому, кто утратил это сознание…» [6, с.147].

«Простая песенка о глиняных обидах», как назовет поэт самый тяжелый период своего творчества, перестает звучать. Наступает время глухоты и немоты. Мандельштам, писавший всегда с голоса, с «погудки», звучавшей в ушах, не слышит более ничего. Не прав оказался Блок, «слушать музыку революции» смертельно опасно для русских поэтов. В 1925 году выходит автобиографическая проза Мандельштама с говорящим названием — «Шум времени». Зимой 1929/30 года он диктует жене «Четвертую прозу». ««Четвертая проза» свидетельствовала об окончательном освобождении поэта от иллюзий по поводу происходящих в стране процессов. Надеяться на то, что он сможет как-то вписаться в них, сможет быть понят, сможет выйти к читателю, уже не приходилось. Разумеется, радости осознание этого не приносило, да и постоянная бытовая неустроенность, угнетающая безденежность к радости никак не располагали. Но еще более усилилось всегда жившее в Мандельштаме чувство внутренней свободы, которым он никогда не хотел поступаться, ибо это было бы для него равносильно творческой гибели.

По словам Н.Я. Мандельштам, «Четвертая проза» полного освобождение не дала, но пробила путь для стихов». Отмежевавшись от «чужого племени», поэт почувствовал, как вновь обретает утраченный им голос. «Он вернулся к Мандельштаму, когда его надоумило разбить стеклянный колпак, вырваться на волю. Под стеклянным колпаком стихов не бывает: нет воздуха»» [2; с.117]. А случилось это только через пять лет, благодаря поездке в Армению весной 1930 года, о которой Мандельштам мечтал давно. Поэт смог оторваться от советской действительности, прикоснуться к библейской красоте мира – и поэтический слух и голос к нему вернулись.

«Новые стихи» (1930-1934 гг)

В первой части «Новых стихов» поэт осторожно пробует голос, «взяв на прикус серебристую мышь».

После полуночи сердце ворует

Прямо из рук запрещенную тишь,

Тихо живет, хорошо озорует –

Любишь – не любишь – ни с чем не сравнишь.

Любишь – не любишь, поймешь – не поймешь…

Так почему ж, как подкидыш, дрожишь?

После полуночи сердце пирует,

Взяв на прикус серебристую мышь.

Ни резких движений, ни бурлящей энергии, все словно оцепенело в поэтической вселенной Мандельштама. Как после тяжелой, долгой болезни, когда человек учится всему заново.

В первой части «Новых стихов» поэт старается решить проблему своего «двурушничества», согласовать внутреннюю принадлежность прежней эпохе, эпохе гуманизма и духовности, с необходимостью жить в дне сегодняшнем, и жить полноценно. И если в 1924 году он писал: «Нет, никогда ничей я не был современник…», то теперь:

Я человек эпохи Москвошвея

Смотрите, как на мне топорщится пиджак…

Но это не приспособленчество, отнюдь! Сделав выбор между страхом и свободой в пользу безусловной внутренней свободы, он готов идти в ногу со временем, однако не подстраиваясь под него, а сохраняя полное осознание поэтической правоты и чувство собственного достоинства.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь,

Я постепенно скорость разовью –

Холодным шагом выйдем на дорожку –

Я сохранил дистанцию мою.

Он должен хранить гармонию и величие, быть честным перед собой и перед будущим и говорить современникам правду.

Я с горящей лучиной входу

К шестипалой неправде в избу…

Биографически это возраст сорока и более лет, период, когда человек начинает ощущать себя равноценным миру. Его суждения зрелы и обоснованы. В стихотворениях 1930-1934 гг. в первый раз появляется в мандельштамовской речи слово «патриарх». И впервые звучат оценочные характеристики: дружок, мучитель, властитель, учитель, дурак. Теперь Мандельштам не прислушивается к миру, как в «Камне», не отгадывает его, как в «Tristia», не мучается вместе с веком-властелином («какая боль искать потерянное слово, больные веки поднимать»), как в начале 20-х годов, а чувствует право говорить в полный голос. Вот названия некоторых стихотворений этого периода: «Ламарк», «Импрессионизм», «Стихи о русской поэзии», «К немецкой речи», «Ариост», «Памяти А. Белого».

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! я еще не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Ленинград, 1830

К этому же периоду относится стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанное осенью 1933 г., за которое, прочитанное к тому времени не более чем полутора десяткам человек, в мае 1934 г. поэт был арестован.

Не страх за жизнь мучителен был для поэта в тюремном заключении, еще в феврале 34 года он спокойно и просто сказал Ахматовой: «Я к смерти готов»[5]. Самое страшное для Мандельштама — унижение человеческого достоинства. Чуть более месяца провёл поэт на Лубянке. Вердикт Сталина оказался неожиданно щадящим: «изолировать, но сохранить». Но когда Надежде Яковлевне, жене поэта, разрешили первое свидание, выглядел он ужасно: «осунувшийся, измученный, с воспаленными глазами, полубезумным взглядом… в тюрьме он заболел травматическим психозом и находился в почти невменяемом стоянии» [2; с.150]. Из воспоминаний жены поэта: «Когда ввели О. М., я заметила, что глаза у него безумные, как у китайца, а брюки сползают. Профилактика против самоубийств — «внутри» отбирают пояса и подтяжки и срезают все застежки. Несмотря на безумный вид, О. М. тотчас заметил, что я в чужом пальто. Чье? Мамино… Когда она приехала? Я назвала день. «Значит, ты все время была дома?» Я не сразу поняла, почему он так заинтересовался этим дурацким пальто, но теперь стало ясно — ему говорили, что я тоже арестована. Прием обычный — он служит для угнетения психики арестованного. Там, где тюрьма и следствие окружены такой тайной, как у нас, и не подчиняются никакому общественному контролю, подобные приемы действуют безотказно…» [4, с.28]. Позже Мандельштам был не в силах рассказать даже жене, что именно с ним делали на Лубянке.

В первую же ночь в Чердыни, куда он был сослан, Мандельштам пытался покончить с собой. Из воспоминаний жены: «В своем безумии О. М. надеялся «предупредить смерть», бежать, ускользнуть и погибнуть, но не от рук тех, кто расстреливал. Странно, что все мы, безумные и нормальные, никогда не расстаемся с надеждой: самоубийство — это тот ресурс, который мы держим про запас и почему-то верим, что никогда не поздно к нему прибегнуть. А между тем столько людей собирались не даваться живыми в руки тайной полиции, но в последнюю минуту попались врасплох… Мысль об этом последнем исходе всю нашу жизнь утешала и успокаивала меня, и я нередко — в разные невыносимые периоды нашей жизни — предлагала О. М. вместе покончить с собой. У О. М. мои слова всегда вызывали резкий отпор. Основной его довод: «Откуда ты знаешь, что будет потом… Жизнь — это дар, от которого никто не смеет отказываться…»» [4; с.68].

Благодаря хлопотам друзей и знакомых и помощи Н. Бухарина, власти позволяют Мандельштамам жить в Воронеже. Но не дают ни прописки, ни разрешения работать. Чем могли помогали им немногие оставшиеся друзья, те, кто считал помощь ближнему важнее оберегания собственной жизни. Но этого было мало, очень мало. Жизнь за гранью нищеты, впроголодь, а то и по-настоящему голодная, втайне от охранки поездки в Москву, чтобы получить хоть какую-то помощь от друзей, бесправие и изматывающее каждодневное ожидание нового ареста, ссылки, расстрела.

Воронежские тетради (1935-1937)

Первые стихи воронежского периода еще имеют некоторый отпечаток психической болезни. Появляются неологизмы (рыб звукопас, черноречивое…), которых у Мандельштама никогда не было. Речь запинается, она хаотична и тяжела. Потребовалось признание, что «дважды умер» (арест и попытка самоубийства), чтобы началось возвращение к жизни. В первых Воронежских стихах интересна встреча Мандельштама с черноземом.

Переуважена, перечерна, вся в холе,

Вся в холка маленьких, вся воздух и призор,

Вся рассыпаючись, вся образуя хор –

Комочки влажные моей земли и воли!

…Ну, здравствуй, чернозем, будь мужествен, глазаст –

Черноречивое молчание в работе.

Ранее физический труд не входил в число жизненных ориентиров поэта, его внимание было отдано городам: Петербург, Рим, Париж, Флоренция, Феодосия, Москва и т.д. И «нужно было пройти через самые суровые испытания, сполна ощутить на себе жестокость выпавшей на его долю эпохи, чтобы в итоге прийти – как это ни парадоксально – к ощущению своего кровного родства с природным миром» [3; с.261].

В стихотворении «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…» Мандельштам через культуру, живопись обращается к миру вечной гармонии:

В легком воздухе свирели раствори жемчужин боль.

В синий, синий цвет синели океана въелась соль…

Цветовые эпитеты в этот период лишены символического подтекста: «в янтарь и мясо красных глин», «белизна снегов гагачья». Поэт знакомиться с новой для него частью вселенной:

Как подарок запоздалый,

Ощутима мной зима…

Природа в «Воронежских тетрадях» – это божественная музыка мироздания, и на ее фоне политическая и личная катастрофа – то «мгновенное», которым поэт уже не «озабочен». В его поэтический мир входят новые явления, не зависимые от политики и истории: детская улыбка, «сосновой рощицы закон». «Немногие для вечности живут…» — говорил он в ранних стихах. Теперь и сам поэт входит в этот избранный круг: «Подивлюсь на мир еще немного, / На детей и на снега». По отношению к современности он находится теперь в метапозиции: «Я в сердце века». Даже наиболее болезненная тема – тема Сталина – сопрягается с образом фольклорного злодея, наделяясь архетипическими чертами окаменевшего, кощея: «Внутри горы бездействует кумир».

Впервые появляется тема детства, «детскости».

Когда заулыбается дитя

С развилиной и горести и сласти,

Концы его улыбки, не шутя,

Уходят в океанское безвластье…

И хотя становится совсем невыносимым быт, Мандельштам упорно работает, не отрываясь от духовного созерцания мира. «Здесь, в воронежской ссылке, Мандельштам переживает даже для него редкий по силе прилив поэтического вдохновения… Ахматова удивлялась: «Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах М. именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен»[3; с.115]. Среди аудиальных предикатов глаголы с семантикой «петь» выходят на первый план. Наталья Штемпель вспоминает, что в Воронеже «писал Осип Эмильевич много… буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив» [3; с.154].

Стихотворение, завершающее вторую Воронежскую тетрадь – «Стихи о неизвестном солдате» — и стихотворения, написанные около него, зимой 1937 года, объединены одной идеей – единением с людьми. Это стихи в защиту человеческого достоинства, против сталинского произвола, против униженности и духовного оскудения.

Смерть как онтологическое явление не страшила Мандельштама: «Я к смерти готов». Однако страшно и унизительно стать «неизвестным солдатом», одним из миллионов «убитых задешево». Кульминация «Стихов о неизвестном солдате», мистический момент ужаса и восторга, – это преодоление «бессловесности», называние себя и через называние обретение памяти и достоинства:

Наливаются кровью аорты

И звучит по рядам шепотком:

  • Я рожден в девяносто четвертом,

Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья с гурьбой и гуртом,

Я шепчу обескровленным ртом:

— Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.

Рот обескровленный, но он еще может говорить, герой способен губами «нестись с темноте» и голос «звучит»! Перед нами полуживые люди, но теперь их не убьют как безымянных животных. По-настоящему унижен всеми этими смертями — Сталин: «пасмурный, оспенный, / И приниженный гений могил». У деспота нет губ, в его образе нет движения, он лишь «медлит и мглит».

В «Стихах о неизвестном солдате» Мандельштам достигает единства со всеми людьми, живущими и жившими. Вряд ли может быть что-то сильнее этого чувства. В поэтической речи конца второй Воронежской тетради количество номинализаций достигает своего максимального значения. Это непомерно высокое количество номинализаций нужно Мандельштаму, чтобы прийти к новому восприятию мира, выйти на уровень единения с мирозданием и людьми. С помощью номинализаций поэт «ускоряет» мышление, входит в трансовое состояние соприкосновения с глубинным бессознательным, осуществляя порыв к единству.

От меня будет свету светло.

Стихи, написанные весной 37 года, составляют Третью воронежскую тетрадь. Это диалог с небом. Именно диалог, потому что небо, бывшее в «Камне» туманным и немного опасным, теперь ставится синим, лучистым и – отвечает поэту.

Он раздастся и шире, и выше

Отклик неба во всю мою грудь.

В этот периоде цветовая палитра чиста и красочна, нет «грязных» оттенков, много яркого, синего, лучистого, появляется трогательный эпитет «фиалковый». Мандельштам чувствует себя близким всем и всему, расширяя душу до масштабов мироздания.

Может быть, это точка безумия,

Может быть, это совесть твоя —

Узел жизни, в котором мы узнаны

И развязаны для бытия.

Так соборы кристаллов сверхжизненных

Добросовестный луч-паучок,

Распускает на ребра и сызнова

Собирает в единый пучок.

Чистых линий пучки благодарные,

Направляемы тонким лучом,

Соберутся, сойдутся когда-нибудь,

Словно гости с открытым челом, —

Только здесь, на земле, а не на небе,

Как в наполненный музыкой дом…

 

Униженный, затравленный, с минуты на минуты ожидающий нового ареста и гибели, поэт… растворяется в гармонии мироздания:

О, как же я хочу –

Нечуемый никем –

Лететь вослед лучу,

Где нет меня совсем.

Для стихотворений этого периода характерна синестезия: любование цветом, запахом и вкусом, гармоничное их сочетание.

Я к губам подношу эту зелень –

Эту клейкую клятву листов…

Перед вторым арестом Мандельштаму с женой разрешают приехать в Москву и предоставляют путевку в писательский дом отдыха Саматиху. Отдохнуть, поправить здоровье? И там, с особым иезуитским расчетом, в праздничную ночь с 1 на 2 мая 1938 года за ним приходят, уводят из номера и отправляют на Дальний Восток, где в конце декабря 1938 года, в пересыльном лагере на Черной речке, от истощения и тифа поэт умирает.

«Я всегда завидовала Антигоне,  — пишет Н.Я. Мандельштам, — которая отдала жизнь за право похоронить брата. Право на последнюю дань мертвым, право прощаться с ними и предавать их земле — один из основных связующих обычаев всех племен и всех народов…   В могущественных державах двадцатого века… миллионы неосуществившихся Антигон прятались по углам, заполняли анкеты, ходили на службу и не смели не то что похоронить, но даже оплакать своих мертвецов. Плачущая женщина немедленно потеряла бы службу и сдохла с голоду. Медленно подыхать с голоду гораздо труднее, чем быть казненной. И на службах-то мы голодали, а без нее пусть уж вам расскажут арагоны, каково нам жилось…

Я уважаю статистику и хотела бы знать, сколько женщин не похоронило своих отцов, братьев и мужей. Военные вдовы получили похоронки, а лагерные и тюремные — да и то далеко не все, а только те, у которых мужья были арестованы не раньше тридцать седьмого года, — посмертные реабилитации с наугад проставленной датой смерти. У огромного большинства выставленные даты падают на годы войны, но совсем не потому, что они умерли в военное время. Скорее всего, это попытка слить два вида массовых смертей — в лагерях и тюрьмах и на войне. Кто-то захотел запутать статистические подсчеты, которых никогда не будет. И никто не узнает места захоронения своих близких. Ямы, куда бросали людей с биркой на ноге, неприкосновенны. Быть может, когда-нибудь перекопают «зоны» лагерей, чтобы сжечь кости или сбросить их в океан. Для того чтобы скрыть прошлое, призовут старых «работников» или их верных сыновей и отвалят изрядную сумму. Прошлое скрыть нельзя, даже если статистики нет. Каждый уничтоженный человек еще скажет свое слово.

Я, вдова, не похоронившая своего мужа, отдаю последнюю дань мертвецу с биркой на ноге, вспоминая и оплакивая его — без слез, потому что мы принадлежим к бесслезному поколению. Каждую минуту я жду, что ко мне явятся и отнимут мои записки. Добровольно их я не отдам. Забрать их можно только со мной. Если это случится, я перестану завидовать Антигоне. [5; с.152]

Безукоризненно честный, подвижнически самоотверженный, великий в своем мужестве оставаться Человеком в любых испытаниях, О. Мандельштам оставил нам высокую исповедь о жизни души: о том, как входит она в мир, наполняется силами, творит и любит, о том, сколько боли и страданий может вынести, сколько красоты и радости вместить, с тем чтобы в конце жизни, вобрав в себя целиком этот прекрасный мир, раствориться в нем, возвращаясь к богу с благодарностью за жизнь.

Французского поэта Ш. Бодлера Мандельштам называл «подвижником в самом подлинном христианском смысле слова». Те же слова мы можем по праву адресовать и Осипу Эмильевичу Мандельштаму.

 

  1. Аверинцев С. Судьба и весть О. Мандельштама/Поэты. — М.: Школа: «языки русской школы», 1996. – С.189-277
  2. Карпов А. С. Осип Мандельштам. Жизнь и судьба. — М., 1998 – 192 с.
  3. Карпов А.С. Природа в художественном мире О. Мандельштама//Избранные труды. Русская литература ХХ века. Страницы истории. – М.: РУДН, 2004. – Т.2. – С. 252-261
  4. Мандельштам Н. Воспоминания. — М.: Согласие, 1999 – 555с.
  5. Мандельштам Н. Вторая книга, М.: Согласие, 1990 – 750 с.
  6. Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. Т.2 – М.: Худож. лит., 1990. – 464 с.
  7. Мандельштам О. Э. Разговор о Данте. // Собрание сочинений в 4-х томах, т.2. / Г. П. Струве, Б. А. Филиппова – М., 1991 — С. 363-414
  8. Мочульский К. О.Э. Мандельштам. // Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О. А. Лекманова. – М., 1995. – С. 6 — 11
  9. Мухина В. С. Возрастная психология. – М.: Academia, 1998. – 455 с.
  10. Протоиерей М. Ардов. Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам // http://www.c-cafe.ru/days/bio/28/006_28.php
  11. Сатыбалдинова К. М., Нижников С. А. История философии. – М.: Издательство РУДН, 2002 – С. 419-421.

 [1] «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором  не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому». [Слово и «Дело» Мандельштама //П. Нерлер, «Новая газета» от 17 февраля 2009 г.]

[2] В пер. с лат. Tristia – скорбные песни, жалобы; название сборника песен Овидия, написанных в ссылке.

[3] Религиозно-духовное движение православных монахов, т.н. имяславие, — учение о сакральности имени Бога.

[4]Номинализация — превращение процессуального слова (глагола) в абстрактное существительное, застывшее во времени. Поэзия Мандельштама изобилует номинализациями, употребление которых является одним из паттернов гипнотического языка, т.е. приемом вербального гипноза.

[5] Из воспоминаний А. Ахматовой: «Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места» [В.А.Черных. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889 — 1966. М., «Индрик», 2008. 767 с.].

*********************************

Опубликовано «Литература в школе», 2014 № 4. С. 13-18

 

Рубрики
Научные статьи

О динамике визуальных предикатов в лирике О. Мандельштама

Человек воспринимает мир в соответствии с собственной «картой». В объектив нашего внимания попадают лишь некоторые предметы и явления, в то время как другие не замечаются. Так же обстоит дело и с сенсорными впечатлениями, поступающими через 5 основных каналов восприятия. В речи сенсорные впечатления проявляются в виде сенсорных предикатов – процессуальных слов (глаголов, прилагательных, наречий), маркирующих сенсорную систему, которую предпочитает человек. В речи визуала преобладают предикаты визуальной модальности («Давайте посмотрим на эту проблему…», «Вы так ярко выражаете свою мысль»), в речи аудиала – аудиальные предикаты (Я внимательно выслушала вас…», «То, что вы говорите, — созвучно моим мыслям»), в речи кинестетика – кинестетические (Я чувствую, что еще немного, и мы решим эту проблему», «Это очень тяжелый вопрос», «Если покрепче ухватиться за эту мысль…»). Существительные, просто называющие объекты и явления, не могут служить маркерами модальности, так как для этого нужна возможность вариативности, как видно из вышеприведённых примеров.

Многие люди репрезентуют в речи одну ведущую модальность (визуальную, аудиальную или кинестетическую), но часто бывает и так, что ведущая модальность дополняется сопутствующей, тогда мы встречаем человека с визуально-аудиальной репрезентативной системой, аудиально-кинестетической и т.д.

Исследование основного корпуса стихотворений О. Мандельштама (330 стихотворений) показало, что поэт обладал практически чистым кинестетическим кодом: содержание кинестетических предикатов в его поэтической речи по отношению к предикатам других модальностей составляет 75,3 %. Поэтому его лирика считается «темной», трудной для понимания. В ней мало ясных картин, звуковые эпитеты малочисленны и осторожны, она построена на ощущениях, внутренних переживаниях, это череда психических состояний, сменяющих друг друга и составляющих особый динамический узор, который нельзя увидеть и объяснить, но можно почувствовать.

Немногие люди обладают таким же чистым кинестетическим кодом. При этом именно кинестетики обладают способностью лучше других понять, вернее, почувствовать лирику Мандельштама. Встретившись в стихотворении со словами «Из горящих вырвусь рядов и вернусь в родной звукоряд…», едва ли можно подвергнуть их однозначному толкованию, но нельзя не почувствовать выраженного страстного желания не потерять себя…» [1, 129]

  • Что тебе известно о мире вокруг тебя? – спросил дон Хуан.
  • Всего понемногу, — ответил я.
  • Я хочу знать, ты чувствовал его когда-нибудь?
  • Как сказать. В какой-то степени.
  • Этого мало. Если ты не будешь чувствовать мир, он утратит свой смысл [2, 5].

К. Кастанеда. Особая реальность.

Родной, конгруэнтной Мандельштаму была кинестетическая репрезентативная система, даже визуальные образы он передавал в терминах кинестетической модальности: колтун пространства, дикой кошкой горбится столица, в беременной глубокой сини и т.д. В данном контексте представляется особо интересным функциональное значение визуальных предикатов в поэтической речи Мандельштама. В рамках решения поставленной задачи проведем исследование основных поэтических сборников Мандельштама с помощью VAK-анализа (изучение визуальных, аудиальных, кинестетических предикатов в тексте).

Поэтический текст Мандельштама можно разделить на три периода: период вхождения в жизнь и мировую культуру и историю, сопричастным которым поэт себя ощущает: «из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам». Это период «Камня» и «Tristia» преимущественно, и «Стихи 1921-1925». Второй период – вживание в советскую действительность, ощущаемую как хаос, поворот истории вспять, безвременье («Новые стихи» (1930-1934) и начало «Воронежских тетрадей»). Второму периоду предшествует пятилетнее молчание, невозможность написать ни строчки. И третий период, после ареста и ссылки – знакомство поэта с природой, осмысление мирового пространства («Воронежские тетради»). Освоение нового жизненного материала Мандельштам начинает с визуальной модальности, в начале каждого творческого периода мы замечаем увеличение количества визуальных предикатов. В «Камне», где лирический герой вживается в загадочное и поначалу пугающее «жилое пространство вселенной», содержание визуальных предикатов достаточно высоко относительно лирического текста Мандельштама в целом (21 %), а в начале сборника «Tristia», когда границы познаваемого лирическим героем мира еще больше расширяются, включая историю, культуру, искусство, политику и т.д., процент визуальных предикатов максимально высок – 23 % Далее в тексте «Tristia» их количество уменьшается: поэт уже не «рассматривает» мир, а сопереживает ему, чувствует ответственность, испытывает боль от невозможности его «спасти» и страдание от непонимания своей роли в новой действительности. Здесь соответственно растет процентная доля кинестетических предикатов. (Увеличение доли визуальных предикатов мы рассматриваем относительно общего их содержания в мандельштамовском тексте, доминирование кинестетических предикатов, определяющее общий кинестетический код поэзии Мандельштама, сохраняется всегда).

В «Новых стихах» 30-х годов, после пережитого перелома и творческого затишья, процесс вхождения в мир начинается заново, теперь это вживание в звериную, косматую советскую действительность.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез…

Я человек эпохи Москвошвея…

Осторожно прислушиваясь и приглядываясь («Ах, ничего я не вижу и бедное ухо оглохло…»), поэт снова начинает с актуализации визуальной системы, которая по мере «вхождения» в жизнь, уступает место системе кинестетической, как это было и ранее. В первой части «Новых стихов» 16 % визуальных предикатов, во второй – 14 %, и … арест.  Написанная после освобождения, в ссылке, Первая воронежская тетрадь звучит договариванием прерванного периода. Новых тем здесь нет, да и поэтических сил тоже – в первой «Воронежской тетради» 14 % визуальных предикатов.

Далее в творчестве Мандельштама появляется нечто совершенно новое. Его, поэта Культуры, «пересадили» на чернозем. Сначала (в Первой воронежской тетради), он словно сам не верит в произошедшее («Ну, здравствуй, чернозем…»). На этот раз новый контекст огромен – природа как она есть. Показательно первое стихотворение 1936 года: «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…», где переход к теме природы обозначается через привычное – искусство (в данном случае живопись). В 30-х годах Мандельштам был дружен с Б.С. Кузиным, ученым–биологом, ламаркистом. Эта дружба-сотрудничество во многом способствовала развитию естественнонаучных идей поэта. При новом взгляде на мир снова повышается процент визуальных предикатов. Вторая воронежская тетрадь – 21% визуальных предикатов (тот же процент, что и в «Камне», Мандельштам словно «заново рождается» в мир природы после предыдущей «жизни в искусстве»). Вторая часть второй воронежской тетради – 13 %, Третья воронежская тетрадь – 10 %. Соответственно уменьшению визуальных предикатов увеличивается количество кинестетических.

Итак, момент творческого перелома характеризуется в поэтической речи Мандельштама возрастанием количества визуальных предикатов. К концу периода мы наблюдаем обратный процесс: увеличивается доля кинестетических предикатов. Относительно трех творческих этапов динамика такова: количество визуальных предикатов в первый период меняется с 21% до 13%, во второй период с 16 % до 14%, в третий от 21% до 10 %. Доля кинестетических предикатов в рамках первого периода возрастает от 69 % до 78 %, во второй период от 76 % до 80% и в третий период: от 72% до 80 %. Среди трех этапов можно выделить более интенсивные: первый (вхождение в исторический и культурный контекст) и последний (вживание в контекст Вселенной), здесь доля визуальных и кинестетических предикатов испытывает резкие скачки в пределах 10 пунктов. Во второй период – адаптации с советской действительностью – колебания менее значительны. Возможно потому, что второму этапу предшествовало пятилетнее молчание. Многое было осмыслено «за скобками» поэтического творчества.

Вообще колебание визуальных и кинестетических предикатов мы можем интерпретировать следующим образом: выход из «своей» (кинестетической) модальности в диссоциированную (визуальную) помогает поэту осмысливать мир (поскольку «лицом к лицу лица не увидать»), возвращение же в ассоциированную кинестетическую позицию позволяет чувствовать происходящее.

В ходе VАК анализа нами была также обнаружена определенная закономерность распределения визуальных и кинестетических предикатов в стихотворениях-«двойчатках». Мы выяснили, что в одном из вариантов всегда содержится больше визуальных предикатов, чем во втором, в котором, соответственно, увеличивается доля кинестетических предикатов (и вместе с ними аудиальных).

I II III
V К А V К А V К А
Ариост 8 26 2 4 35 5
Заблудился я в небе… 7 10 3 3 14 4
Мой щегол, я голову закину… 12 5 0 5 5 0 1 8 1

Принцип несовпадения модальностей в «двойчатках» наблюдается регулярно, что позволяет объяснить и само появление стихотворений-«двойчаток» в творчестве Мандельштама как попытку поэта воссоздать одну ситуацию в двух разных модальностях, помещая лирическое Я то в визуальную диссоциированную позицию (снаружи), то в кинестетическую (изнутри).

Итак, мы установили, что визуальные предикаты в поэтическом тексте О. Мандельштама выполняют особую функциональную роль: увеличение доли визуальных предикатов сигнализирует о выходе лирического героя за пределы привычной ему реальности. С помощью большего количества визуальных предикатов поэт отражает виденье мира с иной, диссоциированной позиции. Изменение ракурса восприятия помогает Мандельштаму переключаться с «осмысления» картины мира на ее «переживание» и обратно.

 

  1. Карпов А.С. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН, 2001. – С.111-171
  2. Кастанеда К. Особая реальность. – СПб.: Азбука-классика, 2005. – 256 с.

Опубликовано «Современная филология: теория и практика»

Рубрики
Научные статьи

Конфликт разрушающий и созидающий в лирике Осипа Мандельштама

Подлинная культура духа  проверяется способностью

 одновременно удерживать в сознании

 две прямо противоположные идеи

 и при этом не терять другой способности –  действовать.

Ф. С. Фицджеральд

Поэт противоречий, Осип Мандельштам сделал конфликт онтологическим основанием жизни и творчества.

«Мандельштам считал противоречивость непременным свойством лирики. «Лирический поэт, — писал он в очерке о Вийоне, — по природе своей – двуполое существо, способное к бесчисленным расщеплениям во имя внутреннего диалога». Но ни в ком так ярко не сказался этот «лирический гермафродитизм»[1], как в самом Мандельштаме, «внутренний диалог» которого длился всю жизнь.

Уже в первой книге стихов Мандельштама «Камень» мир лирического героя распадается на «здесь» и «там». Разорванность, разлаженность мироздания порождает тоску и страх.

Так вот она, настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

Антитетична и поэтика «Камня». В сборнике обнаруживаются влияния Тютчева и Верлена. Разреженная атмосфера мистических откровений Тютчева  соприкасается с живым и конкретным импрессионистическим миром Верлена.

В непринужденности творящего обмена

Суровость Тютчева с ребячеством Верлена,

Скажите, кто бы мог искусно сочетать,

Соединению свою придав печать?

За риторическим вопросом стоит не только «самолюбование» семнадцатилетнего поэта, но и определенная творческая заявка  — построить поэтический мир на противоречиях, соединяя и тем самым возвышая их.

«Верлен…который спустился долу, чтобы воспеть «бедную безжизненную природу», вероятно, помог Мандельштаму освободиться от тютчевских чар и от его недосягаемых и непревзойденных высот. Но, в отличие от Верлена, Мандельштам не заменил поэтику «чистого ощущения»… «болтовней»: молчание он наполнил музыкой полнозвучной, пространство – крепко сложенной архитектурой, пустоту – неисчерпаемым богатством исторического бытия»[2].

Уже в заключительной части «Камня» Мандельштам открывает, что «лиризму без слов не по плечу борьба с небытием», и «провозглашает искусство (а в еще большей степени саму жизнь) высшим действием человека».[3]  На смену «развоплощенному лиризму»  («romances sans paroles») сборника «Камень» приходят живые, жизненные темы «Tristia»: любовь, смерть, религия, революция, личная доля и судьба народа.

И море, и Гомер – все движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море Черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Сборник «Tristia» во многом антитетичен «Камню».

В «Камне воспевались встречи, в «Tristia» — разлуки, это сплошной плач расставания, непрерывная элегия, посвященная красавицам, пленившим Мандельштама (Джиоржадзе, Андронниковой, Цветаевой, Ахматовой, Хазиной, Арбениной), умирающему Санкт-Петербургу, Европе, которую он «никогда больше не увидит»; Крыму, который покидает; легкости жизни, которая упраздняется…  «Tristia» — спуск в инфернальный мир роковых страстей, ведущих к смерти».[4]

В «Камне» мир был разорван, в «Tristia» же организован по принципу единства и борьбы противоположностей. «В юности человек расширяет диапазон добра и зла до предельных границ и испытывает свой ум и душу в диапазоне от прекрасного, возвышенного, доброго до ужасного, низменного злого»[5]. Это отражается в цветовой гамме мандельштамовских Тристий, где главные цвета: золотой и черный. «Золотой» у Мандельштама — цвет благости и целокупности мира, его единства, цельности. (Эпитет «золотой» часто сочетается с семантикой «круглый»: золотой шар, золотое солнце, золотой живот черепахи-лиры.) «Черный» у Мандельштама – это цвет смерти, распада, стихийного хаоса. Черный и золотой – это Кришна, Вишну и Шива поэтической вселенной Мандельштама. В «Tristia» максимальное из всех других сборников количество “золотых” и черных“ эпитетов. И еще – самая богатая палитра, представленная  17 цветами и их оттенками: золотой, голубой, серый, черный, белый, прозрачный, зеленый, изумрудный, желтый, ржавый, янтарный, медный, красный, вишневый, розовый, коричневый, темнобурый, пестрый. Ни в каком другом сборнике цветовая палитра не будет столь обширной. Для сравнения: «Камень» — 14 цветов, из которых наиболее частный – серый, туманный, «Стихи 1921-1925» — 13 цветов, «Новые стихи» (1930-1931гг) — 11 («Всех-то цветов нам осталось лишь сурик да хриплая охра»), «Новые стихи» (1931-1934) – 15  (В этом периоде отсутствует белый цвет правды и совести. В советской Москве Мандельштам его не находит, но в то же время еще не до конца уверен, что надо идти против всех, отстаивая свою совесть. В поэтической палитре этого периода значительную роль играет красный и появляются новые цвета: лиловый и фисташковый). Первая воронежская тетрадь – 12, вторая – 15, третья воронежская тетрадь –11 цветов, но только чистых, ясных оттенков, нет грязных и смутных:  серого, ржавого, рыжего, пестрого, Зато появляется изумительный новый эпитет: фиалковый.

Итак, возвращаясь к «Tristia», мы можем констатировать, что в этом сборнике Мандельштам расширяет диапазон добра и зла до предельных границ.

С точки зрения аудиальной репрезентативной системы, максимальная доля аудиальных предикатов в «Tristia» приходится на слова с семантикой «петь». На втором месте – предикаты с семантикой «говорить, слушать». Tristia – это прикосновение к сердцевине жизни, период становления творческого голоса. Здесь увеличивается количество кинестетических образов, которые становятся сложнее и интереснее,   как и внутренняя жизнь поэта.

«За то, что я руки твои не сумел удержать…» — любовное стихотворение, построенное почти исключительно на кинестетических метафорах. На первый взгляд, его образный ряд даже не связан с любовными переживаниями, однако кинестетическая, осязательная сущность описываемых действий метафорически отражает смену душевных состояний лирического героя:

  1. не сумел удержать, соленые, нежные, ждать, плакучие /
  2. зубчатыми, вгрызаются, крепко, не уляжется, крови сухая возня, возвратишься, смел, преждевременно оторвался, горячий, не врезался, проступила, чувствует, хлынула, пошла… /
  3. приснился, милая, разрушен, падают, сухим деревянным дождем, безболезненно гаснет укол /
  4. медленный, проснувшийся, шершавых, от долгого сна шевелится.

Эти четыре последовательно сменяющихся кинестетических образа  говорят больше, чем разбор поверхностной сюжетно-содержательной структуры стихотворения. Структурная организация стихов Мандельштама всегда имеет два уровня. Мандельштамовская поэтика вся — на стыке противоречий, взаимодействия различных пластов бытия, возможностей невозможного. «Звезда с звездой – могучий стык…» «Типичный прием Мандельштама, — пишет А. Нильссон, — сопоставлять существительное, имеющее конкретное значение, со словом, которое можно интерпретировать по-разному»[6]. «Стык» абстрактного и конкретного – тоже двухуровневое сообщение, обращенное одновременно и к сознательному, и к подсознанию. То есть именно «то, что так ценил в искусстве Мандельштам: соединение контрастных начал – рационального и интуитивного…»[7]: «Времени прозрачная стремнина…», «В круглом омуте кровать отражена…», «Корзиночка на голове или напыщенная ода?». Метафора Мандельштама, демонстрирует, по выражению С.Ю. Преображенского, «атрибутивную инкорпорацию», при которой метафора приобретает свойства метонимии («рыжая спесь англичанок», «таитянок кроткие корзины»). Также часто, как стык конкретного с абстрактным, употребляет поэт «стык» слов с различной сенсорной модальностью (визуальной и кинестетической, кинестетической и аудиальной: «немая вышина», «туманный перезвон», «твердь умолкла».

Различие – основная единица психики. Мандельштам, «виртуоз противочувствия» и мастер «другого синтаксиса», знал, что построенный «на созвучьях мир» познается через различие. Конфликт лежит в основе поэтической системы Мандельштама.

В эпоху разгула «народа-зверя», о котором предостерегал Мережковский, конфликт, бывший мировоззренческим зерном мандельштамовской жизни, материализуется теперь на уровне бытовой, политической реальности, приобретая угрожающие, разрушительные черты.  Поиск глубин и смыслов, культура, человечность оказываются невостребованными новой аудиторией. Поэт не находит своего места в окружающей действительности.

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит,

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

Мандельштам чувствует, что мир вокруг стал похож на неосмысленную первобытную реальность, лишенную сознания. В ней есть сенсорный опыт, много запахов, сил и инстинктов. Но нет проясняющей бытие мысли. И он, псалмопевец, НЕ МОЖЕТ подарить миру эту мысль. Потому что не находит в окружающей действительности целесообразности, осмысленности, «поднимающей растительные краски бытия до членораздельного порыва».

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Поэт, который верит, что «видит Бог, есть музыка над нами» в современной действительности оказывается чуть ли не предателем.

Двурушник я, с двойной душой.

Я ночи друг, я дня застрельщик.

Он пробует найти то общее, что объединяет его с сегодняшними хозяевами улиц и площадей. То вне-социльаное, очень человеческое, что понятно и близко каждому.

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни – голуби, дома – как голубятни…

Здесь клички месяцам давали как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам,

А подрастут они – то разве года два

Держалась на плечах большая голова…

Мне трудно говорить: не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И как ребенок всем показывал занозу,

Его не слушали; смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой.

Внешняя тема стихотворения – французская история и революция. Внутренняя – боль львенка. На двух уровнях, и внешнем, и внутреннем, Мандельштам пытается пробиться к своему новому читателю. Тема революции – дань времени. А про львенка, казалось бы, должно быть понятно любому: «Он лапу поднимал, как огненную розу, / И как ребенок всем показывал занозу…» — это должно найти отклик в сердце любого человеческого существа.

В этом стихотворении и в следующем, посвященном процессу дарения имени («Как тельце маленькое крылышком…»), Мандельштам словно решил вывернуть свою душу до конца, сделав предельно конкретным каждое душевное переживание. Из всего корпуса стихотворений Мандельштама, только в этих двух нет ни одной кинестетической номинализации, органичных лирике поэта («тяжесть», «тоска», «печаль», «твердыня», «паденье», «мощь», «робость», «опьяненье», «боль», «твердь», «истома», «холод», «радость», «испуг», «сомненье», «ласка», «связь», «обида» и т.д.) Никогда больше Мандельштам такого себе не позволял. Это противоречило всему складу его психического устройства.  Даже эта одна попытка обошлась ему очень дорого. Он понял, что молить о «жалости и милости» —  не достойно. И назвал свою тоскующую мольбу о сочувствии «простой песенкой о глиняных обидах».

О глиняная жизнь! О умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови, для племени чужого

Ночные травы собирать.

Мандельштаму никак не удается прижиться в новом покрое общественного порядка:

Не поддается петелька тугая,

Все время валится из рук.

Хотя он очень хочет верить в то, что

Известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех…

А тем временем поэтический ручеек, бывший недавно полноводным потоком, иссякает. Потому что творческий процесс возможен для Мандельштама  только с верой в правоту поэтического голоса. «Ведь поэзия есть сознание своей правоты. Горе тому, кто утратил это сознание…»[8] — писал Мандельштам в еще 1913 году.

С 1921 по 1925 он создает всего примерно 20 стихотворений, а затем начинается черная полоса (вплоть до тридцатых годов) уход поэтической энергии и раздвоенность в отношении к жизни. Привычное для него ощущение мира как единства противоречий подразумевало единение, осознание и соединение противоположностей, а эта эпоха принесла поэту не гармоничное слияние, а болезненную разорванность самосознания и окружающей действительности. Противоречие стало не внутренним, онтологическим, а внешним. Жестким и диким, угрожающим расщеплением, разъединением личностного единства.

«Дай силы мне отличить себя от него», — пишет поэт в «Египетской марке», подразумевая Парнока – хилого, слабого, запуганного, который не в силах противостоять эпохе и остаться самим собой. Именно его, Парнока, время «скосило, как каблук». Однажды он просто исчез, и мы не знаем, что с ним случилось. «Парнок – это Мандельштам, но лишенный благодати поэзии, сведенный к обывательскому образу, раздвоенный, лишенный личности, сливающийся со всей массой униженный и оскорбленных…»[9] «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока!» — в этом молитвенном восклицании следует искать первый толчок к «Египетской марке»: Мандельштам ее написал в надежде преодолеть подстерегающие его в те годы раздвоение и обезличение».[10]

«Таинственным образом Мандельштам провидел несовместимость свободы и правды».[11] Остаться на свободе – значит участвовать во лжи, поддаться влиянию «великой Муры». Сохранить верность правде – лишиться собственного существования. «А мог бы всю жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом…»

«Да, видно, нельзя никак», — позже ответил себе поэт. Попытки подогнать свой внутренний порядок под государственный строй обкрадывали его целостность как личности, приводили к разделению того, что должно быть всегда слито воедино, , рождали Парнока. «То, что, соединяясь, создает силу, — в раздельности – только две слабости», — говорила З. Гиппиус.

Лишь путем великой жертвы, через разрыв с эпохой, через отказ от естественного человеческого чувства — самосохранения, обретает Мандельштам единение с самим собой. Приняв смерть как неизбежность, он находит силы противопоставить себя эпохе и обрести  единство личности.

Единство «принадлежит тебе с того мгновения, как ты отказался от времени и пространства; знания и незнания, как ты вышел из круга условностей, как ты в любви и служении стал принадлежать всем богам, всем людям, всем эпохам»[12].

Отрекаясь от личной сцепки с миром  («С миром державным я был лишь ребячески связан…», «Когда подумаешь, чем связан с миром, То сам себе не веришь: ерунда!»), от отстаивания бытового комфорта, соглашаясь даже на смерть («весь я не умру»), Мандельштам обретает единство личности.

Еще далеко мне до патриарха,

Еще на мне полупочтенный возраст,

Еще меня ругают за глаза

На языке трамвайных перебранок,

В котором нет ни смысла, ни аза:

«Такой-сякой». Ну что ж, я извиняюсь,

Но в глубине ничуть не изменяюсь.

В единении с собой есть и сознание своей нравственной правоты, и принятие всех изменчивых масок мира, и верность глубинной внутренней идее.

Следом за принятием миропорядка и обретением себя, возвращается единство со временем, с эпохой. «Противоречие в отношении его к веку кажущееся», тот, кто сохраняет право быть самим собой, оказывается нужен и эпохе. «Человек, обладающий внутренней свободой, памятью и страхом, и есть та былинка и щепка, которая меняет течение несущегося потока».[13] «Соединив несоединимое, Дант изменил структуру времени», — пишет Мандельштам в «Разговоре о Данте».

И на новом уровне осознания единства возвращается к нему лирический дар.  Творчество, музыка первоистоков, побеждает страх смерти.

Нам с музыкой – голубою

Не страшно умереть.

Понимание вечного конфликта мироздания, все из себя рождающего, тоже приобретает иной уровень осмысления в творчестве Мандельштама. Дуализм земли и неба разрешится в последней, третьей воронежской тетради образом вознесения. Ю. Левин обратил внимание на то, что с января 1937 года учащается в его стихах образ «неба». «Усиливается контраст двух сопряженно-противоположных понятий – земли и неба. Диалектика этих двух терминов присутствует почти во всех стихах. Вознесение и есть космическая тайна земли, тайна плоти, взятой на небо и преображенной им»[14].

Цветы – бессмертны. Небо – целокупно.

И то, что будет, — только обещанье.

Однако борьба с собой – процесс мучительный и долгий. Приступы судорожного страха не раз и не два возвращались к поэту, сокрушая цельность с таким трудом обретенного мира. Считается, что в один из таких периодов Мандельштам и написал «Оду» Сталину.

Это стихотворение еще раз демонстрирует, что в отличие от конфликта философского, внутреннего, из противоречий рождающего истину, конфликт внешний часто бывает разрушительным  как для личности, так и, естественно, для поэзии.

«Ода», безусловно, насилие поэта над собой, первая и последняя попытка использовать поэтический дар в интересах «мгновенного». («Но если ты мгновенным озабочен  — твой жребий страшен и твой дом непрочен».) «То, что со мной делают, — дальше продолжаться не может. Ни у меня, ни у моей жены нет больше сил длить этот ужас», — писал Осип Эмильевич в это время[15]. Но Мандельштам-поэт никогда не позволял себе фальшивить. («В нем лились и переливались / Волны внутренней правоты».) Изменить своим убеждениям значило для Мандельштама изменить чувству поэтической правоты. Когда Мандельштам искал точку соприкосновения с людьми и народом, его лирический герой сам, искренне, пришел к Сталину, «в его сердцевину… головою повинной тяжел». В стихотворениях про ос, «сосущих ось земную», Мандельштам так же непосредственно восхищается жизнеспособностью, жизнеустойчивостью своего тезки. Но «Ода», написанная как попытка самозащиты, не может  считаться полноценными стихами. В качестве доказательства неполноценности, неискренности Оды проведем анализ сенсорных предикатов этого стихотворения. Являясь поэтом с ведущим кинестетическим репрезентативным кодом (Хлыстова А.В. «Магия поэтики О. Мандельштама»), поэт в Оде использует поразительно мало кинестетических предикатов (всего 45%, хотя средняя доля кинестетических предикатов в воронежский период – 77%), и все они, кроме «свесился», — вторичны в поэзии Мандельштама. Вообще у Мандельштама бывает, что предикаты повторяются, но это свойственно «соседним» стихам,  пока «новое» слово актуально в поэтической лаборатории (хитрые углы, например). Но никогда у Мандельштама не бывало так, чтобы все предикаты в стихотворении были вторичными, уже использовавшимися где-то и когда-то. Единственный рожденный к данному стихотворению кинестетический предикат «свесился» является при этом составной частью визуального образа: «свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов». Этот визуальный образ, действительно, живой. (Н. Я. Мандельштам вспоминала, что М. повторял: «почему, когда я думаю о нем, передо мной все головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?[16]»)  Этот живой образ мертвого стихотворения, как  уже отмечалось исследователями, искажает поверхностное патетическое звучание «Оды», придает ей противоположный смысл: «Разумеется, Мандельштам не мог не знать, «что он делает с этими головами»[17].

Все стихотворения Мандельштама характеризуются преобладанием слов с кинестетической модальностью, особенно это очевидно в крупных, доминантных стихотворениях: «Нашедший подкову»: V8, А14, К78, «Грифельная ода»: V4, А2, К53, «Кто время целовал в измученное темя…»: V8, А8, К68, «Еще далеко мне до патриарха…»: V4, А5, К44, «Полночь в Москве…»: V9, А5, К51, «Стихи о неизвестном солдате»: V19, А8, К 58. В стихах о Сталине данная закономерность нарушена: V – 33, А — 12, К – 37. Образ Сталина создан в визуальной модальности: глаза, обличье, веко, бровь, сходство, шинель, картуз, на площади и т.д., то есть в несвойственной поэту репрезентативной системе.

Стихообразующий процесс описан в этом стихотворении в аудиальной модальности (не первичной для кинестетика Мандельштама): «я б рассказал о том», «плачу», «не скажу», «назвать его», «в разговоре», «хвалу», «слышали». Этот мотив венчается очень странным образом: «есть имя славное для сжатых губ чтеца». Во-первых, конечно, со сжатыми губами не произнесешь никакого имени. Хотя и не это основная странность. Во-вторых, что важнее, в поэтическом лексиконе Мандельштама (за одним исключением) нет ЧТЕЦОВ. Есть певцы, скальды, собеседники, есть те, кто рассказывает, кричит, шумит, говорит и т.п. Но нет тех, кто читает, потому что чтец – это ненавистный Мандельштаму «пересказчик». Как сказал М.Волошин в «Голосах поэтов», «Мандельштам не хочет разговаривать стихом, — это прирожденный певец». В стихах Мандельштама нам только один раз встретилось слово «чтец» (и с отрицательным значением): в стихотворении «Мы напряженного молчанья не выносим…», где появление чтеца связывается с несовершенством душ («И в замешательстве уж объявился чтец»), а «суета» и «шум», чтецом производимые, противопоставлены поэтическому «пению»: «О доме Эшеров Эдгара пела арфа».

«Сжатые губы чтеца» – совершенно инородное явление в поэзии Мандельштама. Губы и рот в его поэтическом словаре — атрибут поэта или возлюбленной поэта (хотя женский рот и не «поет», а лишь называется). «Прекрасный глиняный» рот — у «века-властелина», у вселенной («уста вселенной»). «Шевелящиеся» губы для Мандельштама – способ осмысления и одухотворения мира: «мыслящий бессмертный рот»[18]. У  чтецов же, «переводчиков готового смысла», поющих губ и рта не бывает. Таким образом, восхваление «славного имени» «сжатыми губами чтеца» приобретает прямо противоположный буквальному значению смысл с оттенком некоторой инфернальности.

Единственный раз за все стихотворение обращается поэт к первичной ему кинестетической модальности: «Но в книгах ласковых и в играх детворы, воскресну я сказать, что солнце светит». И снова, потусторонним пророчеством звучит в этой, казалось бы, оптимистичной фразе сообщение о том, что до того, как воскреснуть, поэт будет убит.

Из вышесказанного следует вывод, что «Стихи о Сталине» написаны Мандельштамом в не свойственной ему системе репрезентативных координат, Мандельштам не отражает в этих стихах свою внутреннюю репрезентацию. Это была попытка написать стихотворение «на заказ», что для Мандельштама совершенно чуждо. В данном случае, как нам кажется, литературовед все-таки имеет право говорить о «плохих» стихах[19], потому что насилие над творческим процессом в угоду внешнему давлению не может приравниваться к полноценному творчеству.

У Мандельштама процесс творчества представлял собой, как говорит Н.Я. Мандельштам, «напряженное улавливание и проявление уже существующего» образа.  «Сложность задачи» и состояла в том, чтобы «вытащить его, не повредив».

Конфликт внешний, конфликт со временем, с историей и с политическим режимом губителен для личности. И вместе с тем Мандельштаму удалось преодолеть его, интериоризировать, перевести из плана политического, социального в план бытийственный, философский. Это процесс преобразования мира поэтом-демиургом: интериоризируя его дисгармоничность и несовершенство, через личностное экзистенциальное усилие, направленное на постижение и оправдание, Мандельштам находил в окружающей действительности целесообразность и гармонию. «Двойная душа поэта в том, что эта душа отказывается выбирать между черным и белым, приверженная  и ночи, и дню, и мифу, и истории, и вечному возвращению и вечному движению».[20]

«Мандельштам стоит целиком под знаком того, что Николай Кузанский назвал «coincidentia oppositorum», единство противоположностей… Умственная, психическая, духовная структура Мандельштама антитетична в самой глубине. Судьба, видение, голос его направлены к преодолению антитетизма, к достижению единства противоположностей, к конечной цельности»[21].

Механизм психической подвижности функционирует за счет выявления различий в окружающем мире. Различие – это основная единица человеческой  психики. Желание стабильности и идентификация являются лишь одной из ступеней роста. Принимать состояние покоя, стабильности за основополагающий жизненный принцип опасно для личности, так как это приводит к нарушению контуров взаимодействия. Напротив, постоянный поиск различий является главным условием роста и гармонии. Мандельштамовский принцип осознания и преодоления противоречий является оптимальным способом существования личности в потоке бытия.

«Человек – хозяин противоречий, через него они существуют, а значит он благороднее их. Благороднее смерти, ибо, где ей тягаться со свободной волей его разума? Благороднее жизни, ибо, где ей тягаться с чистотой его сердца?».[22]

 

[1] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 — С. 19

[2] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 — С. 146

[3] Там же. С. 155

[4] Там же.

[5] Мухина В. С. Возрастная психология. – М.: Academia, 1998. – С. 422

[6] Нильссон Н. А. «Бессонница» // Мандельштам и античность. Сборник статей под ред. О. А. Лекманова. – М., 1995. – С. 71.

[7] Эткинд. Е. «Рассудочная пропасть»: О мандельштамовской «Федре». // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения: Сборник статьей. – Воронеж: Изд-во Воронежского университета, 1995. – С. 51

[8] Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990. — Т.2. – С. 147

[9] Н. Струве. Осип Мандельштам — Томск, 1992 – С.32

[10] Там же. С.34

[11] Там же. С. 35

[12] Г. Гессе. Курортник.  // Магические мосты Германа Гессе – М., 1990

[13] Н. Мандельштам. Вторая книга. — М., 1999. – С.310

[14] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 – С.56

[15] Карпов А.С. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН, 2001. – С.115

[16] Сарнов Б. Случай Мандельштама. Заложник вечности. – М.: Эксмо, 2006. – С. 121

[17] Там же.

[18] Мандельштам О. Собрание сочинений в 4-х томах/Под ред. Г. П. Струве, Б. А. Филиппова.– М.: Терра, 1991. — Т. 1. – С.195

[19] Хотя М. Гаспаров считает, что «отделять хорошие стихи от плохих – это не дело науки». [Сарнов Б. Случай Мандельштама. Заложник вечности. – М.: Эксмо, 2006. —  С.104]

[20] В. Микушевич. Двойная душа поэта в «Грифельной оде» Мандельштама // Отдай меня, Воронеж… – М., 2000

[21] Струве Н. Осип Мандельштам. – Томск: Водолей, 1992.  272 с.

[22] Т. Манн. Волшебная гора. – М., 1967. – С. 386

************************************

Опубликовано Художественная конфликтология в русской и зарубежной литературе. М.: РУДН, 2011. С. 361-376