Рубрики
Критика

Старая сказка на новый лад

Неисповедимы пути критики. Два предыдущих романа Яхиной, «Зулейха открывает глаза» и «Дети мои», были мне симпатичны – но я о них почти не писала. Если не считать упоминаний в обзорах и статьи в «Текстуре» «“Зулейха” равно “Асан” 2.0», посвященной холивару, вызванному экранизацией.

А вот оставивший меня практически равнодушной новый роман «Эшелон на Самарканд» именно поэтому вызвал желание написать о нем. Дело не в обвинениях Яхиной в плагиате у самарского исследователя Григория Циденкова. Об «Эшелоне…» невозможно говорить без упоминания конфликта, но постараюсь быть в этой части краткой и беспристрастной.
На середину марта 2021 года (когда писалась эта статья) конфликт историка и писательницы находился в острой стадии и был далек от разрешения. В «Газете.ру» 11 марта 2021 года вышла статья Марка Романова «“Украла мои работы”: историк возмутился ответом Яхиной на обвинения в плагиате». В ней собраны все претензии Циденкова к Яхиной. При этом сказано: «Историк также признался, что не ознакомился с романом полностью, однако не сомневается в заимствовании Яхиной именно из его блога – на это указывают «определенные подробности, которые Гузель не могла узнать откуда-то еще». Циденков опирается на интервью, которым писательница презентовала свой труд. В статье цитируется его обещание: «Но потом я сделаю детальный разбор всего романа, который произведу со своими коллегами-историками мы коллективно будем разбирать ее творение».

Иными словами, спор пока основан больше на подозрениях, чем на доказательствах. Тот, кто решит ответить на вопрос, заимствовала ли Яхина изыскания у Циденкова, обязан сесть за письменный стол, положив перед собой роман и все труды самарца (ведь он упоминает и свой сценарий фильма о голоде!), и сличать их на предмет обнаружения построчных текстуальных совпадений, чтобы доказать факт плагиата и его «процент». Можно запустить то и другое в систему «антиплагиат». Но, насколько я знаю, есть разные «антиплагиаты» – более щадящие и беспримерно строгие. А по словам Циденкова, у него далеко не все наработки выложены в блог. Так что, если вопрос принципиальный, лучше по старинке работать с бумагами. И смельчак, начавший сверять тексты, будет потерян для мира на долгие недели или месяцы… Такая самоотверженность не входит в мои планы. Но, возможно, упомянутый Циденковым коллектив ученых справится быстрее.
Кроме того, ранее историк сулился обратиться в суд. Если он так и поступит, то сличение текстов проведут в рамках судебного разбирательства профессиональные эксперты, суд примет решение, признавать ли факт плагиата, а обществу останется довольствоваться вынесенным вердиктом. Но, судя по финалу статьи в «Газете.ру», до суда исследователь уже не намерен доводить. Он рассуждает, возможно ли, что издательство обяжет Яхину доработать роман с учетом его фактографии и внести его имя и труды в список источников, приведенный в конце книги и сейчас не содержащий отсылок к Циденкову. И признает такую вероятность слабой. В общем, вопрос «а был ли плагиат?» не комментируем.
В пандан с плагиатом «Эшелон на Самарканд» обвиняют в исторических неточностях. Ныне это просто тренд: кого из писателей и беллетристов еще не упрекнули в незнании истории?.. Правда, у традиции допускать в тексты исторических романов различные вольности для художественной красоты – двухсотлетние корни, заданные основоположником жанра Вальтером Скоттом. Вслед за первооткрывателем этого правила придерживались все романисты, пишущие на исторические темы. Может быть, правило не самое лучшее, но оно установилось в подлунном литературном мире. Исторический роман без вымысла и вольностей – это научная монография, которую читать станут только студенты, да и те из-под палки. А сколько монографий уличали в неграмотности и подтасовке фактов – широкая и волнующая тема, в которую вовсе не стану углубляться.

Одним из первых вольное обращение Яхиной с фактами отметил опять же Циденков: «Хотя бы пример со временем действия – 1923 годом. Если бы она открыла даже статью в «Википедии», она бы не выбрала этот год. Уже в это время голода не было. Эшелоны шли в 1921–1922 годах». Да, книга Яхиной начинается со слов: «…приказ о его формировании (санитарного поезда с пятьюстами детьми. – Е. С.) был подписан вчера, девятого октября двадцать третьего года». Вроде бы анахронизм налицо. Но уже во второй части романа «Вдвоем. Свияжск – Урмары» автор пишет, обрисовывая мотивацию командира эшелона Деева: «Деев любил жизнь и не любил смерть. …Смерть принимала разные обличья: эпидемии, голод, лютые зимы, лютая бедность, лютый бандитизм. …Свирепствовал голод: тридцать пять губерний – девяносто миллионов человек – который год стенали непрерывно: “Хлеба!” И пусть газеты уже докладывали робко, что голод побежден, в Поволжье знали – еще нет, и на Украине знали, и на Урале, и в Крыму».

Эта фраза – обоснование позиции автора. «КП-Самара», тоже посвятившая материал претензиям Циденкова, приводит прямую речь Яхиной: «Сейчас многие историки расширяют “классические” даты голода в Поволжье, 1921–1922 годы. Они говорят, что голод длился с 1918 по 1923 год. Именно поэтому я намеренно использовала дату 1923 год, чтобы подчеркнуть год окончания».

Можно сказать и иначе: Яхина делает акцент на том, что не всегда историческая действительность соответствует документам. Особенно газетам. Если воспринимать газетную информацию буквально, то в период Большого террора страна была буквально наводнена различными врагами народа, которые в 1950-х годах оказались невинными и получили реабилитацию (в основном посмертно).

В ФБ Константина Мильчина под постом об «Эшелоне…» один комментатор поддерживал видение автора, несколько раз повторив: голод – не каникулы, по календарю не заканчивается. Точке зрения, что реляции о победе над голодом в СССР «опережали» реальное положение вещей, суждено оказаться непопулярной, но в таком случае это уже не грубая ошибка, а писательское представление.

Кстати, Мильчин в рецензии для портала Buro вообще говорит о том, почему к данной книге – да и ко всем произведениям Яхиной – нельзя подходить с меркой исторического соответствия: «Яхина пишет не исторические романы. …Жанр Яхиной – притча. Эшелон на Самарканд – это, конечно же, Ноев ковчег, а красноармеец Деев не кто иной, как Ной. При этом он и комиссарша Белая – Адам и Ева на пустой земле; среди деяний Деева постоянное присвоение всем персонажам имен и прозвищ, а это как раз работа Адама. Но Деев еще и Моисей, ведущий свой народ в Землю обетованную. …У Яхиной густо от метафор и отсылок, так было и в предыдущих книгах, но здесь этот прием особенно ярок».

Я вижу «Эшелон на Самарканд» так же. На мой взгляд, притчевость и метафоричность этой книги виной тому, что с нею что-то, как сейчас принято говорить, «не так». Эта история о спасении голодающих детей благодаря горю невинных и слабых должна была звучать надрывнее двух ранних книг Яхиной, где страдают взрослые, к тому же неоднозначные. Но увы: трагизма в ней столько же, сколько в советском неологизме «голдети», коим пестрит книга.
Из книг Яхиной наиболее органична в моих глазах «Зулейха». Не зря писательница говорила в интервью 2015 года, что воспользовалась для ее сюжета историей своей родной бабушки. Правда, бабушке было семь лет, когда их семью раскулачили и сослали на приток Ангары. Следовательно, судьба самой Зулейхи основана на биографиях более старших членов рода. Но это не так важно. Память рода, личная связь с глобальными событиями – мистическая и сильная вещь. Полагаю, она и водила пером Яхиной, когда та писала «Зулейху», и сообщила ее тексту какое-то особое вдохновение и эмоциональность (и то, что книга написана «картинками», как сценарий, видимо, из остроты авторских переживаний и сложилось). Тем самым меня роман о Зулейхе и впечатлил.

Вторая книга Яхиной, «Дети мои», по словам автора, была построена намеренно таким образом, чтобы как можно больше отличаться от первой. Потому она и подана не как сценарий, а как литературный текст. Потому в ней действуют не татары, а немцы Поволжья (хотя Яхина говорила, что в начале задумки был роман о татарском мальчике, попавшем в немецкую семью, – но выходило так похоже на «Зулейху», что она отказалась от этой идеи). То есть человеческая заинтересованность в изложении драмы рода сменилась заинтересованностью писателя сочинить и преподнести историю «незнакомого» ей человека.

Думаю, именно эта мотивация и сработала. Яхина придумала образ немого Якоба Баха, живущего «изнутри, ощущениями» и сочиняющего сказки. Основным ключом к этому роману автор называла мифологию и немецкие сказки. В итоге «Дети мои» напоминают сильно разросшуюся сказку братьев Гримм – а они, известно, не для детей, а для взрослых, очень жестокие и чаще всего не нравоучительные, а подобные стихийному бедствию. Так что роман о Якобе Бахе и его богоданной семье удался как страшная сказка.

Возможно, успех рассказывания романа как сказки Яхина захотела повторить и в третьей книге. Но теперь сделать эту сказку не жуткой, а назидательно-оптимистичной (что гуманно). Именно потому роман помещен в изначально сказочную условность. Помимо 1923 года, Циденков указывал на то, что эшелоны с «голдетьми» из Казани отправлялись не в Туркестан, а в Сибирь, а на Самарканд был снаряжен всего один такой поезд. Но Яхина писала не о следовании того конкретного поезда и даже не давала собирательный образ санитарных эшелонов с беспризорниками. У нее отбытие эшелона на Самарканд – типичный сказочный ход, когда героя отправляют в далекое и опасное путешествие. Как Геракла за яблоками Гесперид. Как Ивана-Царевича – за Кощеевой смертью. Или как Федота-стрельца – за тем, чего на белом свете вообще не может быть.

Исходя из мифологии, облегченной в фольклоре и иронизированной у Леонида Филатова, развивается стандартный сказочный сюжет «Эшелона на Самарканд». Из сказки, как мне кажется, взято и то, что эшелон прибывает в Самарканд с пятьюстами детьми, как и вышел из Казани, несмотря на то, что в пути голод и холера погубили много мальцов, и их имена в одном месте перечислены эдаким мартирологом. Деев со своей невероятной мягкотелостью, предметом ненависти комиссара Белой, подбирал по пути всех обездоленных детей, обещая всех прокормить и доставить до Самарканда, – вот и оказался счет ровным. Но за этим материалистическим объяснением проглядывает сказочная реальность: то ли механизм действия живой воды, то ли целительная сила матери-Земли…

В довершение к фольклорно-сказочным мотивам роман богат отсылками к Священному Писанию. Что отлично подметила в «Медузе» Галина Юзефович: «Из реальной национальной и общечеловеческой трагедии писательница конструирует добрую сказку, позитивную притчу в условных исторических декорациях, на манер булгаковского Иешуа восклицая “все люди добрые, игемон” и от души ожидая, что читатель разделит ее просветленный оптимизм».

В это высказывание Юзефович вложила главный упрек роману по художественной части: «Эшелон…» выглядит очень «сделанным» из-за благой цели благостности, извините за каламбур. Книга сконструирована так, что бросаются в глаза не одиночество и голод несчастных детей, не гуманитарная катастрофа начала 1920-х годов и даже не отмеченная выше коллизия несоответствия действительности документам, благодатная для исторической прозы. Если бы роман Яхиной строился на том, как Деев не может найти нигде помощи, потому что голода в СССР уже официально нет, вышло бы совсем иное повествование.

Но Яхина сосредоточилась на том, что детям все кругом считают своим долгом помочь. А как иначе, если в сказках всегда так происходит? Иван-царевич целится из лука в утку, а та кричит: «Не губи меня, я тебе еще пригожусь!» – и ведь действительно, пригождается, но нескоро, а пока милосердный Иван пропускает обед. Как обходится без добычи и, соответственно, без еды путешественник за Кощеевой смертью, сказка умалчивает. Но в романе так не получится: маленькие пассажиры поезда хотят есть. Поиск пропитания для них становится главной заботой начальника эшелона Деева и комиссара Белой – и краеугольным камнем книги. И начинают вершиться друг за другом добрые дела в совершенно сказочных коннотациях…

Чтобы босые дети добрались из детдома в эшелон, Деев выпрашивает в военной академии сапоги у кавалеристов: «Одна тысяча штук, пять сотен левых и пять сотен правых… Кавалерийский сапог был так велик, что некоторые дети могли бы поместиться в нем целиком». Командир академии (из царских офицеров) дает Дееву обувь на два часа. Но рассадка по вагонам затягивается на весь день, и Деев, как мальчишка, прячется от командира – однако тот его находит. И не только не накладывает санкций за нарушение, но и «вознаграждает» Деева двумя Георгиевскими крестами третьей и четвертой степени: «Мне уже вряд ли потребуется. А вам в пути – наверное» (кресты потом сменяют на провизию). Кавалеристы еще и одаряют детей нательными рубахами, сняв их прямо с себя на перроне, – и эти белые рубахи становятся облачениями спасаемых детей (образ прозрачен).

Эшелон отправляется в путь, и только Деев знает, что провизии в нем – кот наплакал. В ближней к Казани станции Свияжске он в отчаянии бежит… в ЧК. Не сдаваться, а просить провизию из тех излишков, что изъяты у населения и хранятся до особых распоряжений на ссыпном пункте. И чекисты, описанные как варвары, от скуки стреляющие по мухам… к утру привозят детям целый автомобиль продовольствия, в том числе живых кур (понятно, что все было добыто этой же ночью). Сверху всего этого великолепия лежит… яблоня, усыпанная зелеными плодами. В дальнейшем от белоказаков эшелону достанется целый вагон соленой рыбы.

Если это аллюзии на символы из Священного Писания (яблоко Евы, знак Христа), то с ними автор обошлась пародийно. Одно яблочко или одна рыбина имели бы христианский смысл – но не практический, потому в тексте появляются щедрые дары, спасающие детей от голодной смерти. Вопрос, у кого они отобраны, скольких людей спасение детей, напротив, обрекло на гибель, остается «за кадром» повествования. Так в сказке выпадает из поля зрения читателя судьба «промежуточных» героев – например, сестер Золушки, которые отрубили себе пятки и пальцы на ноге, чтобы надеть заветную туфельку. Сказки и евангельские притчи все время перемешиваются, не уступая места правдоподобию.

Доброта мира к несчастным детям достигает апогея в шестой части «И снова пять сотен. Казалинск – Арысъ», когда поезд застревает в Голодной степи. Застревает буквально: перед ним кончаются рельсы. «Полотно под ногами обрывается – дальше чугунка не идет. Это – как? Не веря глазам, Деев падает на колени и ползет по земле, ощупывая почти вросшие в нее последние шпалы и концы рельсов… Затем еще ползет, дальше, долго, в поисках продолжения путей. Ничего не находит». Ужасный момент – в эшелоне кончились еда и вода, нет топ­лива и лекарств, все упования были только на близкий конец пути – и вот он недосягаем!..

Но литература жестока. Всякий провал действия для художественного текста – прежде всего интересный поворот: что будет дальше?.. В этом месте мне показалось, что Яхина внезапно сменила тональность своего почти святочного рассказа и нашла мощнейший символ, перечеркивающий все предыдущие красоты. Богоборческая власть завела свой Ноев ковчег в песок, в беспутицу!.. И какую же развязку приготовил автор?.. Или развязки не будет, и в этом – трагический пафос истории?.. Именно здесь мне предстало сходство романа с поэмой Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки», которое раньше проявлялось лишь в намеках: названия глав – по железнодорожным перегонам, экстатический местами слог, библейские параллели. Но вот то, что эшелон никуда не доехал, как и Веничка, выглядело мощно. Но нет – в продолжении сюжета два этих текста разошлись в разные стороны, как поезда со стрелки.

Деев удаляется в пустыню, точно Христос. Вроде бы искать дорогу, но ясно же, насколько это неразумно… На деле у начальника эшелона нервы сдают, и он вспоминает и переосмысливает свою жизнь, исповедуясь вместо Бога фельдшеру Бугу, которого видит перед собой в мираже. В таких метаниях духовных и физических проходит четыре дня (!), и Деев попадает в плен к бандитам Буре-бека, которыми его стращал инспектор еще в Оренбурге. Тот даже не желал пропускать дальше поезд с детьми, убеждал, что Деев везет ребят на верную смерть. Начальник эшелона настоял. Неужели сейчас инспектор окажется прав, и жестокий мир покарает прекраснодушного Ноя?..

Ничего подобного. Деева держат взаперти, поят-кормят, потом призывают на пир Буре-бека со сподвижниками и издеваются над ним, швыряя в него кусками мяса и показывая отрезанные головы красноармейцев. Деев тем временем проповедует им необходимость помощи детям: «Спасти сироту – богоугодное дело. Спасти пять сотен сирот – это пять сотен богоугодных дел. Когда еще тебе выпадет такой случай, Буре-бек?»

А потом его возвращают к эшелону (гирлянде, как зовут его Деев и пассажиры). Все дети живы, здоровы, вымыты и накормлены. Оказывается, буре-бекцы нашли эшелон в песках и стали «опекать» детей, снабжать продуктами и водой. Рельсы переложили и даже командира «гирлянде» вернули!.. Это, на минуточку, басмачи (слова Яхина не произносит, но мы его помним).

Прямо говоря, то была самая неубедительная и странная глава в романе. Она настолько явно сделана ради счастливого финала, что при ее чтении катарсиса не испытываешь. Это просто конструкт. Дети уже без приключений доберутся до Самарканда, а Деев обретет счастье взаимной любви с санитарной сестрой Фатимой и новый рейс. Но в сказочном рейсе точка поставлена.

Того, кто читал написанные предшествующими поколениями книги о голоде – «Ташкент – город хлебный» Неверова, «Донские рассказы» Шолохова, главу о Помголе в «Циниках» Мариенгофа, – роман Яхиной не может растрогать и порадовать. Хотя автор очень старалась именно растрогать и порадовать. Прав подзаголовок рецензии Галины Юзефович: «Трагедию в Поволжье автор превратила в комфортную сказку». Может быть, в сказку. Может быть, в притчу. А может, и в проповедь. Но ни один из этих жанров не соответствует выбранной теме. Да простит меня «кормчий нового Ноева ковчега» Деев.

Опубликовано в журнале «Традиция & авангард», № 2 за 2021 год.

Рубрики
Критика

Бумажная книга и прочие жидкости (Литературный выпуск журнала Esquire: о судьбе книги в постсорокинском мире)

Едва в «Фейсбуке» появились первые сообщения о выходе литературного номера журнала Esquire, как читатели живо принялись обсуждать — фотку писателя Владимира Сорокина на обложке. Пришли к выводу, что фото «плохое»: ругали «выражение лица», отмечали, что герой «сильно сдал». Конфуз, отчасти отражающий дух самого номера, где до литературы надо долистываться — через полосы с рекламными образами и фотоматериалами из какого-нибудь Марселя, не имеющего никакого отношения к заявленной теме выпуска.

Не теме даже, а «мотиву» — уточняет во вступительном слове редакция. Мотив предложил сам Сорокин, который не только вынесен на обложку, но и назван «куратором» номера — его идейным вдохновителем.

В парадно открывающем номер интервью Владимир Сорокин призывает «отстоять книгу как вещь»: воздвигнуть вокруг нее «бастион, непреодолимый для цифрового мира».
Идея, как оказалось, выигрышная не только для литературы, но и для самого журнала. В недавнем интервью сайту Meduza новый главный редактор Esquire Ксения Соколова призналась, что рассчитывает «создать тип журналистики или литературы люксового качества» — в отличие от «литературного и журналистского фастфуда».

Гарантом «люксового качества» и для Ксении Соколовой, и для Владимира Сорокина выступает бумажный носитель.

«Бумага до сих пор статус-символ», — отмечает Соколова, а Сорокин вроде как поясняет, почему: «На книгу можно пролить кофе или даже поставить горячий кофейник, можно прожечь ее сигаретой. <…> Ее можно облить слезами, вином, кровью, спермой. И это все останется на ней в память о читателе. <…> А что может iPad? Слезы или кровь стекут с него, ничего не оставив».

Редакция спешит уточнить, что то же верно и в отношении бумажного журнала, и весь литературный номер Esquire начинает восприниматься как промо-акция в пользу бумаги.

В пользу литературы как «оригинальной, неповторимой» — но все-таки «вещи».
В пользу писателя как «оригинального, неповторимого» — но все-таки «тела». Как говорит куратор Сорокин, «писатель был и остается телом, записывающим свои фантазмы на бумаге».

Такую концепцию литературы читателю Esquire легко разделить. Легко прийти к выводу, что книги только и годятся на то, чтобы быть облитыми кофе, кровью и спермой — а потом уничтоженными. В рассказах номера книги обклеивают и топят, воруют и раздаривают, ими украшают особняки, на них пытаются нажиться. Книгу постигает судьба всех вещей — тленная, жалкая.

А ведь еще недавно спокойствие читателей возмущали культовые книжные антиутопии, библиотриллеры — такие как «Кысь» Татьяны Толстой, «Библиотекарь» Михаила Елизарова. Теперь-то видно, как сильно этими авторами владел постсоветский миф — о книге, меняющей жизнь, пьющей душу, толкающей на смерть. Восставая против советского литературоцентризма, они на годы продлевали его. Сорокин в интервью укрощает книгу, придает ей «человеческий размер». В постсорокинском мире книги не боятся. Потому и умиляются ей.

Это как с Советами: когда-то боролись, а теперь для смеху принтят серпы на майке и собирают значочки да подстаканнички.

Это как с Сорокиным: когда-то ругали, а теперь приглашают в кураторы и обращаются к нему как к «летописцу и пророку» современной России (так сказано во вступлении к номеру).

Но сила писателя — не в травоядных афоризмах типа: «Книги штучного производства должны быть интересными по определению».

И сила книги — не в бумаге.
В книгу верили и книгу боялись не потому, что она «пахнет», — а потому, что содержит энергию, лишенную и запаха, и «тела», избегающую тлена, пронзающую видимый мир. Цифра и слово — куда более близкие материи, чем литература — и бумажная книга. «Цифрового мира» сегодня боятся, как раньше боялись слова: это новая незримая сила, творящая реальность и подменяющая ее, как книга раньше творила и подменяла жизнь.

В этом смысле лучшим рассказом номера я назвала бы самый антисорокинский текст — фрагмент из готовящегося романа Марины Степновой. «Перепелка»: история о том, почему была «раздарена, расточена, распылена» барская библиотека. В контексте номера рассказ Степновой выглядит удивительно современным — хоть и повествует о времени, когда еще не был написан весь Толстой. Библиотека в нем кончается по той же причине, что и наш литературоцентризм: героиня рассказа осознает, что чтение — подмена жизни, и открывает для себя знание более достоверное, чем книжное.

Мне кажется особенной удачей, что концептуально выстрелил в номере текст автора, ранее не замеченного в идейном лидерстве. Марина Степнова пишет прозу сентиментальную, домашнюю, так называемую «женскую» — и вдруг нечаянно обставила куратора-интеллектуала.

Напротив, вполне сознательно играет с именем и статусом Сорокина популярный фантаст Дмитрий Глуховский, то и дело предрекающий вырождение цивилизации. Однако рассказ «Танго» — о нашем времени, помеченном корешками книг Путина и Мединского. Рассказ не прорицает, а ностальгирует: по времени «рокенрола» в политике, когда патриотическая молодежь позволяла себе акции, ныне годные исключительно для опальных художников. С одной из таких акций герой стащил томик Сорокина, вокруг которого теперь и разворачивается главная для него интрига — отвлекающая от настоящей драмы.

Рассказ Глуховского сознательно воспевает Сорокина: «Читал по памяти, по оттиску на сетчатке, непотопляемый роман», — и в то же время невольно троллит его. Дает почувствовать, что слава писателя — это когда его книги рвут и спускают в унитаз, а не когда берут у него установочные интервью.

А вот всенародная любимица Гузель Яхина поддерживает старомодную привязанность к бумажной книге — которая, по слову Сорокина, «может лежать веками, сохраняя себя». Ее рассказ «Швайпольт» заставляет вспомнить классические сюжеты «Пиковой дамы» и «Шинели», только в роли заветной карты игрока и вожделенной вещи бедняка здесь выступает редкая книга. А Яхина заставляет герою сочувствовать — даром что ни маленьким человеком, ни большим читателем его назвать нельзя.

Среди остальных четырех рассказов номера я выделила бы «Линию матери» остросюжетной сказочницы Анны Старобинец — мистическую семейную драму со следами родового проклятия и исторической травмы: он выглядит наименее надуманным и наиболее законченным. Однако ни в этом рассказе, ни в орнаменте о восточном базаре «Бульбуль» поэта и философа из Узбекистана Сухбата Афлатуни, ни в рассудительном очерке о кладбище «Какие разные похороны» филолога Евгения Водолазкина, ни в больничном анекдоте «Ревность» автора «коштырской» антиутопии Евгения Чижова книга не занимает сколько-нибудь заметного места.

По-видимому, составители номера, будто следуя совету Сорокина, собрали тексты, просто «интересные по определению», от авторов, по определению известных — замеченных в премиальных списках мейнстримного толка. (Исключения — фантасты Глуховский и Старобинец, но и они в своем сегменте литературы в достаточной степени мейнстримные фигуры.) Между тем в таком представительном номере, да еще и случающемся, как день рожденья, раз в году (этот литературный выпуск — второй по счету, а первый вышел в прошлом августе), важнее всего — механизм сборки. Контекст, объединяющий отдельные рассказы в актуальное и внятное высказывание о литературе и современном обществе.

Стоит вспомнить яркие литературные эксперименты «Сноба» — к примеру, удачный номер «Всё о моем отце» (2010), в котором писателей приглашали работать на стыке социального исследования, исповеди и художественного воображения.

Читатель, готовящийся залить литературный номер Esquire слезами, кровью и спермой, имеет право рассчитывать, что и писатели, и составители влили в журнал изрядную дозу жизненного вещества.

На днях Москву подтопило, и я свой экземпляр залила дождем.

Рубрики
Критика

Посмотри в глаза чудовищ. О загадке популярности романа Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза»

Успех романа Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза» вызван, на мой взгляд, тем, что в нем соединилось несоединимое, скрестилось нескрещиваемое: татарский и русский менталитет, патриотическая идея и либеральная повестка, «большая» и массовая литература, свое и чужое слово. Причем этот симбиоз настолько мало отрефлексирован автором, что текст предоставляет читателю полную свободу. Хочешь так поворачивай, хочешь этак – все возможно, так как авторская позиция не выражена и авторских предпочтений нет. Подчас автор наполняет текст даже не своими «находками». Изображение 30-х годов в Казани – калька с булгаковской Москвы 20-30-х годов. Описание униженного положения женщины в патриархальном обществе – проговаривание феминистской повестки. Колониальная тема – реверанс в сторону Запада. Страх и ненависть в СССР, «адском заповеднике, придуманном одним из величайших злодеев человечества» (как пишет Л. Улицкая в предисловии), – дань либерализму.

А самой Гузели Яхиной просто хотелось рассказать историю о бабушке, сильной и смелой женщине – раскулаченной, вывезенной в Сибирь и выжившей – которой автор явно гордится! В эту историю Яхина вкладывает сердце, именно она делает книгу живой. Вся искренность и непосредственность, доступная автору, приходится на этот сюжет: дорога к месту ссылки и выживание в Сибири (внешняя робинзонада); избавление от неуверенности, страха и обретение своего «я» – внутренняя динамика образа.

История мужества и любви, рассказанная в «Зулейхе», могла бы быть рассказана и в любых других декорациях, и ничуть бы от этого не потеряла. Снаружи – робинзонада, внутри – избавление от страха. Дыхание книги, ее жизнь – в этом.

В начале романа смерть пугает Зулейху. Она боится духов кладбища, до дрожи боится смерти, живущей в урмане. Но на Ангаре Зулейха берет в руки винтовку и убивает с одного выстрела медведя, ходит в одиночку в урман и смерти там больше не видит. Теперь она понимает, что жизнь и смерть существуют вместе. И продолжают одна другую. Мертвая свекровь, Упыриха, приходит к героине в видениях. И мучает ее – но лишь до тех пор, пока Зулейха готова мучиться сама. Упыриха – аллегория неполноты и ущербности Зулейхи, и когда героиня обретает свое «я», то освобождается от этого от страха. И хотя Упыриха все так же приходит, Зулейха больше не боится ее. Приходится ей справиться и со страхом потери сына, самым тягостным в ее жизни. Преодолев его, отпустив сына во взрослую жизнь, Зулейха впервые не опускает глаза.

В этой истории про бабушку, то есть про женщину, осознавшую свое «я», реалии советского времени не имеют никакого значения. Все ужасы репрессий не персонифицированы. Злодеев нет, есть ­бюрократия: отчеты, приказы, бумажки. Надо отправить столько-то ссыльных таким-то маршрутом, а поездов не хватает – уплотним. Очень жаль, да, но делать нечего – отчет есть отчет. Нельзя ссыльным на палубе плыть, могут убежать, значит, запрем их трюме. Там они и потонут вместе с баржей. Никто не виноват. Так вышло. Более того – главный «злодей», непреклонный НКВДшник Игнатов, убивший мужа Зулейхи, к концу книги начинает мучиться совестью и во сне видит всех убиенных – еще немного, и «Зулейха» могла бы превратиться в «Лавр» Е. Водолазкина. И были бы у нас женский и мужской вариант книги, где герои в декорациях непонятно какого времени и пространства проходят путь самосовершенствования.

Ведь резонанс и «Лавра», и «Зулейхи» был, в первую очередь, вызван тем, что среди постмодернистского уныния эти авторы первыми заговорили о человеке в позитивном, жизнеутверждающем ключе.

Роман «Зулейха открывает глаза» вышел в 2015 году. Какие еще книги прозвучали в этом году? А. Варламов «Мысленный волк», А. Геласимов «Холод», В. Данихнов «Колыбельная», А. Ганиева «Жених и невеста», А. Снегирев «Вера», Т. Москвина «Жизнь советской девушки», Р. Сенчин «Зона затопления». В большинстве из них герои, не справившись с жизнью, умирают. «Уля качалась над бездной и ждала, когда налетит порыв, который подтолкнет ее и навсегда оторвет от кровавой, грязной земли. Она больше не хотела ей принадлежать…»  (А. Варламов «Мысленный волк»). «Кончалось, кончалось и тихо, беззвучно кончилось. Осталось только море. И плеск подступающих волн, и бульканье вина» (А. Ганиева «Жених и невеста»). «…в ее сиплом дыхании мне чудится запах свежей могилы и разложения. <…> Она шепчет мне что-то своим ласковым голосом. Я не могу разобрать слов, но, наверное, это колыбельная, потому что мне хочется спать, мне так сильно хочется спать, господи, как же мне хочется спать» (В. Данихнов «Колыбельная»).

Некоторые из этих текстов являются развернутой метафорой смерти: «Холод» А. Геласимова, «Колыбельная» В. Данихнова, «Зона затопления» Р. Сенчина. Другие демонстрируют тот вариант развития событий, при котором «колесо еще вертится, хотя хомяк уже умер». А. Снегирёв в романе с многозначительным названием «Вера» рассказывает историю о потере человеком себя. Стирание личности – основная тема «Жизни одной девушки» Т. Москвиной.

«И среди всего этого декаданса маленькая татарочка Зулейха решилась открыть глаза. Преодолеть покорность мыслям о смерти, которыми была заполнена вся ее жизнь: “Смерть была везде. <…> биение жизни в живом останавливалось, уступая место распаду и гниению. <…> И судьба ее собственных детей была тому подтверждением. Четыре младенца, рожденные лишь для того, чтобы умереть <…> смерть ждала каждого – таилась в нем самом или ходила совсем рядом. <…> Смерть была вездесуща – хитрее, умнее и могущественнее глупой жизни, которая всегда проигрывала в схватке”.

Но ради жизни сына Зулейха вступает в борьбу со смертью, голодом и судьбой. Ради любви к нему отказывается от личного счастья, уверенная – ослабни хоть на мгновение ее упорство в противостоянии со смертью – и сын обречен» [1].

Она перестает боятся урмана и вообще всего: «В этой схватке проиграла смерть. <…> Смерть была тесно, неразрывно переплетена с жизнью – и оттого не страшна. Больше того, жизнь в урмане всегда побеждала. Как бы ни бушевали осенью страшные торфяные пожары, как ни была бы холодна и сурова зима, как ни свирепствовали бы оголодавшие хищники, Зулейха знала: весна придет, и брызнут юной зеленью деревья, и шелковая трава затопит выжженную некогда дочерна землю, и народится у зверья веселый и обильный молодняк».

Таков месседж романа: вера в жизнь, крепко связанная с силами природы и любви. Как ни жестоко историческое время (а когда оно в России иное?), находились и находятся люди, верящие в жизнь: доктор Лейбе лечит людей, начальник лагеря спасает заключенных. И травму ХХ века тут легко заменить на травму монголо-татарского ига или что-то еще…

Это был бы прекрасный образец сентиментальной массовой литературы, если бы не желание автора добавить «актуалочку». Идеологические присадки к жанру сентиментального романа привели к странной картине. Читаем: главные герои живут в посёлке на Ангаре, каждый в своем домике (Игнатов один, Зулейха с сыном и доктором Лейбе, Горелов с Аглаей), ходят в лес по грибы да ягоды, на охоту «с винтовкой» (это ссыльные-то), масляными красками на «холсте» пишут (везти холст в лесной посёлок за 400 км от Красноярска? да не вопрос, если раскулаченным надо), но – спохватывается вдруг писательница – ведь нужен ужас репрессий, «адский заповедник», «любовь в аду», как наказывала Людмила Евгеньевна – и вот уже все хлебают «что-то серо-зеленое, с комочками» и стоят перед начальником – «испуганные, с мятыми щеками и вздыбленными волосами». И сразу забылось, что начальника этого, в благодарность за то, что от голода спас, они в виде ангела изобразили на потолке клуба и даже поселок в честь него назвали.

Несостыковок в романе много. Забитая и неграмотная Зулейха, никогда из деревни не выезжавшая, оказавшись в Казани, разглядывает прохожих и видит в их руках: «папки, портфели, тубусы, ридикюли, букеты, торты». «Ну это понятно, – иронично комментирует Вадим Чекунов, – с папкой муж-Муртаза частенько ходил на работу в поле, в портфеле Зулейха сама носила корм животным в хлев, в ридикюле зерно для кур, а с тубусами все деревенские татары традиционно ходят в лес по грибы-ягоды, удобная вещица ведь… “Ветер вырывает из рук худенького очкастого юноши стопку нот”. Тут тоже нет вопросов – вернувшись с поля с тротом в руках, муж-Муртаза, откинув фалды суконного чекменя, садился за рояль посреди избы, играл Шопена, а верная жена стояла рядом и нотные листы переворачивала. Ведь каким-то образом она знает, что это именно ноты улетели у казанского очкарика…»[2]. Да и навыки чтения у героини внезапно появляются: «Громыхая шестеренками тяжелых колес, катит громадина агитационного трактора, тащит за собой большой треснутый колокол, вокруг которого обвилась кумачовая змея транспаранта: «Перекуем колокола на тракторы!»

Романная конструкция напоминает желе – куда ткнёшь, туда и качнется. Поэтому и нравится роман многим, и не нравится тоже многим, что состоит он весь из скрещений и пересечений.

Первое скрещенье – просчитанная «выигрышность трагизма» на фоне истории (В. Пустовая). Личная история бабушки Яхиной, неумело вписанная в контекст травмы ХХ века ради стремления попасть в высшую литературную лигу. Об этом мы уже сказали.

Второе, всколыхнувшее общественность скрещенье, – наложение друг на друга татарского и русского менталитетов и их искажение.

К моменту публикации романа Гузель Яхина уже много лет жила в Москве, но татары, конечно, считали ее татарской писательницей. И к татарской писательнице Гузель Яхиной у них оказалось очень много вопросов. Первый – почему она перевирает национальные традиции? Второй – зачем предает татарский народ?

Начнем с того, что вера в единого бога не подразумевает языческих обрядов задабривания духов кладбища, поиска домового в вагоне теплушки и прочих штук, которыми занимается у Яхиной верующая в Аллаха Зулейха. Но не только это оказалось для татар неприятно, а подчас и оскорбительно:

«Какую черту татарского национального характера молодой автор вытаскивает на первый план?!

  1. Зулейха – воровка. Она крадет домашние запасы, чтобы… умилостивить духа околицы!
  2. Зулейха – язычница. Татарка из Заказанья начинает утро не с соответствующих гигиенических процедур с кумганом и проникновенной утренней молитвы, а с воровства, размышлений о языческих духах. Молодая женщина надеется, что дух околицы договорится с духом кладбища?! Любой человек, имеющий мало-мальское представление о татарской культуре, сочтет это за бред! Общеизвестно, что сельские жители, пересекая околицу, читают соответствующее дога, дают садака (милостыню) одиноким старухам или больным. Но никогда не совершают никаких языческих действий с едой. Еда для татар священна. <…> Описание того, как женщина бросала на ветер пастилу, воспринимаются как «отсебятина», вызванная желанием автора любой ценой завладеть вниманием читателей. Достаточно заглянуть в Татарский мифологический словарь, чтобы убедиться в том, что Г. Яхина плохо ориентируется в татарском фольклоре. <…> Так, Шурале – дух леса, поэтому он не живет на кладбище. Шурале не беспокоит духов мертвых, его интересуют – живые: одинокие путники, которые посещают лес либо на закате, либо на рассвете. Кощунственно и безграмотно писать, что «злые озорные шурале» забавляются среди могил! Если следовать логике автора, то шурале играют в «щекотки» с мертвыми?! Видимо, в свое время автор романа «Вий» перечитала. Если Шурале задумает озорничать, то обычно летом во время ночного почти до смерти загоняет лошадь, чаще белой масти, либо заводит в глушь одинокого путника. Если внимательно перечитать поверья Каюма Насыри, то сразу станет понятно, что духи не дружат друг с другом, у каждого свой функционал и локус»[3].

Лингвисты упрекают Яхину в незнании татарского языка и – невладении языком русским:

«»– А? – Иконников отнимает кисть от холста и оборачивается. Глаза его строги, брови – косматы, вислый профиль – грозен.

– Вконец обезумевшее от ужаса сердце прыгает в горло. Юзуф срывается с места и топочет за дверь» – помимо того, что Юсуф видит одновременно и фас, и профиль Иконникова, он ещё и умудряется сорваться с места и топотать к двери. А это разные типы движения, разная скорость, стремительность.

Прочитав около 10 страниц, я выписала страницу таких примеров. Страница косноязычия на 10 страниц текста! Господа, товарищи, филологи, критики, это текст автора Тотального диктанта. Заметьте, я ничего не говорю про его смысл или фактические нестыковки. Только стиль.

Но самое главное, я поняла, кажется: почему возмущаются татары. Опять же – специально не искала, значит, наверное, в тексте этого больше.

“Зулейха пересказывала сыну все слышанные в детстве от родителей сказки и легенды: про длиннопалых лохматых шурале, до смерти щекочущих запоздалых лесных путников; про лохматую водяную су-анасы, что добрую сотню лет не может расчесать свои космы золотым гребнем”. “Лохматый” покрытый шерстью Шурале и такая же лохматая (тоже покрыта шерстью?) Су-Анасы. Знала ли Зулейха сказки Тукая? Возможно, Яхина имеет в виду, что волосы у водяной всклокочены. Как бы то ни было, прилагательное одно и в обоих случаях относится к объекту в целом: “лохматые шурале”, “лохматая водяная”. Возникает сопоставление. А это, извините, удар по культурному коду. На этих сказках мы все выросли, это азы. Это как сказать, что и у попа и Балды был толоконный лоб, но в разных значениях. Мол, у попа – глупый, а у Балды мудрый и крепкий.

“– Зулейха Валиева! – Я. За всю жизнь она не произнесла столько раз «я», как за месяц в тюрьме. Скромность украшает – не пристало порядочной женщине якать без повода. Даже язык татарский устроен так, что можно всю жизнь прожить – и ни разу не сказать «я»: в каком бы времени ты ни говорил о себе, глагол встанет в нужную форму, изменит окончание, сделав излишним использование этого маленького тщеславного слова. В русском – не так, здесь каждый только и норовит вставить: «я» да «мне», да снова «я»…” Эх, не изучала Яхина татарский язык с какой-нибудь Мунирой Хайрулловной в школе: «минем исемем Зулейха, мин Казанда яшим». Да, татарский язык – это язык агглютинативного типа, глагольное окончание может заменить местоимение. Но зачем же такая лобовая аналогия (тем более, что в русском языке тоже можно избегать излишнего яканья и не случайно существует поговорка «я — последняя буква в алфавите». Татарское местоимение «мин» часто является эмфазой для противопоставлений: «мин яратам, э син – яратмыйсың». Да и почему тогда в начале книги Зулейха постоянно использует местоимение «я» («Я только горшок мамин вынесла – и обратно…» «Мне абыстай рассказывала, а ей – ее бабка». «Я умру», «Я скоро умру?»)? Зачем надо было тогда выпячивать эту речевую черту?»[4]

Но наиболее жестким для татар оказался удар не по языку или фольклору – а по национальной гордости. Героиню зовут Зулейха, что для татар – национальное женское имя, как Аленушка для русских. «Зулейха Кул Гали, Зулейха Г. Исхаки – это «карлыгачлар» татарской литературы («ласточки»), на крыльях которых начертано проникновенное слово о татарском мире»[5]. Представьте такой сюжет: злой немец убивает мужа Аленушки (которого она считает хорошим мужем) и увозит её в Германию, где Аленушка влюбляется в немца и становится его любовницей.

Финальное преображение Юзуфа Валиева в Иосифа Игнатова (и горделивое предвкушение героя, как он будет жить и учиться в Москве) – татарам тоже радости не добавило.

Но и русскому читателю желание Яхиной усилить национальный колорит не пошло на пользу. Потому что метод она избрала, мягко говоря, странный – приводить названия предметов татарского быта без перевода: «Раскладывает на сяке табан для Муртазы, достает с высоких киштэ подушки, забирается на самую высокую лэукэ, поддевает висящую высоко над входом ляухэ» и т.д. Русский читатель, наталкиваясь на татарское слово, просто не понимает, о чем идет речь. Сбой коммуникации.

Переводит татарские слова Яхина тоже неверно. «Устойчивое выражение “жебеген тавык” Г. Яхина ошибочно калькирует и переводит, как “мокрая курица”, тогда как носители языка используют это устойчивое выражение в значении “клуша”, т.е. “нерасторопная курица”»[6].

В наложении татарского и русского контекстов пострадали и татары, и русские – все русские персонажи (за исключением Игнатова) предстают жестокими и наглыми, без чести и совести. Никто из русских (за исключением Игнатова) не видит в представителях других наций людей. В пересыльной казанской тюрьме, в поезде, на барже – везде русские (кроме Игнатова) ведут себя как звери, трусливые и агрессивные одновременно: убивают и морят голодом «врагов», подсиживают «друзей», устраивают провокации, расстреливают невиновных, чтобы продвинуться по службе, первыми покидают тонущую баржу с пленными, ну и, конечно, в любой ситуации пьют.

Вот только Игнатов – возлюбленный Зулейхи, ничего так, нормальный. Хотя и убивает её мужа без всякой надобности. Но в дальнейшем зато оказывается хорошим человеком. Совестливым. Подкармливает личными продовольственными запасами тысячу ссыльных, которые едут в поезде полгода, в одиночку пытается спасти триста тонущих заключенных, каждый день добывает в зимнем лесу еду на тридцать человек. Типичный эпический герой!

А потому что перед нами сентиментальный роман. И нечего требовать от него достоверности.  Реалистические подробности Яхиной только мешают. Так, в разросшемся поселке на Ангаре на охоту будет ходить одна Зулейха, а кашу на мясном бульоне кушать четыреста человек. Как можно кормить ребенка пару месяцев кровью из пальцев ­– представить сложно. Почему ссыльные, прибывшие на берег Ангары летом, не смогли запасти на зиму грибы, орехи и ягоды – непонятно. Также непонятно, почему ловить рыбу при наличии снастей они стали лишь несколько недель спустя после прибытия, да и то занимался этим один Лукка. А когда Лукка заболел, все лежали и страдали от голода.

Ехали ссыльные к месту поселения как в сказке – долго ли, коротко ли, неизвестно. Выехали они из Казани 1 марта 1930 года. Далее читаем: эшелон то стремительно мчался по железной дороге, то неделями стоял в отстойнике, «покрываясь сугробами и примерзая колесами к рельсам». То есть весна все не наступала и не наступала.  Потом нам сообщают: «ехали уже два месяца». А несколько страниц спустя – «апрель на носу». Эпическое время, однако!

Итак, ни с фольклором, ни с языком, ни с национальным характером, ни с  достоверностью у Яхиной не задалось. Обидела и татар, и русских, и просто хороших людей со здравым смыслом.

Третье скрещение – либеральная и патриотическая повестка. Первая выполнена Яхиной четко – по пунктам, изложенным в предисловии Людмилой Улицкой. Читаем:

Л. Улицкая: «У нас была прекрасная плеяда двукультурных писателей. Фазиль Искандер, Юрий Рытхэу, Анатолий Ким, Олжас Сулейменов, Чингиз Айтматов… Традиции этой школы – глубокое знание национального материала, любовь к своему народу, исполненное достоинства и уважения отношение к людям других национальностей, деликатное прикосновение к фольклору… пришел новый прозаик, молодая татарская женщина Гузель Яхина и легко встала в ряд этих мастеров».

Этот пункт Яхина выполняла, можно сказать, со страстью. Только вот деликатно и уважительно не получилось. Да и знание национального материала подкачало. Может, по другим пунктам получилось лучше?

Л. Улицкая: «Словосочетание «женская литература» несет в себе пренебрежительный оттенок – в большой степени по милости мужской критики. Между тем женщины лишь в двадцатом веке освоили профессии, которые до этого времени считались мужскими: врачи, учителя, ученые, писатели. Роман Гузель Яхиной – вне всякого сомнения – женский».

Вот верно – женский! Мы это уже поняли по некоторым проблемам со счетом, достоверностью и прочим. Но тут у Гузель Яхиной получилось не специально. А вот феминистскую повестку – изображение униженности женщины в патриархальном обществе – писательница отработала осознанно. В первой части романа мы видим Зулейху все время на коленях: «она встает на колени и ползет к лестнице», «встав на колени, принимается месить веники», «сползает на пол, встаёт на колени», «мыть полы была приучена на коленях» и т.д. (процитированы далеко не все «колени»). Еще Зулейха постоянно ползает: на первых двадцати страницах «ползет» она 12 раз: и по чердаку ползет, и по избе, и по лестнице вверх «ползет», а вниз «сползает», и «ползком прошмыгивает», и подол кафтана чистит, ползая вокруг него. Кафтан же, деспот патриархальный, «висит на толстом медном гвозде, лоснится пышными рукавами, милостиво позволяет щуплой Зулейхе ползать в ногах и счищать капли грязи». Апофеоз унижения Зулейхи в том, как она моет полы: на коленях, «припав животом и грудями к самому полу» и «скользя ящерицей» (технически это невозможно, но униженность показана «на пять»).

Живя в доме зажиточного мужа, конскую колбасу Зулейха по полгода не ест, только слюной обливается. Пастилу – ворует тайком. Такого морального и физического истощения Зулейхи, как после одного дня мирной жизни в доме мужа, мы в романе больше нигде не встретим. Куда там тюрьме, теплушке и ссылке! Так что феминистскую повестку писательница отработала на отлично. Значительно лучше, чем следующее задание Людмилы Евгеньевны: «трудовой лагерь, адский заповедник, придуманный одним из величайших злодеев человечества…»

Надо признать честно, репрессивный «ад» и «величайший злодей человечества» остались в этом романе недоработанными. Про «адский заповедник» с ягодами, охотой, живописью на холсте и росписью потолков мы уже говорили. А «величайший злодей» появляется только в усатых бюстиках, которые ссыльный скульптор лепит из хлебного мякиша, а Зулейха съедает. Но зато в следующей книге, «Дети мои», Яхина сделала работу над ошибками. И там уж Сталин такой злодей, что слюна с клыков капает. Никто, правда, не понял, к чему он там? как вписывается в образную систему романа? А ответ-то был на поверхности: ошибки надо исправлять – Людмила Евгеньевна сказала, что должен быть злодей, значит, будет. Пусть и в другом романе.

Но самое интересное и непонятное, как и зачем на эту либеральную систему координат наложилась русская патриотическая идея о великой империи, в столицу которой отправляется Юзуф, чтобы жить, служить и работать. Зачем Аленушку-Зулейху влюблять в Игнатова, зачем сыну Зулейхи давать русскую фамилию и отправлять в Советскую Москву? Единственное объяснение – так было на самом деле в истории бабушки Гузель Яхиной. Поэтому здесь она либеральных советчиков уже не послушала.

Четвертое скрещение – свое и чужое слово. Вначале стоит поговорить о заимствованиях из Булгакова: из московского текста Булгакова целые картины перенесены в казанский текст Яхиной. Яхинский профессор Лейбе играет профессора Преображенского, муж Груни Степан – Шарикова и немного Алоизия Могарыча. Коммунальная кухня и спор женщин у плиты – тоже из «Мастера и Маргариты». А вот революционный деятель-хозяйственник Денисов в романе – это шолоховский Давыдов, даже фамилия «Давыдов» разок встречается в тексте вместо Денисова. Так что пересказывать Яхина умеет. Но свое слово дается сложнее. Есть неувязки с характерами героев. Мало того, что кроме нескольких главных персонажей мы других и не видим, хотя действие призвано изображать широкую историческую панораму. Но и с главными нелады. Профессор Лейбе, живя в Казани, не подозревает, что его уплотнили, так как сошёл с ума, но когда через несколько лет на Ангаре он должен будет принять роды у Зулейхи, то вернется в рассудок силой собственной воли – вероятно, это какая-то неизвестная форма контролируемого расстройства психики. Игнатов когда нужно – злодей, когда не нужно –святой (хочет Зулейху, но годами молчит и терпит, хотя он начальник лагеря, а она ссыльная; и мальчики кровавые в глазах – об этом мы уже говорили). Та же незадача с языком. Все подчинено авторскому расчету и простой формуле сентиментального романа: горькое сделай горче, сладкое – слаще. Так появляются и «зеленые сугробы зелени», и «мед», сопровождающий каждую мысль Зулейхи об Игнатове. Как только подумает Зулейха про Игнатова, так Яхина сразу добавляет мед: «ощущала, как в мед постепенно превращается она сама», «от одного его взгляда, превратилась в мед – вся, без остатка, как потекла ему навстречу», «медовый запах обволакивает ее, затапливает», «нестерпимо пахнет медом. Горячая вода, бинты, даже самогон – медом. И игнатовское тело». Зачем варианты, если эта формула хорошо работает?

И тут мы подходим к пятому и последнему скрещению, вызвавшему кипучие споры о достоинствах и недостатках романа.

Пятое скрещение – высокая и массовая литература.

Яхина работает не с психологией героев, не с историей, не с реалистической достоверностью, а с шаблонными, формульными представлениями обо всем вышеназванном. Эмоциональный эффект ее текста силен потому, что образы и сюжетные ходы в нем настолько схематичны, что работают как абстракции высокого уровня, заставляя каждого читателя, вернее, каждую читательницу, представлять что-то свое, близкое именно ей.

Вот Зулейха стоит на коленях возле кровати сына, мечущегося в бреду. Две ночи стоит, три. Эмоциональное напряжение растет. Четыре ночи! Она не отходит ни на минуту. Это уже эпическая картина, не реализм, но каждая мать вспоминает болезнь собственного ребенка и собственную боль. А вот Зулейха прощается с сыном, уезжающим навсегда. Они были одним целым, для него она пожертвовала всем – не только кровью из левой руки, но и любовью к Игнатову, в общем, как говорится, жизнь положила. А он бросает ее, уезжает.  Этот момент наступает в жизни каждой женщины. И мы откликаемся, плачем. Так же, как плачем, смотря сериал на «Домашнем». Но слезодавилка – это еще не искусство.

А вот моя любимая – по голливудской образности и общему абсурду – сцена. Ссыльная Зулейха пошла в лес по чернику. «Расстилает в тени сосен шаль, сажает на нее Юзуфа. Накидывает на волосы платок, чтобы не напекло голову… Зулейха сама наелась, накормила Юзуфа. Тот улыбается, блестя чернильными от ягод зубами». (О, эти бессмысленные и беспощадные переходы из настоящего времени в прошедшее и обратно почти в каждом абзаце!). Вдруг черные сапоги – Игнатов! До этого за несколько лет не сказав Зулейхе ни слова, тут он вдруг начинает раздеваться: «расстегивает верхнюю пуговицу рубахи, вторую, третью. Снимает ремень – пряжка на груди, пряжка на поясе. Рвет через голову рубаху». Мужик! Молчал годами, а теперь, видно, решил – пора! Но Зулейха выхватывает у него ружье и говорит: не подходи! Игнатов, между прочим, начальник лагеря, он мог за эти несколько лет сделать все, что хотел. Но не сделал. А Зулейха вдруг это забыла и давай ружьем угрожать. По-человечески поговорить, конечно, нельзя. Но это еще не все. Прицелившись в Игнатова, Зулейха замечает, что к сыну, сидящему на шали, приближается медведь. Спрашивает у Игнатова, как стрелять. Тот советует взвести курок. Зулейха сразу все понимает и взводит. И с одного выстрела убивает медведя. Бурные аплодисменты… Людмиле Улицкой, которая пишет в предисловии: «Автор возвращает читателя к словесности точного наблюдения, тонкой психологии».

Конечно, «Зулейха» напрочь лишена психологии, ибо скроена по лекалам сентиментального романа: честная девушка, злой муж, ведьма-свекровь, добрый доктор и романтический враг в декорациях неважно какой катастрофы. «Ни автор, ни текст не задумываются о том, почему произошла коллективизация, какие причины ее вызвали, какой исторический смысл она несла. Никакой логики, никаких причин. Просто страшная катастрофа»[7]. Никакого психологического обоснования в романе нет: тридцатилетняя героиня тайком носит на могилы дочерей пастилу и страшно боится старой слепой свекрови. (Никогда не поверю, что страх перед свекровью более сильное чувство, чем трагическое материнство.) На вопрос, что за человек, что за женщина Зулейха? – ответить не получится. Мы не только не видим ее портрета (лишь зелёные глаза и густые брови), мы абсолютно не знаем, какой у нее характер. Да и другие герои «вряд ли не давали писательнице покоя, велели писать про себя день и ночь, вряд ли вдруг поворачивали линии своих судеб неожиданным для автора образом. Она их создала, сконструировала, всё выстроила и с каждого краю подравняла. Вышли ладно и складно. Да вот только — зачем?»[8]

«Язык в «Зулейхе» то топорно-простой («Игнатов берет с подноса тарелку. Полипьев смиренно вытягивает руки по швам»), то сентиментально-слащавый (мёд, да), то нуждающийся в бесконечных ремарках, как костылях: «И бесшумное, по-лакейски услужливое скольжение двери (вправо-влево, вправо-влево…), и щегольские фестончатые занавески в тонкую, еле заметную полоску (положим, с открытыми окнами – никак, но рюшечки-то зачем?), и безукоризненно чистое большое зеркало над объемистой воронкой рукомойника (смотрелся в него только по необходимости – утром, когда брился»).

«Его слабость пытались объяснить сценарной техникой. Но сама по себе сценарная техника не плоха. У нее много приемов (смена ракурсов, общих и крупных планов, лаконизм, ремарки), которые можно чередовать с поэтической выразительностью, но Яхину попытка перейти от конспекта к художественной речи заводит в дремучую сентиментальность: “Убийца мужа смотрел на нее взглядом мужа – и она превращалась в мед. От этого становилось мучительно, невыносимо, чудовищно стыдно. Словно весь ее стыд, прошлый и настоящий, слился воедино, вобрал в себя все, за что недостыдилась в этот безумный год <…> полог задергивался – все плотское, стыдное, некрасивое оставалось там, внутри. Зулейха вскакивала на большого аргамака и, крепко сжимая его босыми пятками, уносилась прочь не оборачиваясь”.

В девяностые было много книжек с блондинками на обложках, героини которых изъяснялись так же:  это было мучительно, невыносимо, чудовищно стыдно, но когда он пронзил ее своим 15-сантиметровым копьем, весь ее стыд, прошлый и настоящий, слил воедино все плотское, стыдное, некрасивое, и она, превратившись в мед,  крепко сжала его босыми пятками, уносясь прочь, как на большом аргамаке»[9].

«Зулейха» – это «сентиментальный роман с душком исторической травмы. Без приключений языка, без осмысления времени, без психологии, без достоверности.  Формульная литература – под эгидой большой истории»[10].

Большинство читательниц именно сентиментальность и привлекает: «Пробирает до мурашек по позвоночному столбу и выжимает слезу», «В каждой главе боль, надрыв, переживания», «Очень трогательно и по-домашнему как-то»[11].

Но в то же время популярность «Зулейхи» подтверждает, что самое интересное происходит сейчас на стыке высокой литературы и массовой. Этот симбиоз – явление продуктивное, более того – закономерное. «В эпоху разложения какого-нибудь жанра – он из центра перемещается в периферию, а на его место из мелочей литературы, из ее задворков и низин вплывает в центр новое явление»[12], – писал Ю. Тынянов.

Так что спасибо «Зулейхе» за то, что маркировала эту тенденцию.

Спасибо, что заговорила о преодолении уныния и безысходности в литературе десятых годов. Спасибо, что была смелой и мужественной.

Однако говорить спасибо Гузель Яхиной мне не хочется. Хочется пожелать ей такого же терпения, каким обладала ее бабушка, чтобы использовать его в писательской работе. Хотя Зулейха за шестнадцать лет общения с питерскими интеллигентами так и не научилась читать, у Гузель Яхиной есть шанс – рано или поздно научиться писать.

[1] Жучкова А.В. Поединок жизни со смертью на страницах современного романа// Вопросы литературы, 2016 № 5. С. 67 — 80

[2] Чекунов В. Зульфия варит щи. Фейсбук Вадима Чекунова от 13 апреля 2020 г. URL: https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=681751625701873&id=100016011241430

[3] Хабутдинова М. Рецензия на роман Г. Яхиной «Зулейха открывает глаза» // Звезда Поволжья от 1 августа 2016 г. URL: https://zvezdapovolzhya.ru/kultura-i-iskusstvo/retsenziya-na-roman-01-08-2016.html

[4] Шахматова Т. Про уровень литературоведческой дискуссии вокруг «Зулейхи» и не только // Фейсбук Татьяны Шахматовой от 17 апреля 2020 URL: https://www.facebook.com/tatyana.shahmatova/posts/2911642172253122

[5] Хабутдинова М. Рецензия на роман Г. Яхиной «Зулейха открывает глаза» // Звезда Поволжья от 1 августа 2016 г. URL: https://zvezdapovolzhya.ru/kultura-i-iskusstvo/retsenziya-na-roman-01-08-2016.html

[6] Там же.

[7] Левенталь В.: «Наш литературный процесс…» // Комсомольская правда от 25.02.2019 https://www.spb.kp.ru/daily/26946.5/3997927/

[8] Великанова Ю. Есть только то, что есть // Pechorin.Net от 4 июля 2020 г. URL: https://pechorin.net/articles/view/iest-tol-ko-to-chto-iest-o-romanie-g-iakhinoi-zulieikha-otkryvaiet-ghlaza

[9] Жучкова А. О беллетристике // Легкая кавалерия № 5, май 2019 // «Вопросы литературы»

http://cavalry.voplit.ru/may2019#rec124100245

[10] Жучкова А. О беллетристике // Легкая кавалерия № 5, май 2019 // «Вопросы литературы»

http://cavalry.voplit.ru/may2019#rec124100245

[11] Отзывы читателей с сайта ЛитРес URL: https://www.litres.ru/guzel-yahina/zuleyha-otkryvaet-glaza-18274205/ Дата обращения: 20.08.2019

[12] Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С.258.

**************

Опубликовано в журнале ПОЛИЛИНГВИАЛЬНОСТЬ И ТРАНСКУЛЬТУРНЫЕ ПРАКТИКИ Том 17 No 4 (2020). С. 571-582

Рубрики
Критика

Поединок жизни со смертью на страницах современного романа

После «зазеркалья» постмодернизма, наигравшегося наконец-то отражениями и осколками смыслов и структур, современный роман переживает новое становление. Мы наблюдаем за ним, как герои С. Лэма за мыслящим Океаном: что родится? Пока несомненно одно: сегодняшний роман – о человеке и для человека. Продолжая аналогию с Солярисом, можно сказать, что самыми разными художественными способами роман ищет контакта с человеком, он стремится ответить на главные вопросы бытия, один из которых – противостояние жизни и смерти.

В подавляющем большинстве современных произведений герои, не справляясь с жизнью, умирают в финале. (Станет ли в литературоведческой ретроспекции смерть героя жанровой характеристикой русского романа 10-х годов?) В отличие от классического романа, предполагавшего изображение жизненного пути персонажа, но далеко не всегда заканчивавшегося смертью, современный герой умирает демонстративно, даже претенциозно, но не потому, что его личностный путь завершен, а потому что ему больше… нечего делать. Словно не видя будущего, автор не дарит его и своему герою. «Уля качалась над бездной и ждала, когда налетит порыв, который подтолкнет ее и навсегда оторвет от кровавой, грязной земли. Она больше не хотела ей принадлежать…»  (А. Варламов «Мысленный волк»). «Кончалось, кончалось и тихо, беззвучно кончилось. Осталось только море. И плеск подступающих волн, и бульканье вина. Стало так хорошо, что лучше некуда. Лучше быть не может. Одна точка» (А. Ганиева «Жених и невеста»). «…в ее сиплом дыхании мне чудится запах свежей могилы и разложения. <…> Она шепчет мне что-то своим ласковым голосом. Я не могу разобрать слов, но, наверное, это колыбельная, потому что мне хочется спать, мне так сильно хочется спать, господи, как же мне хочется спать» (В. Данихнов «Колыбельная»). Это всего лишь несколько случайно выбранных финалов произведений, вошедших в длинный список Русского Букера – 2015.

Некоторые современные тексты сами по себе являются развернутой метафорой смерти, по-флоберовски «перевоплощаясь-разоблачая» ее «изнутри», таковы «Холод» А. Геласимова, «Колыбельная» В. Данихнова, «Зона затопления» Р. Сенчина и др.

Скука, пустота, сартровская тошнота существования – главная тема романа В. Данихнова «Колыбельная».  Лейтмотив русской жизни начала XXI века, по мнению В. Данихнова, — слово «скучно». Но чеховское «скучно» набрало за более чем сто лет русской жизни такие обороты, что в произведении Данихнова превзошло по цинизму и жестокости даже человеконенавистническую «Колыбельную» Ч. Паланика. Не всех упокоил Паланик, маньяки Данихнова готовы довести дело до конца. «Колыбельная» Данихнова становится приговором «скучной» жизни, штампующей убийц и маньяков из обычных людей.  Стилистически текст нарочито тосклив, речь персонажей, как и жизнь их, отражающая убогость внутреннего мира, обморочно примитивна. Ракурс изображения застыл, транслируя одну человеческую судьбу за другой, без акцентов и различий. Повествование не следует внутренней логике событий, а отражает то, что само попадает «в кадр». Наблюдая за главным героем, решившим «замерзнуть и умереть» на загородной трассе, автор рассеянным взглядом цепляет водителя Сашу, проезжающего мимо в черном «вольво». Следуя за ним, повествователь уже «изнутри» Саши продолжает рассказ о бессмысленности и безысходности бытия, переключаясь далее на сотрудника придорожного поста ГИБДД и т.д. и т.п.

Подобная манера рассказывания деперсонализирует и персонажей, и автора-демиурга, эпически обобщая полотно событий и судеб в торжество обыденного примитивного сознания. Вереница отдельных историй монументализирована в единую судьбу народа, основа которой – скука, безысходность, бессмысленность.

Однако с точки зрения внутреннего развития романного действия художественная структура произведения выпукла и многогранна, здесь есть и динамика, и напряжение, и стрессовые ситуации, и кульминационные разоблачения. Но конфликты развиваются и разрешаются не на уровне характеров, а словно у всех многочисленных персонажей вместе взятых. Такое вот коллективное существование. Коллективное бессознательное. В романе констатируется коллективная безответственность и при этом – пульсирующей жилкой, кровью сердца – поднимается больной вопрос об ответственности: за наших детей, за нас, за наше будущее.

Пустота заполнила наше существование. Истоки этого неблагополучия ищет Р. Сенчин в романе «Зона затопления». Актуализируя распутинскую тему прощания с прошлым, он приходит к выводу, что умерщвленное прошлое не позволяет жить настоящему: существование переселенцев из брошенных и затопленных деревень уныло и бессмысленно, смерть в городах побеждает жизнь.

Мастер слова и образа, Сенчин создает пульсирующее художественное пространство, заряженное энергией мысли и страдания. Роман начинается обстоятельным описанием смерти и готовящихся похорон бабки Натальи, далее – кто от сердечного приступа, кто избитый до полусмерти – сходят со сцены все положительные и деятельные герои; а в финале мертвая вода убитой реки, символизирующая забвение и гибель, добирается и до перенесенного в город кладбища, угрожая не только прошлому, но и будущему, как в метафорическом, так и в физическом плане. Щупальца стремительно прибывающей воды сеют панику, люди бегут с кладбища, смерть подходит вплотную к шестилетнему внуку героя:

« — Уводи пацана! На реке затор, видать… Так может хлынуть! <…> Вот судьба же, а! И здесь не уберегли… Довелось им хлебнуть. Эх-х. <…>  Уходить надо. Бежать!»

Но куда бежать? Не дает ответа писатель.

Да и некуда бежать.

Вода – хранитель информации, и если нам угрожает ставшая мертвой вода, значит, смертельную информацию транслируем мы в пространство. Не только прошлыми и нынешними делами, но и внутренним гниющим нутром своим смердим и умерщвляем сами себя.

<…>

В романе В. Шпакова «Песни китов» продолжает развиваться тема поединка между жизнью и смертью, и в этом произведении силы жизни также воплощены в женщине. Еще девочкой Лариса плакала при виде гибели аквариумных рыбок, спасала сбитую собаку и со всей убежденностью будущей женщины утверждала: «Жизнь все время побеждает».

Тягостен антитезис: мужчины делают смерть. И соперники-мальчишки, борющиеся за внимание Ларисы, вырастают в непримиримых врагов-мужчин, ожесточившихся в вечной войне. Пережив бандитские девяностые, один отправляется на гигантском корабле-авианосце в плавание к неведомой базе, расположенной на Севере. Другой став гением виртуальной реальности, изобретает вирусы, убивающие ценную для людей информацию. Так символически в развитии линий обоих героев приоритет отдается смерти. И тот и другой идут в противоположную от жизни сторону.  Заигравшись в мужскую игру обладания и власти, они теряют Ларису, которая – беременная, одинокая и непонятая – погибает  как загнанная жертва в непрекращающемся поединке двоих.

Лишь после ее гибели мужчины в осторожной и горькой надежде ищут пути сближения. И однажды встречаются, придя к могиле любимой женщины из неведомых далей (один из плавания к мифической северной базе, из советского прошлого, другой из Америки, нашего нежелаемого возможного будущего). И каждый приносит любимый цветок Ларисы – орхидее-фаленопсис, «мотыльковоподобной»:

«— А-а… Замерзнет твоя орхидея! Через пару часов загнется на таком морозе!

— Зато она живая, — сказал он, пряча цветок».

Как песни китов проходят многие километры под толщей воды, прежде чем достигнут слуха товарища, так и двое мужчин в холодном мире одиночества и смерти тянутся к памяти о возлюбленной и… друг к другу. Роман заканчивается метафорическим и вместе с тем живым и теплым образом, дарящим надежду:

«Снег кружил в сером небе, засыпая могильные плиты, дорожки, промерзшие клумбы, лишь два теплых сгустка материи оставались живыми в этом ледяном мире…»

Герои романа проходят ледяными одинокими дорогами смерти, чтобы прийти к осознанию теплоты человеческих душ. «Песни китов» – роман о том, как преодолеть пустоту, холод и бессмысленность существования. Это поэма о затерянных в мировом океане человеческих душах – и о контакте, к которому мы тянемся. Всегда. При любых обстоятельствах.

И не только люди ждут тепла и контакта и нуждаются во внимании и любви. Наша огромная прекрасная земля – как женщина, как мать и возлюбленная, ждет мужчину, который станет сильным и заботливым хозяином. И вместе с землей ждет вода – символ женственности, ждут реки, озера и родники. Чистая вода как источник веры и надежды, необъятная плодородная земля как символ верности и любви – вот то, что дает русскому человеку надежду на будущее, на жизнь. Так несколько поэтично и приподнято, но, по сути, совершенно верно, размышляет Б. Екимов,  «писатель, оставляющий надежду», в романе «Осень в Задонье»: «В час полуденный, так же внезапно, пронесло последние тучи, заголубело чистое небо и над тихим, обомлевшим Задоньем встала огромная радуга, как и положено, в семь цветов, но таких сочных и ярких, что на них глядеть и глядеть».

<… продолжение и полный доступ на сайте «Вопросы литературы» >

****************

 

Опубликовано в журнале «Вопросы литературы», 2016 № 5. Полный доступ на сайте «Вопросов литературы»