Рубрики
Научные статьи

Герои-индивидуалисты в пьесах Шекспира и Чехова

При сопоставлении драматических произведений У. Шекспира и А.П. Чехова неизбежно возникают параллели сюжетного, идейного, поэтического и философского характера. К компаративному анализу пьес Чехова и Шекспира обращались такие исследователи, как  Шкловский В. Б.,  Шах-Азизова T. К., Абдуллаева 3. К., Паперный 3. С.,  Зингерман Б. И., Головачева А.  Г., Смиренский В. Б. и др. Не доказывая более полномочность данного сопоставления, перейдем сразу к интересующей нас теме: отражению индивидуалистического сознания в произведениях Шекспира и Чехова.

Ренессансная антропоцентрическая идея преодоления обстоятельств (тезис А.Ф. Лосева о вынесении идеи бога «за скобки») на этапе позднего Возрождения теряет гуманистический пафос и вырождается в представление о вседозволенности и эгоистическом доминировании интересов одного индивида над интересами окружающих. То, что начиналось как оптимистичное торжество человеческой личности, закончилось появлением недуга, который Пушкин назовет болезнью века, а Достоевский – «моровой язвой», и в мрачных видениях своего героя отразит гибель человечества, зараженного этой болезнью. Имя ей – индивидуализм.

Но это позже, а пока в XVI веке трагедии великого английского драматурга репрезентуют новую форму сознания, основанную на доминировании субъективной картины мира. Индивидуалистом является Яго. Его инородность, подчеркнутая чуждым для английского слуха звучанием имени, в некоторой мере «оправдывает» для читателей-современников зло, приносимое им в мир. Однако в психологическом плане его «чужеродность» подобна природе раковой клетки: в отличие от обычной клетки, она работает не на организм, а только на себя. Раковые клетки бессмертны, потому что способны к бесчисленным мутациям и не подвержены механизму репликативного старения, ограничивающему количество допустимых делений для обычной клетки [Копнин 2002: 229-235]. С одной стороны, раковая клетка не «стареет» и не умирает, но с другой – и не развивается, постоянно дублируя саму себя, становясь все более агрессивной и автономной: «…под давлением со стороны организма, в популяции клеток такого клона постоянно возникают и отбираются все более и более автономные и агрессивные субклоны» [Копнин 2002: 229].

Так, индивидуалистическое сознание, захватывая разум человека, не позволяет личности взрослеть. Индивидуализм всегда сопровождается психологической незрелостью,  инфантилизмом. Собственно, понятие личности еще не было свойственно ренессансному человеку.

Разросшееся Эго, лишенное рамок и ограничений, вдруг оказалось способным «заместить» и идею бога, и смысл мироздания. Опираясь на внутренние мотивы, значимые лишь для него, стремясь удовлетворить сугубо эгоистические потребности, Яго выстраивает интригу, приводящую к тому, что страсти окружающих становятся для них и наказанием. Макиавеллевски изворотливый, Яго, распаляя ревность Отелло, предоставляет в итоге ему самому вершить свою судьбу.

Не насмешка ли это над ренессансной идеей о свободе и гуманизме? Мы видим, как индивидуум, не свободный от собственных страстей и комплексов, становится рабом низменных порывов. Не в силах призвать на помощь светлый разум, преодолеть смятение страстей, Отелло поддается подсознательному стремлению, которое давно таилось в нем – стремлению «к восстановлению справедливости». Общество заведомо несправедливо к мавру, какими бы заслугами перед ним он не отличался. И, тщательно подавляемое, в Отелло росло недоверие в любви к нему Дездемоны. Внутренняя несвобода и неуверенность нашептывали ему, что любви подобной девушки он недостоин. Тогда зачем Дездемона с ним? Не насмехается ли она над ним за его спиной? Обостренное, болезненное чувство справедливости становится для Отелло всепоглощающим. Убивая Дездемону, он убивает то грязное и низменное, что мучает его и заставляет сомневаться в ней, в себе, в гармонии мироздания. Хотя продолжает любить: а я тебя убью, чтоб после смерти опять начать любить.

Be thus when thou art dead,

and I will kill thee,

And love thee after [Shakespeare 2008: АКТ 5, сцена 2, 18-19]

И мертвой будь такой, когда тебя

Казню я, чтоб любить и после смерти! [Шекспир 2001]

Так же, как и Яго, Отелло ориентируется только на собственные понятия о правильном и неправильном. Субъективные переживания, не пропущенные через светлое поле сознания, оказываются тюрьмой для личности главного героя. Заложник своего эго, Отелло в чем-то такой же индивидуалист, как и Яго.

Так ренессансный антропоцентризм, понятый как избавление от внешних канонов, как ориентация только на субъективное мировосприятие, оказывается гибельным. Вместо пути личностного развития, приводящего к духовной свободе, герои Шекспира становятся на путь индивидуализма.

Понятие «личности» как субъекта, способного к саморефлексии и нравственному росту, неизвестно эпохе Ренессанса. Освобождая человека от гнета предустановленных правил, Ренессанс освобождал индивида во всей совокупности его заблуждений и пороков.

Однако Шекспир описывает не только индивидуалистов деятельных: рационалиста-Яго и инстинктивно действующего Отелло; ранее этих героев драматург создает образ индивидуалиста индивидуалиста страдающего. Таков Гамлет. Как велик и прекраснодушен принц датский в своих заблуждениях! Желая исправить то, что ему кажется неправильным, соединить связь времен по образу, который возник в его субъективном видении, принц сеет вокруг страдания и смерть. В постмодернистской трактовке этого сюжета Д. Апдайк осветит конфликт Гамлета и общества с противоположного ракурса, развернув перед нами совершенно иную историю:  историю о теплой человеческой любви Клавдия к Гертруде, Офелии к отцу и о тревожной мании наследного принца,  о трагическом заблуждении, приведшем ко многим смертям.

Рассмотрим, что же de facto происходит в сознании Гамлета? Явившийся призрак сообщает нечто, что кажется Гамлету невыносимым. Строго говоря, разлад реальности, который принц стремится исправить, существует лишь в его субъективном представлении, ведь весть о нем приносит призрак. И хотя призрак является не только Гамлету, тем не менее Горацио, комментируя уход Гамлета вслед за призраком и из разговор, сомневается в подлинности происходящего: «Он одержим своим воображеньем»

Горацио

Он одержим своим воображеньем.

Марцелл

Идем за ним; нельзя оставить так.

Горацио

Идем. – Чем может кончиться все это?

Вернувшийся принц вызывает у друзей еще большую тревогу:

Горацио

Принц,

То дикие, бессвязные слова.

……..

О день и ночь! Все это крайне странно! [Шекспир 2000]

Гамлет, выслушав признания призрака, отвечающие гнетущей его и ранее тревоге, принимает решение восстановить пошатнувшийся век, исправить реальность. Может ли один человек утверждать, что реальность неправильна? Не должно ли, по крайней мере, выслушать мнение всех ее участников и творцов?

Необходимо также учесть, что готовящаяся война, в самом деле пошатнувшая жизнь королевства, затеяна была по воле покойного короля:

Бернардо

Вот почему и этот вещий призрак

В доспехах бродит, схожий с королем,

Который подал повод к этим войнам [Шекспир 2000].

Но Гамлет ни слушать, ни слышать не хочет никого. Мотив внутренней глухоты героя, глухоты, затрагивающей как ум, так и сердце, не откликающееся и на любовь (ни на присутствие, ни на гибель Офелии), является доминантным для создания образа индивидуалиста. Коммуникативная обособленность героя ведет к его нравственному одиночеству. «Слепое сердце – это одинокое сердце», — скажет позже А. Камю («хроника оканчивается рассказом об этом человеке, у которого было слепое сердце, то есть одинокое сердце» [Камю 2006]).

Живое и прекрасное не трогает Гамлета, лишь в смерти (разговор с черепом), то есть иллюзорной реальности, находит он утешение. Жестокие знаки неправильно выбранного пути, такие как убийство Полония  и гибель Офелии, не доходят уже до сознания героя: «Я оттащу подальше потроха» [Шекспир, 2000]. В жертву собственному представлению о справедливости он приносит жизни людей, доверявших ему и полагавшихся на него. Такого ли соединения цепи времен, такой ли справедливости стоило чаять? Вместо созидания и единения Гамлет многократно усугубляет разрыв, вместо утверждения гармонии ввергает королевство в хаос. Как позже, убедив себя в том, что «право имеет», будет сеять смерть и разрушение Раскольников, замыкаясь все больше в одиночестве и гордыне. Хотя изначальная идея и Гамлета, и Родиона Раскольникова – восстановление справедливости.

Понятие справедливости, как любое абстрактное понятие, не существует в качестве объективной данности, поскольку является лишь субъективной рецепцией. То, что справедливо для Гамлета, несправедливо для Офелии,  и то, что кажется справедливым для Офелии, несправедливо для ее отца и т.д. Поэтому восстановить справедливость невозможно, это всего лишь желание навязать собственное мнение окружающим, совершив тем самым по отношению к ним несправедливость. Оставаясь в рамках индивидуалистического сознания, невозможно изменить мир (по крайней мере, к лучшему).

Для России, в силу геополитических и религиозно-нравственных предпосылок избежавшей ренессансного мировоззрения, проблематика шекспировских трагедий оказалась актуальной в начале XIX века. Русская культура живо откликается на проблему индивидуализма, «заразившего» Европу, в связи с осмыслением поэзии Байрона и исторической роли Наполеона.

Мы почитаем всех нулями,

А единицами — себя.

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы… [Пушкин, 1964: 87]

Но Пушкин не Байрона и Наполеона делает ответственными за проникновение индивидуализма в русское сознание (каковая мысль позже проскользнет в рассуждениях Порфирия Петровича в романе Достоевского «Преступление и наказание»). Пушкин подходит к проблеме индивидуализма шире, как к проблеме взросления человека. Индивидуализм – явление не культурного и не социального лишь, а психологического порядка. Избавление от язвы индивидуализма возможно в ходе взросления человека, осознания им границ субъективности и принятия объективной множественности взглядов на мир, то есть по мере превращения индивида в личность.

Продолжает пушкинскую традицию А.П. Чехов. Шекспир, открывший тему индивидуализма в литературе, говорил больше о симптомах этой болезни, чем о ее излечении. Но в данном случае мало того, что болезнь указана. И вот, спустя триста лет, великий русский драматург исследует проблему «моровой язвы», отсылая читателя к ее первоистокам, к гамлетовскому вопросу (в пьесах «Иванов», «Чайка»), и предлагает свое лекарство. Нельзя сказать, что до Чехова решение этой проблемы не было найдено. Было. Но в данной статье позволим себе опустить решения, предложенные А.С. Пушкиным, Ф.М. Достоевским и другими русскими писателями XIX века, и остановимся на драматургии Чехова. Скажем только, что в традициях русской литературы – противопоставлять индивидуалистический интеллектуальный  подход к миру умению чувствовать, сопереживать, быть человечным («Мы все глядим в Наполеоны; /Двуногих тварей миллионы / Для нас орудие одно, / Нам чувство дико и смешно…» [Пушкин 1964: 87], «Вы, батюшка, Родион Романович <…> человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи. Игривая острота ума и отвлеченные доводы рассудка вас соблазняют-с» [Достоевский, 2007])

Чехов помещает своих героев-индивидуалистов в фокус этического, эстетического, философского, психологического и даже физиологического внимания. Болезнь ума и духа, мучающая его героев, все та же – субъективная ограниченность сознания индивидуалистическими рамками, картами собственной реальности, которые, конечно, в чем-то адекватны действительности, но во многом и искажают ее. Не готовые принять инаковость, неспособные слышать других, чеховские герои несчастливы и неблагополучны, поскольку не включены ни в какой контекст: ни в семейный, ни в социальный, ни в исторический – оставаясь одинокими узниками своего индивидуализма.

В драме «Иванов» Чехов устами главного героя трижды ставит диагноз хандре, которая мучает его, отсылая к шекспировскому Гамлету: «Я умираю от стыда при мысли, что я, здоровый, сильный человек, обратился не то в Гамлета, не то в Манфреда, не то  в лишние люди…» [С XII, 37]; «Моё нытьё внушает тебе благоговейный страх, ты воображаешь, что обрела во мне второго Гамлета…» [С XII, 57]; «Пора взяться за ум. Поиграл я Гамлета, а ты возвышенную девицу – и будет с нас» [С XII, 70]. Обратим внимание,  как меняется настрой персонажа, ритмическое и синтаксическое строение речи — от поэтического пафоса до скучной прозы. Если в начале пьесы меланхолия Иванова представляет для читателя некоторую загадку, то к финалу она внушает досаду и раздражение. Лейтмотив «странного» душевного состояния героя, которому к тридцати годам опротивела и интеллектуальная, и деловая активность, который забросил не только имение, но и молодую жену, умирающую от чахотки после 5 лет брака, — лень. Герою скучно все. Но как только ему говорят об исполнении долга перед умирающей женой и о работе: «год понадобится сидеть – год сиди. Десять лет – сиди десять лет. И горюй, и прощения у нее проси, и плачь – все это так и надо. А главное, не забывай дела», ему сразу становится противно: «Опять у меня такое чувство, как будто я мухомору объелся. Опять!» [С XII, 59] Ведь то же было и с Гамлетом. До встречи с призраком, давшем принцу цель (хотя и деструктивную), ему безмерно противно и скучно жить:

О, если бы этот плотный сгусток мяса

Растаял, сгинул, изошел росой!

Иль если бы предвечный не уставил

Запрет самоубийству! Боже! Боже!

Каким докучным, тусклым и ненужным

Мне кажется все, что ни есть на свете!

О, мерзость! [Шекспир, 2000]

Вольным переводом кажутся слова Иванова, вторящего ему:

«Я веровал, в будущее глядел, как в глаза родной матери… А теперь, о, Боже мой! Утомился, не верю, в безделье провожу дни и ночи. Не слушаются ни мозг, ни руки, ни ноги. Имение идет прахом, леса трещат под топором [С XII, 53]… Что же со мною? В какую пропасть толкаю я себя? Откуда во мне эта слабость? Что стало с моими нервами? Стоит только больной жене уколоть мое самолюбие, или не угодит прислуга, или ружье даст осечку, как я становлюсь груб, зол и не похож на себя… Не понимаю, не понимаю, не понимаю! Просто хоть пулю в лоб! [С XII, 53] Ставши брюзгой, я, против воли, сам того не замечая, клевещу на нее, ропщу на судьбу, жалуюсь, и всякий, слушая меня, тоже начинает клеветать. А какой тон! Точно я делаю природе одолжение, что живу» [С XII, 71].

Чехов делает явным ответ на вопрос, обозначенный еще у Шекспира: вовне или внутри героя разверзлась бездна и распалась связь времен? Из последней приведенной реплики Иванова следует, что именно внутри. Мучаясь от собственной несостоятельности, но при этом не желая ничего менять, Иванов хватается за людей, требуя от них внимания, понимания, уважения… От печали своего несвитого гнезда он каждый вечер отправляется к Лебедевым. Он жаждет обрести новую жизнь в Сашеньке, словно паук, он вытягивает из нее жизненные соки, бесконечными жалобами заставляя принять роль жертвы и спасительницы. Этот страдающий индивидуалист так же разрушает покой семьи Лебедевых, как некогда Печорин разрушил гнездо «честных контрабандистов». Осознавая, что сеет разруху и хаос, Иванов не принимает ответственности за свои действия, а лишь констатирует данное положение дел, считая это поводом для жалоб. «Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью… О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь…» [С XII, 74]

Последняя кинестетическая деталь будет усилена в «Дяде Ване», характеризуя душевную леность и уныние Серебряковой: «Ходит, и от лени шатается» [С XIII, 90]. Итак, основная причина гамлетовской болезни, названная Чеховым, — это лень. Лень душевная, неспособность расти и меняться, порождает лень физическую, сгущенный образ который царит в чеховских пьесах. Предвосхищая сартровскую экзистенциальную тошноту, возникающую от сосредоточенности на собственном я, Чехов визуально, аудиально и кинестетически (через ощущение шатания, тошноты, болезни) передает  безысходность индивидуалистического пути.

Через метафору физической лени Чехов подходит к рассмотрению психологической структуры индивидуализма. Индивидуалист-страдающий ждет от окружающих сочувствия своему образу мыслей, а от мироздания – благополучного устройства своей судьбы. А так как этого не происходит без участия самого человека, то страдающему индивидуалисту остается либо добровольный уход из жизни (Иванов, Треплев в «Чайке»), либо тоскливо-пассивное ожидание конца («Три сестры»). Но показан у Чехова и другой тип героя-индивидуалиста: индивидуалист деятельный. В «Иванове» это доктор Львов. Уверенный, что один понимает, что значит быть честным и порядочным, он преследует своей нетерпимостью окружающих: и Иванова, и Сарру. Справедливы слова Саши, обвиняющие воинствующую «честность» Львова: «И какое бы насилие, какую бы жестокую подлость вы сделали, вам все бы казалось, что вы необыкновенно честный и передовой человек!» [С XII, 75-76].

Таким образом, в «Иванове» перед нами два типа индивидуалиста: индивидуалист страдающий и индивидуалист деятельный. Их мы находим также и в других пьесах Чехова. В «Трех сестрах» деятельный индивидуализм воплощен в образе Натальи, чья роль мещански снижено, пародийно, но жутко перекликается с шекспировской леди Макбет (Чехов в письме Алексееву (Станиславскому от  2 (15) января 1901 г.: Наташа «пройдет по сцене, по одной линии, ни на кого и ни на что не глядя, à la леди Макбет, со свечой — этак короче и страшней». Этому замыслу вполне соответствуют ремарка: «Наташа со свечой проходит через сцену из правой двери в левую молча». Ср. ремарку Шекспира: «Входит леди Макбет со свечой», а также слова Маши: «Она ходит так, как будто она подожгла» [Смиренский 2012])  Прототипами безжалостного эгоцентрического Наташиного отношения к окружающим являются также старшие дочери короля Лира, о чем писал В. Смиренский:

«Лишних не должно быть в доме. <…> У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка… для чего же нам еще эта старуха? Для чего? <…> И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю…». Последняя фраза, повторенная дважды и выделенная Чеховым, разумеется, неслучайна. Не может быть случайным и ее дословное совпадение со словами Реганы: «Я знаю то, что говорю» [Смиренский, 2012].

Трагизм «Трех сестер» поражает отсутствием детерминирующих обстоятельств: ничто не мешает сестрам жить в гармонии с собой, миром и с людьми,  ничто кроме собственной «карты реальности», которая у них изначально «несчастливая». Конфликт должного и недолжного существования выстроен в модальности «кажется»: сестрам кажется, что в Москве было бы иначе. И от этого ощущения не спасает ни служба Ирины и Ольги, ни Машина эгоистичная борьба за личное счастье.  Чехов снова и снова показывает: счастье не вовне, оно внутри. И обрести его можно только внутренними свершениями, мотивированными желанием участвовать в жизни общей, в жизни ближних и дальних, живым стремлением сердца и ума, освобождением из тесной коробки субъективного мировосприятия, которое приводит героев к тотальному одиночеству и катастрофе.

Равнодушие сестер к жизни единственного брата приводит последнего к увлечению Наташей, которая представляется ему воплощением жизненной энергии. В нелепости ее облика и поведения Андрей видит, вероятно, проявление искренности и тепла. Сестры же, вслух ужасаясь внешнему виду Наташи, не стремятся понять внутреннюю драму, которая привела Андрея к такому выбору. Так что последующее: постепенный захват Наташей власти в доме, торжество ее уверенной наглости – закономерная в общем-то плата за их равнодушие и эгоцентризм.

Чеховские герои-индивидуалисты живут в своем собственном мире, не замечая ни событий, требующих их  непосредственного участия, ни близких людей, нуждающихся в них. Раневская проходит мимо приемной дочери Вари, с надеждой бросающейся к ней после долгой разлуки. Единственно доступным ей способом – порядком в доме – Варя старалась вызывать благосклонность Раневской. Но ее усилия принимаются как само собой разумеющееся, и ни хлопоты Вари, ни ее несостоявшийся брак с Лопахиным не трогают Раневской. Равнодушие героини и к Варе, и к Ане обрекает обеих ее дочерей на несчастливую судьбу. Живущая в мире иллюзий, Раневская теряет и имение, и семью. Гендерный двойник ее, Гаев, как старший в роду должен быть, казалось бы, ответственным за сохранение семьи. Однако именно в Гаеве индивидуалистическое сознание воплощено в наибольшей степени. Катастрофически одинокий, разговаривающий со шкафом за неимением иных собеседников, он оказывается и наименее взрослым. Большой ребенок, которого Фирс уговаривает принять пилюли, надеть пальто или поменять брюки – вот закономерный финал той болезни, которая зовется индивидуализмом. Не замечая окружающей жизни, Гаев забывает в заколоченном доме единственного близкого ему человека, Фирса, обрекая того на мучительную смерть. То, что могло стать спасением от индивидуализма – человечность, умение принимать и понимать других людей, в некоторой степени воплощенные в образе Фирса, оказывается забытым, и финал пьесы философски метафоричен: человека забыли!

Разговаривает со шкафом, кстати, не только Гаев, но и Раневская в начале пьесы: «Я не переживу этой радости… Смейтесь надо мной, я глупая… Шкафик мой родной… (Целует шкаф.)» [С XIII, 204]. Поцелуй и радость, не доставшиеся Варе, отданы шкафу.

Индивидуализм лишает женщину того, что является в ней самым существенным – женского тепла, участия, понимания. И в последней сцене прощания с былой жизнью и с семьей, Раневская в очередной раз не замечает острой нужды близкого человека в сочувствии и поддержке: «Любовь Андреевна и Гаев остались вдвоем. Они точно ждали этого, бросаются на шею друг другу и рыдают сдержанно, тихо, боясь, чтобы их не услышали.

Гаев (в отчаянии). Сестра моя, сестра моя…

Любовь Андреевна. О мой милый. Мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..» [С XIII, 253]

Реплика Раневской построена на эффекте обманутого ожидания: казалось бы, в сцене такого душевного волнения сестра не может не ответить брату, но ее слова «мой милый» обращены все же не к человеку, а к саду, к молодости, к себе самой.

Гаев и Раневская – индивидуалисты пассивные. Индивидуалист деятельный в последней, пророческой пьесе Чехова, – это человек из народа, прообраз Великого Хама, готовящийся к роли хозяина жизни. Но это не Лопахин, у которого «тонкие, нежные пальцы, как у артиста, тонкая, нежная душа» [С XIII, 244]. Порода Лопахиных, купцов с артистической душой, поэтизирующих красоту (к которой принадлежали Савва Мамонтов, Савва Морозов, Павел Третьяков и др.), будет уничтожена в семнадцатом году. Нет, это не Лопахин, а тот, кто извлекает из сложившейся ситуации максимум выгоды, не жалея о былом, не беспокоясь о будущем. Деятельный индивидуалист в пьесе – Яша (случайна ли фонетическая аллюзия с Яго и с местоимением первого лица?). Он пьет господское шампанское, играет на бильярде, крутит любовь с Дуняшей и, наконец, снова отправляется с Раневской в Париж. И никто, даже Лопахин, ни одного раза не одернет его, не сделает замечания. Словно по негласному уговору все молчаливо признают за ним право действовать именно так.

В пьесе «Дядя Ваня» нарочито «детское» название словно приглашает погрузиться в мир взрослых детей, которые через всю жизнь пронесли наивную убежденность, что счастье – это рождественские подарок под елкой, и кто-то должен подарить его им. Метафора бессмысленной каждодневной работы, поглотившей целую жизнь, реализована в образах двух сюжетных антагонистов, профессора Серебрякова, много лет писавшего никому не интересные и даже не умные статьи об искусстве, и дяди Вани, так же терпеливо много лет посылавшего ему деньги, отказывая себе во всем. Работая изо дня в день, дядя Ваня и Соня все силы души своей тратят на то, чтобы не замечать очевидного: никто не в ответе за твое счастье, кроме тебя самого. В тесные рамки субъективного мира, серого и пыльного, никто не положит волшебный подарок, какой бы красотой, как Серебрякова, или каким бы трудолюбием, как дядя Ваня, ты этот подарок, как тебе кажется, ни заслужил. Между чеховскими героями всегда существуют глухие преграды, почти осязаемые, зримые, символизирующие футлярность их внутреннего мира, реализованные в классической постановке Марка Розовского в виде деревянных ширм, между которыми перемещаются герои. В пьесах Чехова никто не слушает, не отвечает собеседнику, а все, наоборот, беспрестанно отвлекаются, уходят, отворачиваются, засыпают и т.д. Глухота и футлярность индивидуалистического сознания провоцируют тотальное одиночество.

Диагноз поставлен, лекарство найдено. Преодоление индивидуализма – в работе над собой, во внимании к окружающему миру, в искренней, деятельной человечности. Но, к сожалению, счастливых героев, воплощающих позитивный образ преодоления индивидуализма, в чеховских пьесах нет.

И тем не менее опыт философского осмысления индивидуализма необходим, поскольку каждый человек проходит эту стадию личностного развития – соблазн считать мир скроенным по твоим лекалам. Преодолевая этот искус, индивид становится личностью. Благодаря доктору Чехову мы имеем вакцину против вируса индивидуализма, некогда охватившего, как эпидемия, Европу и Россию, и имя этой вакцине – человечность.

 

Список литературы:

  1. Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. – М.: Азбука-Аттикус, 2007. – 607 с. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/250229/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  2. Камю А. Чума. – М.: Азбука-классика, 2006 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/230684/read (Дата обращения: 05.03.2015)
  3. Копнин Б. П. Российский онкологический научный центр РАМН им. Н.Н. Блохина, Москва// Практическая онкология, т.3., № 4, 2002.
  4. Пушкин А.С. Евгений Онегин. – М.: Детская литература, 1964. – 306 с.
  5. Смиренский В.Б. Буря и пожар. Генезис и эмоциональная структура драматических произведений Чехова // Информационный гуманитарный портал «Знание. Понимание. Умение»при МГУ и РГНФ / № 3 2012.
  6. Шекспир У. Гамлет, принц датский. Пер. М.Л. Лозинского. – М.: Азбука, 2000 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/75618/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  7. Шекспир У. Отелло. Пер. Б. Лейтина. – М.: Старый стиль, 2001 [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/75618/read (Дата обращения: 5.03. 2015)
  8. Shakespeare William. Othello, the Moore of Venice. – Oxford: University Press, 2008. [Электронный ресурс] URL: http://shakespeare.mit.edu/othello/full.html (Дата обращения: 5.03. 2015)

 

Опубликовано: Чехов и Шекспир. Материалы XXXVI-й международной научно-практической конференции «Чеховские чтения в Ялте» (Ялта, 20-24 апреля 2015), М.: ГЦТМ им. А.А. Бахрушина, 2016. С. 256-266.

 

Рубрики
Научные статьи

Аспекты развития личности в контексте зарубежной литературы и психологии ХХ века

 

Цель данной статьи – проанализировать соответствия, существующие между психологическими и литературными трактовками таких сущностных аспектов формирования личности, как «смерть», «жизнь», «любовь», «искусство».

Понятия «любовь» и «нежность»

Д.Г. ЛОУРЕНС «ЛЮБОВНИК ЛЕДИ ЧАТТЕРЛЕЙ»,  Э. ФРОММ «МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА»

Писатель-модернист Дэвид Герберт Лоуренс (1885-1930гг.) вошел в литературу как провозвестник нового, свободного отношения к любви. Трактуя любовь как возможность познать самого себя и проявить свое «я», разрушая викторианские традиции умолчания об интимной стороне жизни, он призывает людей разобраться в сложном лабиринте их чувств. Именно романист, по мнению Лоуренса,  может помочь человеку заглянуть в глубину таящихся в нем «африканских джунглей» эмоций и страстей.

Творческий метод Лоуренса близок модернистской технике «потока сознания», при том что по форме его произведения традиционны: в них отсутствует субъективная камерность мировосприятия, сюжетная фрагментарность и спонтанность композиционной структуры. Человеческие эмоции, ощущения, чувства – вот тот «поток», которым наполнены романы писателя. В передаче разноустремленных стремлений захваченного жизнью человеческого сердца Лоуренс пользуется модернистскими техниками: моментальностью повествования (когда имитируется мгновенное впечатление от предмета), многоканальностью, при которой информация о действительности предстает как поступающая сразу по всем каналам восприятия и большое место в художественной действительности начинают занимать звуки, запахи, вкусовые и кинестетические ощущения («память боков, колен и плеч», как сказано у Пруста). Известно, что Лоуренс писал научные работы, посвященные психоанализу и проблеме бессознательного.

Важная роль в произведениях Лоуренса отводится интуитивным прозрениям героев, снам, фантазиям и спонтанно возникающим внутренним образам: «Урсула ничего не чувствовала – в ее душе жило одно ощущение нереального мира… Ее сердце было наполнено восхитительным светом, золотистым, словно темный мед, сладким, словно истома дня. Этот свет не мог воссиять над миром, его обителью был неведомый рай, в который она направлялась, — радость от существования, восторг от того, что можно было жить непознанной, но истинно своей жизнью» [C.514]  (образ кинестетический ) или «Ей казалось, что она слышит, как волны разбиваются о какой-то тайный берег, большие, медленные, мрачные волны, накатывающиеся с ритмом судьбы так монотонно, что это казалось вечным. Этот бесконечный шорох медленно накатывающих темных волн судьбы стал частью ее жизни, когда она лежала, уставившись в темноту потемневшими, широко раскрытыми глазами»[460] (аудиальный образ).

Творчество Лоуренса занимает особое положение в художественном пространстве модернизма.  Писатель отвергает свойственную модернистам пессимистическую философию и в своем лучшем романе «Любовник леди Чаттерлей» создает универсальную концепцию жизни, не просто объясняющую несовершенство современного мира, но и предлагающую пути выхода из этого затянувшегося неблагополучия.

Обвиняя «механистическую цивилизацию» в порабощении человека («Человек изобрел машину, и теперь машина творит человека»), писатель находит универсальный идеал в гармонии тела и духа, впервые делая акцент не на духовное начало, а на телесное. Голосу крови писатель отводит роль «лакмусовой бумажки» в определении истинности отношений между людьми. В одном из писем он скажет так: «Моя великая религия заключается в вере в плоть и кровь, в то, что они мудрее, чем интеллект. Наш разум может ошибаться, но то, что чувствует, во что верит и что говорит наша кровь, — всегда правда»[2,103]. В конце ХХ века психологи станут считать сенсорную память  областью бессознательного и  использовать «мудрость тела» для достижения эффективных изменений и личностного развития.

Высшим проявлением таящихся в человеке возможностей Лоуренс считал любовь. Физическая сторона любви признается неотъемлемым атрибутом подлинного чувства. «Любовник леди Чаттерлей» должен был стать реализацией заветной мечты автора о романе, утверждающем торжество любви как высшее проявление человеческой сущности. В статье по поводу «Любовника леди Чаттерлей» Лоуренс писал: «Жизнь приемлема только тогда, когда тело и разум находятся в гармонии и когда между ними устанавливается естественное равновесие»[2,109]. Перифразируя эту цитату в терминах психологии, можно сказать, что гармония устанавливается тогда, когда в равновесии находятся подсознание и сознание, то есть когда человек позволяет иногда своему сознанию «разжимать руки» и доверять мудрости тела.. Подсознательное (телесное) восприятие создает сенсорные репрезентации мира: визуальные, аудиальные, кинестетические, обонятельные и вкусовые. Функции же сознания сводятся к следующим действиям: оценке, комментарию, определению цели и контролю. Проблема цивилизованно мира в том, что излишняя «механизация жизни», как называл это Лоуренс, приводит к перевесу сознательного над бессознательным.  Мы оказываемся в рациональном мире, не способные воспользоваться интуитивным бессознательным знанием, более глубоким, чем все логические системы.

Когда некоторые читатели романа «Любовник леди Чаттерлей» спрашивали автора, верно ли, что его смысл – восхваление секса, писатель не отвечал. Или говорил, что все ответы – в романе. Итак, верно ли, что это роман о физической стороне контакта между мужчиной и женщиной?

Мы ответим на этот вопрос после экскурса в творческую лабораторию основоположника социальной психологии Эриха Фромма (1900-1980гг.), который, основав собственную школу социального психоанализа в начале 30-х гг. ХХ века, словно бы продолжает развивать идеи Лоуренса, умершего в 1930г. Эрих Фромм считал, что наше общество разобщено и антигуманно, а попросту говоря, больно. Диагноз, определяющий эту болезнь, – отчуждение людей друг от друга. «Глубочайшая человеческая потребность состоит в том, чтобы преодолеть эту разделенность, вырваться из плена одиночества»[3,79], — пишет он в книге «Искусство любить» (1956). Лекарством от болезни общества может стать любовь. «Любовь – ответ на проблему человеческого существования»[3,77]. Считая любовь (между мужчиной и женщиной, между ребенком и родителем, любовь братскую, дружескую и т.д.) главным проявлением человечности, Фромм выводит «формулу любви», измеряя ее нежностью! «Понятие «нежность» многогранно, – пишет Э. Фромм. — Это и любовь, и уважение, и понимание. Нежность – это что-то, отличающееся от сексуальности, голода и жажды… Нежность не существует сама по себе, у нее нет цели, нет и кульминационных моментов и мгновенного конца. Она находит свое удовлетворение в самом действии, в радости быть преисполненным любви, ласковым и нежным, серьезно воспринимать другого человека, уважать его и делать счастливым»[4,124]. «У нее нет иной цели, кроме как радоваться теплому, нежному чувству радости и заботы о другом человеке».

С одной стороны, нежность бессознательна, потому что не имеет цели. Любая цель убивает нежность. С другой стороны, только человеку, обладающему, в отличие от животных, сознанием, доступен переход от инстинктивных стремлений к безраздельной нежности. Наверное, так и осуществляется гармоничное взаимодействие между сознанием и подсознанием: сознание определяет направление наших стремлений, запускает поисковый процесс: «Хочу быть нежным. Как?», а подсознание реализует поставленную задачу, и в этот момент сознание «разжимает руки», давая дорогу способу более глубокому, чем логика.

Вооруженные теорией Фромма, обратимся теперь к роману Лоуренса, чтобы увидеть, как его герои через сомнения и разочарования шли к доверчивому и лишенному целей принятию любви. В результате замужества Конни обрела положение в обществе, интеллектуальное окружение, социальную значимость. Ее сексуальная жизнь была достаточно жалкой, но нельзя сказать, чтобы ее не было вовсе. Найти любовника  и даже при некоторой изощренности получить удовлетворение для нее не составляло труда. Однако все это было не то. Женщина в Конни с каждым годом угасала. Невозможность родить ребенка и реализовать свое женское, природное и такое теплое человеческое начало  лишало Конни здоровья, счастья и смысла жизни.

Мэллорс же искал в женщинах возможность наилучшим образом реализовать свою природную мужскую сексуальность. И если Конни нужен был ребенок, то Мэллорсу – отзывчивая и нежная любовница.

К моменту встречи они поняли, что их стремления останутся нереализованными. И каждый словно смирился с таким положением дел, ушел в оболочку своих страданий и неполноценности, не ожидая чуда от жизни и не веря в него. К тому же разделявшая их социальная пропасть: аристократка и шахтерский сын, хозяйка имения и слуга, — исключала всякую мысль  о сближении. Тем самым оказалось выполнено первое условие настоящей любви: ни одна сознательно поставленная цель не являлась предпосылкой их близости.

Все произошло спонтанно, интуитивно, словно в трансе. Конни плакала, сама не зная от чего, держа в руках недавно родившегося фазаненка. И в Мэллорсе пробудилось вдруг желание, бывшее глубинным стремлением мужского естества к творению жизни. В этот момент он не думал о собственном наслаждении. Символично, что образ Мэллорса в романе сопрягается с образами природы и весны, с пробуждением и возникновением жизни.

В истории дальнейших отношений Конни и Мэллорса всплыли, конечно, их прежние цели и стремления. Были и обиды и непонимание. Тем не менее, в итоге герои смогли прийти к нежности.

«Сказать тебе, что есть у тебя и чего нет у других и от чего зависит будущее?» – спрашивает Конни у Меллорса. И отвечает: «Это смелость твоей нежности».

«Наша культура лишает нас мужества быть нежными….» — напишет позже Эрих Фромм. «Это связано с тем, что наше общество имеет целевую ориентацию».

Констанция и Мэллорс решают наперекор всем светским условностям быть вместе. И финал романа еще раз подтверждает, что история героев —  не апофеоз физического влечения, а метафора настоящего чувства: вынужденные расстаться на неопределенный срок, герои сохраняют нежность.

 Нежность – это что-то, отличающееся от сексуальности…

У нее нет иной цели, кроме как радоваться теплому, нежному чувству радости и заботы о другом человеке.

 Понятия «жизнь», «смерть», «искусство»

ИРВИН ЯЛОМ «МАМОЧКА И СМЫСЛ ЖИЗНИ», АЛЬБЕР КАМЮ «ПОСТОРОННИЙ», «ЧУМА», «МИФ О СИЗИФЕ», ЖАН-ПОЛЬ САРТР «ТОШНОТА»

Ведущей проблемой экзистенциальной философии является проблема смерти: в моменты осознания собственной  смертности человек начинает по-настоящему ощущать жизнь, существовать в глубинном смысле этого слова.

Что мешает человеку экзистенциально ощущать жизнь в остальное время? Похоже, все то же доминирующий рационализм, подменяющий экзистенцию постановкой целей и их достижением.

Экзистенциальная психология учит человека смотреть в лицо собственной смерти. Ирэн, героиня новеллы И. Ялома, известного экзистенциального психотерапевта, в течение трех лет тяжело переживает смерть мужа («Семь уроков терапии печали»). По ее словам, она не хочет жить из-за того, что те, кого она любит, умирают. Настоящей же причиной многолетней депрессии Ирэн является страх перед неизбежностью собственной смерти.

Герои романа Альбера Камю «Чума»  в течение года находятся перед лицом смерти, воплощенной в образе чумного города. Перед читателем разворачиваются картины глобальной зараженности смертью: стонущие больные, брошенные трупы, дома, полные мертвецов,  полчища крыс на улицах. Осознавая возможность собственной гибели и, в общем-то, обреченность всех усилий, герои Камю каждый день выходят на борьбу со смертью. «Главное – это хорошо делать свое дело»,  — говорит доктор Риэ. Герои романа не сломлены кажущейся абсурдностью существования. Они полны «спокойным мужеством» и стремлением бороться за жизнь. Это стремление не направлено к конкретной цели. Оно равнозначно жизни вообще. Жизни, которая существует в противовес смерти. «Тепло жизни и образ смерти – вот что такое знание», —  говорит Камю. Доктор Риэ решает записать эту историю борьбы с чумой «да просто для того, чтобы сказать о том, чему учит тебя година бедствий: есть больше оснований восхищаться людьми, чем презирать их»[6].

В том случае, если мы будем убегать от смерти, наша жизнь не состоится. Убегая от смерти, мы убегаем и от жизни. Как Инь и Ян, жизнь и смерть полны только единством.

В новелле «Проклятие венгерского кота» Ирвин Ялом пишет: «Смерть делает жизнь более насыщенной, более яркой. Осознание смерти добавляет особую остроту, сладко-горький вкус в человеческую жизнь. Да, может быть, правда, что жизнь в измерении сна делает тебя бессмертным, но твоя жизнь мне кажется пропитанной скукой. Когда я попросил тебя недавно описать твою жизнь, ты после паузы ответил: «Я жду». И это жизнь? Ожидание и есть жизнь? У тебя осталась лишь одна жизнь. Почему бы не прожить ее полноценно?»[8].

Как Ирвин Ялом словами венгерского кота «я жду» осуждает обесцененную жизнь, так и Альбер Камю говорил о неподлинности ожидающего «бытия-в-мире»: герой романа «Посторонний» Мерсо в тюрьме «часто думал: если бы меня заставили жить в стволе высохшего дерева и совсем ничего нельзя было бы делать, только смотреть, как цветет небо над головой, я бы понемногу и к этому привык. Ждал бы, чтоб пролетела птица или наползли облака, все равно как здесь жду, в каком еще диковинном галстуке явится мой адвокат, а в прежней жизни запасался терпением до субботы, когда можно будет обнять Мари»[6].

«Человек абсурда, — пишет Камю в «Мифе о Сизифе», — начинается там, где кончается человек, питающий надежды», подразумевая под надеждами рациональные цели и ожидания.

«Жизнь в измерении сна» и ожидание («я жду») – метафора бессмысленного времяпрепровождения, направленного к исполнению целей.

С другой стороны, отказ от сугубо рациональных устремлений не должен  восприниматься как возвращение к первобытной непосредственности. Подлинная экзистенция — это не состояние до-сознания, а следующая за сознательной ступень: способность произвольно «разжимать руки» своего сознания и погружаться в стихию подсознательного. Мы снова приходим к идее о гармонии между духом  и телом, учению о срединном пути и единстве и борьбе противоположностей, но теперь в биографии каждого.

Жизнь героя романа А. Камю «Посторонний» поражает бессмысленностью. Мерсо в своем существовании не ставит целей, не дает оценок своим действиям в системе общепринятых моральных координат, не утруждает себя внутренним комментарием собственных поступков. Мерсо отрицает принятые в обществе стереотипы: стремление сделать карьеру, жениться, иметь деньги, окружить себя множеством друзей и знакомых. Он лишь ощущает жизнь: жару и духоту летнего дня, ласкающую свежесть моря, любовные стремления плоти, заливающий глаза жгучий пот ненависти. Герой Камю – это экспериментально созданный образ:  современный человек, очищенный от социальных установок, как от скорлупы. По мысли Камю, без своих «доспехов», мы неразвиты и примитивны. Хотя и «милосердие иногда стучится» в наши сердца, как и в сердце Мерсо: «Через перегородку донеслись странные глухие звуки, и я понял, что старик плачет. Сам не знаю почему, я подумал о маме».

Итак, ощущение себя в экзистенции не должно сводиться только к телесности. Доведенная до крайности телесность лишь еще одно из проявлений абсурда.  Герой романа Сартра «Тошнота» с омерзением ощущает собственную плоть: «у меня во рту постоянная лужица беловатой жидкости, которая – ненавязчиво – обволакивает мой язык. Эта лужица – тоже я. И язык – тоже. И горло – это тоже я… Слюна у меня сладковатая, тело теплое, мне муторно от самого себя»[7]. Здесь телесность – метафора повседневности: еды, комфорта, секса. Жизнь, лишенная духовной составляющей.

Таким образом, недостаточно отречься от абсурда социальных догм, как это сделал герой Камю. Надо еще суметь проложить мостик от до-сознательного состояния к пост-рациональному гармоничному соотношению сознания и подсознания. Помогает этому концентрация на сущностно важных проблемах бытия, главной из которых является проблема смерти.

Убогое существование героя Камю продолжается до тех пор, пока Мерсо не осознает, что жить осталось несколько часов: в этот момент он проникается вдруг ощущением радости бытия, восхищается красотой и совершенством мира, и вдруг… становится человеком.

Об особой наполненности жизнью перед лицом смерти И. Ялом рассуждает в новелле «Странствия с Паулой», рассказывая о женщине, которая должна умереть через несколько месяцев и которая живет при этом богатой, полной духовными свершениями и душевным теплом жизнью. «Мне кажется, она поняла, что времени нет, и нет возможности играть в ожидание»: «Пойми, что не смерть золотая, — говорила Паула, — а ощущение полноты жизни перед лицом смерти. Подумай, как остро ты ощущаешь бесцельность последних дней: последняя весна, последний полет пуха одуванчика, в последний раз опадают цветы глицинии. Золотое время – это также время великого освобождения, когда ты свободно говоришь нет всем тривиальным обязанностям и посвящаешь себя полностью тому, о чем мечтал всю жизнь, — общению с друзьями, наблюдению за сменой времен года, за волнением моря»[8].

Второй способ полноценного слияния с жизнью – творчество. От омерзительной тошноты героя Сартра спасает искусство — прекрасная песня негритянки: «…поет голос. В этом месте на пластинке, наверное, царапина, потому что раздается странный шум. И сердце сжимается – ведь это легкое покашливание иглы на пластинке никак не затронуло мелодии. Она так далеко – так далеко за пределами… Негритянка поет. Стало быть, можно оправдать свое существование? Оправдать хотя бы чуть-чуть? я страшно оробел. Не могу ли я попробовать?»[7].

В новелле «Двойное разоблачение» Ирвин Ялом связывает личностный рост пациентки с возвращением вдохновения: забытое с детства желание писать стихи вновь приходит к ней и наполняет поэзией жизни.

Мартин Хайдеггер считал, что экзистенция (подлинное бытие) – это действие человека, а не просто его присутствие в мире. Через деятельность человека Бытие становится просветленным. Бытие одновременно и является нам, и создается нами как нечто интимное, близкое, согретое человеческим теплом. Доминантой экзистенциальной философии Хайдеггера было понятие «заботы» — заботы человека о человеке, «тепло человеческих рук».

«Слепое сердце –  одинокое сердце», — говорил А. Камю.

Таким образом, мы приходим к выводу, что счастье достижимо, если оно основывается на трех китах: принятии смерти, творческом устремлении и чувстве заботы, нежности и тепла по отношению к другому человеку.

  1. Лоуренс Д.Г. Женщины в любви. – СПб.: Издательский дом «Азбука-классика»; Институт соитологии, 2007.
  2. Лоуренс Д.Г.//Михальская Н.П., Пронин А.П. и др. Зарубежная литература. ХХ век. – М.: Дрофа, 2003.
  3. Фромм Э. Искусство любить. – СПб.: Азбука-классика, 2005.
  4. Фромм. Э. Мужчина и женщина. — М.: ООО «Фирма «издательство АСТ», 1998.
  5. Камю А. Миф о Сизифе: Философский трактат. Падение: Повесть. – СПб.: Азбука-классика, 2005. – 256с.
  6. Камю А. Посторонний; Чума. – М.: ТЕРРА, 1997. – 416с.
  7. Сартр Ж.-П. Тошнота. – СПб.: Азбука-классика, 2006. – 244с.
  8. Ялом И. Мамочка и смысл жизни: Психотерапевтические истории. – М.: Изд-во Эксмо, 2005. – 384с.

*********************************

Опубликовано Вестник РУДН. Серия: Литературоведение. Журналистика, 2009 № 4. С. 47-54