Рубрики
Критика

РУССКАЯ МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ: НОВЫЙ ВЗГЛЯД

РУССКАЯ МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ: НОВЫЙ ВЗГЛЯД 

«Не на небе — на земле…»
П.П.Ершов «Конек-Горбунок»

«Против неба — на земле…»
Вариация сказки «Конек-                                      Горбунок» в редакции  А.С.Пушкина             

С тех пор как Андроник Родосский разделил труды Аристотеля на «Физику» и «Метафизику» (буквально: «то, что после физики»), само понятие метафизики обросло множеством значений и определений, но большинство из них все же сводилось к представлению о метафизике как о духовной стороне мира, лежащей вне его физической природы.
В поэзии, если на мгновение забыть о метафизической природе поэзии в целом, это понятие чаще всего применяется в связи со знаменитой «метафизической школой», то есть с творчеством великих английских поэтов Джона Донна, Джорджа Херберта, Эндрю Марвелла и их последователей.
Среди этих последователей долгое время не было русских поэтов. Вообще, как принято считать, на русскую поэзию «метафизическая школа» вплоть до начала 60-х годов минувшего века не оказывала никакого влияния. Все изменилось с появлением Иосифа Бродского, который сперва сам многое перенял у «метафизиков», а потом приохотил к ним и значительную часть русских поэтов.
В самом начале этого процесса, а именно в далеком уже 1998 году, И.Шайтанов опубликовал в журнале «Вопросы литературы» статью «Уравнение с двумя неизвестными (поэты-метафизики Джон Донн и Иосиф Бродский)»* , где, в частности, как раз и задался вопросами о причинах столь поздней встречи русской лирики с метафизической школой и о самой возможности существования такого явления в отечественной словесности.
«Если искать русский аналог поэта-метафизика в прошлом, — писал Шайтанов, — то не именно — русский Донн, а задавая себе вопрос: можно ли в каком-нибудь смысле говорить о русской “метафизической поэзии”, нужно ли это делать и почему европейская поэзия, принадлежащая этой традиции, так долго не задевала русского сознания?» Вопросы эти не теряют своей актуальности и поныне, но теперь, спустя без малого два десятилетия, у нас есть чуть больше литературного материала, чтобы попытаться ответить на них.
В поисках критерия, по которому мы могли бы судить, относима ли та или иная поэзия к разделу «метафизической», вновь обратимся к упомянутой статье: «Возникнув на материале русской поэзии, этот термин — “метафизика” — начнет (уже начал) путешествие по ней. Вопрос о том, насколько он продуктивен, будет зависеть от того, способен ли он, по английской/европейской аналогии, выявить отсутствие или, напротив, наличие чего-то такого, о чем ранее мы не задумывались».
Итак, наш предполагаемый поэт-метафизик должен найти «что-то такое», о чем мы даже не задумывались. Или, опять же, говоря языком Шайтанова, «словом удержать мир от распада». Но что же мешало нашему поэту делать это раньше? И мешало ли?
Вот как это объяснял Шайтанов в своей статье: «Мироощущение барочной лирики должно было показаться русскому сознанию не только очень далеким, но и прямо кощунственным в ее религиозных жанрах. Православие не знает такой непосредственности соприкосновения духовного с личным на основе именно личного, когда поэт вступает в общение с Богом, не оставляя своего эмоционального, даже чувственного опыта, обрушивая его в текст, почти не изменяя языку любовной лирики, когда со всей страстью он адресуется к небу». Там же в качестве второй причины называлась присущая русской поэзии «простота и ясность», противоречащая усложненному метафорическому языку «метафизиков». Это так, но мы поговорим пока о причине первой, тем более что вторая для современного читателя вряд ли существенна.
В самом деле, в светской русской поэзии практически отсутствовал язык, на котором можно было вести речь о явлениях потусторонних, выразить отношение к Богу, смерти, сакральному. Не то чтобы такой разговор вообще не велся, но это всегда был «высокий штиль», практически церковно-славянский язык религиозной поэзии. А если нет, то все равно в разговоре о таких материях наши стихотворцы всегда придерживались серьезного тона, смешивать сакральное и бытовое было не принято. Именно так писали поэты, касавшиеся подобных тем, и тут мы вслед за И.Шайтановым назовем «русских метафизиков» Державина, Баратынского, Тютчева.
Рискну предположить, что само появление английской «метафизической школы» стало возможным только потому, что она зародилась и существовала в рамках протестантской культуры, понимавшей религию как личные взаимоотношения человека и Бога. Соответственно и противопоставление «высокого» и «низкого» языка было не столь радикальным, как в русской культуре. Конечно, для российской ментальности подобный подход был малопонятен.
Одним из следствий привычного для нашей поэзии распада на высокое и низкое была необходимость выбора между «небом» и «землей» уже непосредственно в творчестве. И выбор, что совершенно естественно, чаще делался в пользу земли. Иными словами, «Дельвиг не любил поэзии мистической. Он говаривал: “Чем ближе к небу, тем холоднее” (А.С.Пушкин «Table-talk»). Все это привело к тому, что в принципе русская поэзия о потустороннем говорила нечасто, предпочитая что-то более близкое к земле, то есть чувственную либо социальную проблематику.
В каком-то смысле новый язык для подобного разговора пытались найти русские символисты, но, по большому счету, этот язык был столь условен, что никого не убедил, что и вызвало, в конечном итоге, рождение акмеизма. В подцензурной советской поэзии по понятным причинам подобные поиски прекратились вовсе, а те поэты, которые все-таки его вели, обращались как правило либо к церковному языку, либо к простой фиксации факта конечности жизни. Таким образом, к началу 90-х внятного и общепринятого языка, на котором можно было бы рассуждать о подобных вещах, в русской поэзии так и не появилось.
А необходимость в нем была. Время конца 80-х — начала 90-х объективно способствовало появлению именно такой поэзии. «Эпоха перемен» железным колесом прокатилась по нежным душам последних советских идеалистов, заставив задуматься о вещах серьезных и горестных. «Свинцовая реальность» за окном приводила к тому, что многие из поэтов той поры в бук-вальном смысле этого слова чувствовали себя на грани жизни и смерти. Ну еще бы им не обратиться к метафизике…
Но языка не было.
Поэты нового поколения выходили из положения, просто называя вещи своими именами, как, например, вот в этом стихотворении Бориса Рыжего**.

Разве позволит чертить чертеж
эдакий тусклый свет?
Только убийца готовит нож.
Только не спит поэт:
рцы слово твердо укъ ферт.
Ночь, как любовь, чиста.
Три составляющих жизни: смерть,
поэзия и звезда.

(«Ангел, лицо озарив, зажег…»)

Примечательно в этом стихотворении то, что даже молодому поэту конца ХХ века, когда он заговаривает о вечном, вспоминается церковно-славянский. Но большинство обходилось и без него, достаточно было просто обозначить предмет. Когда читаешь стихотворения той поры, постоянно встречаешь эти слова: Небо, Смерть, Душа… Зачастую именно так, с большой буквы. Как противопоставление всему земному и низменному. «Поехали по небу, мама», — призывал Денис Новиков, и это был голос времени. Может быть оттого, что подобных слов в поэзии на тот момент долгое время не про-износилось, а может, потому, что уж слишком горька и убедительна была их интонация, но это работало. Работает и сейчас, поскольку слова уже обеспечены печальными судьбами самих поэтов.
Когда-нибудь еще будет написана история этого трагического поколения молодой русской поэзии восьмидесятых — девяностых годов. Пока что в память о них несколько лет проводились чтения «Они ушли — они остались», одноименная антология увидела свет в 2016-м.
Но мы отвлеклись. Жизнь продолжалась, и голос эпохи изменился. Собственно, о нем, этом новом голосе, и хотелось бы поговорить — как о самом свежем витке развития данной темы.
В последние годы на страницах литературных журналов стали появляться стихи, словно бы родственные друг другу. Это небольшие — в четыре-пять строф — стихотворения, исполненные в традиционной силлаботонической форме, с предельно прозрачным смыслом, с обилием подчеркнуто бытовых реалий и некоторой недоговоренностью в завершении.
Как ни странно, это и есть стихи поэтов, которых, понимая всю условность такого термина, можно, как мне кажется, назвать «современными русскими метафизиками». Говорю об этом с относительной уверенностью, поскольку в стихах этих поэтам удалось выполнить главную задачу «метафизической школы» — восстановить утраченное единство мироздания, в данном случае, его земного и потустороннего измерений, причем сделать это методом метафизической поэзии — причудливым сопоставлением далеко отстоящих друг от друга явлений (так называемое кончетти).
Ключик нашелся там, где не искали, — в самой обыденной, повседневной жизни, в быте, в казалось бы до боли изученном окружающем пространстве. И оказалось, что эта обыденная, давно наскучившая нам реальность способна рассказать о невидимой стороне мироздания не меньше, чем самые громкие слова «высокого штиля».
Необходимо признать, что, называя в указанной связи конкретные имена, мы отчасти вступаем на тонкий лед предположений. Потому что ничего, что могло бы «документально» свидетельствовать о новом явлении — ни манифестов, ни официального объединения в какую-либо группу, словом, ничего, кроме собственно стихотворных текстов, — нет. И если сейчас будут названы какие-то имена, это абсолютно не означает, что вместо них не могли быть названы некие иные достойные поэты.
Впрочем, кое-какие имена критиками уже были названы и даже связаны определенной тематикой. Вот что говорил по этому поводу в интервью А.Алехин: «Крайне интересным мне кажется творчество нового поколения провинциальных поэтов. Провинциальных не по месту жительства, хотя там они и живут, а потому, что они это свое местожительство превращают в ойкумену — обживают чувственно, одухотворяют. Раньше других начал Алексей Дьячков из Тулы, затем возникли Ната Сучкова в Вологде, Роман Рубанов в Курске… Похоже, это уже явление»***.
С упомянутых и начнем.
Стихи Алексея Дьячкова — это возвращение в детство. Детство провинциальное. Но это не просто — ностальгия. Прямо об этом практически ни-где не говорится, но мир этого детства имеет неземные, вневременные черты. Потому что вернуться куда-то в принципе можно только в том случае, если это место осталось неизменным.
Впрочем, поэт иногда проговаривается.

В кустах безымянная речка дана.
Названья не знаю — трава и трава,
В которой без паруса лодка не спрячется.
Печально здесь, но, слава Богу, не плачется.

Даны погруженье, бессмертие, мир.
С утра горемыка воскрес, наловил
Блестящих карасиков в сеть волейбольную.
Он к вечеру не умирает тем более.

(«Упражнение»)

Провинция Романа Рубанова, напротив, практически библейское пространство. Там можно запросто встретить Иезикиля или Давида. И самое главное — Бога, который присутствует в этом мире предельно осязаемо и наглядно:

И все переулки нас к церкви ведут,
Он всюду, куда ни взгляни,
чтоб были всегда у Него на виду
и чтобы из виду — ни-ни…

(«Никитская церковь. Забора проем…»)

В провинции Наты Сучковой также можно встретить библейских персонажей. Но можно — еще и римских весталок, к примеру. Этот мир вообще населен очень плотно, как мертвыми, так и живыми. И при переходе из одно-го состояния в другое их жизнь практически не меняется.
Порой даже не всегда заметно, что речь уже не идет о земной провинции, но — о земле небесной. В стихах Сучковой всегда есть момент чуда — такого вот перехода, но чудо это скрыто, затушевано, и о нем узнаешь только после того, как оно произошло. В сам же момент реальность колеблется, словно бы не решаясь, куда себя отнести — к земному существованию или к небесному.

Притормози слегка, раскручивая глобус:
Вот — море, вот — река, полей кривой отрез,
Старухи едут в рай, набилися в автобус,
Водитель ждет старух, кондуктор ждет чудес.

Прекрасно и легко все в этой мизансцене —
Их лица не видны, но пестро от платков,
И выцвела давно вторая часть «Райцентра».
Старухи едут в рай — не очень далеко.

(«Притормози слегка, раскручивая глобус…»)

     У всех перечисленных авторов, не только у этих двух, мы видим, что провинция становится универсальной метафорой инобытия. В самом деле, если посмотреть на те черты провинциальной жизни, которые мы воспринимаем как стереотипные, — неспешность, неизменность, цикличность, доброжелательность, простота нравов, то обнаружим, что они идеально совпадают с признаками жизни вечной, такой, какой мы ее представляем: безвременностью, неизменностью, теплотой. И тут достаточно небольшого толчка, небольшой доли фантазии, чтобы провинциальное пространство сомкнулось с пространством метафизическим.
По большому счету, их провинция — это утопия. Это абсолютно мифологическое пространство, где чудеса — обыденность, а ангелы ходят рядом с людьми. При этом само пространство остается совершенно земным, с до боли узнаваемыми реалиями человеческой жизни. Оба мира, впрочем, не слишком друг от друга отделены. И то, и другое — часть единого мироздания.
Помимо названных, есть и еще поэты, поиски которых идут в схожих направлениях
Так, в стихах Феликса Чечика, принадлежащего иному, более старшему поколению, провинция также имеет вневременные черты, хотя ему и кажется, что это иллюзия, морок. Не случайно во многих стихах употребляются слова «сон», «показалось». Только на краткий миг такого сна удается почувствовать себя бессмертным, не принадлежащим этой жизни. Но в определенный момент герой пробуждается, вспоминает о реальности, которая у него, все-таки, скорей земная, чем небесная.

прекрасное средство
забыть что живу
по улицам детства
пройти наяву
где кладбище слева
а справа роддом
и глядя на небо
вдруг вспомнить о том

(«Из Пинска — с любовью»)

     В том же направлении, но иным путем движется Андрей Фамицкий. Он тоже находит в смертной реальности то, что может служить метафорой бессмертной жизни. Бессмертность в данном случае также оказывается иллюзорной, хотя, может быть, описываемое им имеет на бессмертие чуть больше прав. Потому что «провинцией» стихов Андрея Фамицкого является само пространство поэзии и культуры.

на огромном велосипеде,
из волшебного сна соседи,
будут дети кататься там,
а под вечер склонять к беседе
станут Рильке и Мандельштам.

а назавтра мы встанем рано
не с продавленного дивана,
но с отринутого одра —
петь Муслима и Адриано,
пить бессмертие из ведра.

(«мы поедем на электричке…»)

     В самом деле, что такое чтение стихов любимого поэта, как не разговор с ним? А если поэт ушел из этого мира, то и разговор происходит в ином пространстве, где «поэт с поэтом говорит».
Способность, осознавая конечность человеческого существования, в то же время на миг ощутить себя бессмертным роднит двух последних процитированных поэтов. Не случайно именно об этом Андрей Фамицкий пишет в своей рецензии на сборник Феликса Чечика: «он неоднократно писал и про-должает писать об ужасной бездне, но делает этот так, что стоишь на краю этой бездны, не боясь, и не особо даже об этом задумываясь»****. Наверное, это спокойное, легкое отношение к бездне под ногами и есть отличительная особенность современной метафизики.
В том же направлении ищут и другие поэты. Причем направление для поиска стало столь популярным, что по итогам литературной премии «Лицей» за 2017 год критик Максим Алпатов обнаружил в коротком списке премии трех «пугающе одинаковых» поэтов. Конечно, поэты эти — а имелись в виду Андрей Болдырев, Григорий Медведев и Владимир Косогов — далеко не столь одинаковы, но приглядевшись, мы и в самом деле увидим в их творчестве общие, уже знакомые нам черты. И это не просто бытописание, в чем обвинил их критик. Вглядываясь в окружающую действительность, вспоминая собственное детство, каждый из них пытается прикоснуться к подлинной, потусторонней реальности, зачерпнуть воду «небесным ковшом», если воспользоваться метафорой Владимира Косогова. Конечно, рай очень часто оказывается «потерянным раем», но может быть, в данном случае важно, что он существовал?
Конечно, можно было бы назвать и другие имена. Но остановимся на этих. В завершение еще раз проговорим две вещи.
Первое. Русская метафизическая поэзия — есть. Она отлична от английской. Она, в лице отдельных своих представителей, таки преодолела «раскол» в мироздании и пришла от «почти кощунственного» для нее сопоставления быта и бытия к представлению об их единстве. Кончетти обернулось практически пушкинской гармонией, когда «небо» — в одном пространстве с «землей», и от него веет домашним теплом.
И второе. Современный российский поэт — это не трибун, не «советник царям», не «совесть нации» и даже не «больше чем поэт». Хорошо это или плохо, но поэт сегодня — частное лицо, и пишет он о частной жизни. И имен-но в явлениях своей частной жизни он ищет и находит ту метафизическую глубину, без которой немыслима поэзия.

__________________

* «Вопросы литературы» № 6/1998.

** Справедливости ради: наверное, именно в лирике Бориса Рыжего окружающая реальность была описана как носящая сакральные черты, хотя в целом имеет еще вполне «земной» характер.

*** Двояковыпуклая лупа. — «НГ Ex Libris» от 26.01.2017.

**** А.Фамицкий. И ужасное будет прекрасно. — «Волга» № 9–10/2015.

Рубрики
Критика

Трудно быть… Сенчиным. Р. Сенчин «Квартирантка с двумя детьми»

 

«Писатель, не способный хоть немного отпустить вожжи воображения, пофантазировать, слегка что-то даже подтасовать, передвинуть во времени, зажимает себя в такие тиски, где уже творчество как таковое невозможно»

Р. Сенчин

 

Роман Сенчин – смелый писатель. Двадцать лет он позволял художнику-Сенчину наблюдать за человеком-Сенчиным и описывать всё как есть.

Зато человек Сенчин не состоял при художнике антрепренером, не вовлекал в тренды, не подгонял рублем, а жил своей человеческой жизнью. И за эти годы серьезно продвинулся. И художник за ним.

Проза Сенчина может казаться унылой тому, кому скучна игра на варгане и бескрайние тундровые плоскогорья Тувы, где Сенчин родился. Но тут как в анекдоте: «Если вам скучно и одиноко, значит, вы скучный и одинокий». Смысл внутри. Варган даёт тон, модуляции делает музыкант: горлом, языком, дыханием, губами. Музыка рождается не из инструмента — из человека. Так же и проза Сенчина – модуляции мелодии души.

В юности, когда мир оглушает и сбивает с ног, герой Сенчина с трудом выстаивает под напором лихих девяностых, бросающих в лицо ошибки, малодушие, бутылки, окурки и хлам. Художник состоит при нем очевидцем, но с ним не сливается. Хотя кажется, что ранний Сенчин – это автопсихологическая проза, «самоотчет-исповедь» (термин Бахтина), на самом деле, художник и герой здесь существуют отдельно. У них разные ракурсы, разные коды доступа. Как говорил И.О. Шайтанов, проза Сенчина похожа на «писания дилетантов или журналистов, ошеломленных лет тридцать назад успехом деревенской прозы <…> но по сути (по функции) то любительское писание и это письмо принципиально различны. Они писали так, как умели. Это был их собственный стиль. Для Романа Сенчина это — чужой стиль. Стиль его героя, который не есть автор, при всем их внешне биографическом сходстве»[1].

Молодой Сенчин уже готов к диалогу с миром. «Елтышевы» — роман о времени, России и… справедливости. История страны в нем проживается через историю рода: изнутри семьи, изнутри человека. Какими бы несправедливыми ни казались внешние обстоятельства, это всего лишь «дано» в условиях задачи, решение которой ищет герой. «Ответ» зависит от выбора героя, и оказывается всегда справедлив.

Говорят, настоящий прозаик начинается после сорока, когда за нарисованным на холсте очагом находит свой театр. «Новый» Сенчин начался в 2017 году. Хотя в сборнике «Квартирантка с двумя детьми» нет ни одного рассказа 2017 года. В нем объединены написанные до (с 2010 по 2016) и после, в 2018. Читать «Квартирантку» словно стоять над ущельем, края которого под тобой расходятся: одна оптика для рассказов 2010-2016 годов, другая – 2018-го. Чтобы найти точку опоры, перекинем между сторонами ущелья мостик и поговорим о рассказе «А папа?», ознаменовавшим в 2017 году появление нового Сенчина. Герой рассказа – совсем маленький мальчик, чьим глазами мы видим мир. Мир изначальный, растущий снизу, от крапивы, гусей и травы. Мир в становлении.

Четырехлетнего Гордея мама до лучших времен сдала дальней родственнице в глухую деревню. Маме надо заново устраивать личную жизнь, ведь папа Гордея оказался «козлом с бубенчиками». Гордей слышит про «козла», но не понимает. И однажды, в одиноких скитаниях по деревне, встречает настоящего козла, с бубенчиком на шее:

– Папа, – тихо сказал Гордей, вроде и не козлу, а так, будто в сторону, но тот отозвался протяжно и жалобно:

– Ме-е-е.

Гордей ходил к козлу каждый день. «Случалось, лил дождь, и Гордей оставался дома. И очень тосковал. Не по козлу, который мог быть заколдованным папой… А может, как раз по нему. С козлом он почти не разговаривал. Садился рядом, в том месте, до которого не доставала привязь, и смотрел на это рогатое, лупоглазое существо. Наблюдал за ним… По сути, все было сказано в первый же раз, когда Гордей спросил: «Тебя заколдовали?» – а козёл стал трясти головой».

Когда приезжает мама, мальчик отказывается уезжать. И приводит её к козлу.  «Мама бросила сумки, подскочила к Гордею и присела перед ним, больно сжала плечи. Смотрела в глаза своими глазами. Незнакомо смотрела, как чужая.

Потом обняла и зашептала:

–  Сыночек… Сыночек ты мой бедненький… Сына…

А потом отстранила от себя и сказала строго:

– Это не папа, это козёл простой. Незаколдованный. Папа дома и ждет нас».

Вот такой он, «новый» Сенчин. По-прежнему строгий, но ироничный. Взыскательный, но чуткий. В его прозе усиливается лиризм, появляется фантастический элемент, альтернативность прочтения. Фокус смещается с «мира вообще» на внутренний мир персонажа, расширяется зона ответственности героя, акцентируется проблема выбора. Конструкция рассказов усложняется, становится многомерной, как кристаллическая решетка, где каждый элемент взаимно связан с другими. Раньше предметный мир Сенчина напоминал кучу нужных и ненужных вещей, сыплющихся на голову с антресоли; теперь детали прорежены и структурированы: от описательных к психологическим, от психологических к символическим. Проза Сенчина становится полифоничной: слышны разные голоса и мировоззренческие позиции. В художественном пространстве появляется воздух, герой получает свободу действий, а читатель – возможность выбора.

Новая эстетика Сенчина-художника обусловлена тем, что Сенчин-человек нашел пресловутую кнопку, которой всё управляется, и в первую очередь человек: «где у него кнопка, Урри?» (к/ф «Приключения Электроника»). Ответ тот же, что и в фильме: человек управляется изнутри. Личным выбором. Это черта не только новой эстетики Сенчина, но и современной эстетики вообще: «Современная эстетика исходит из мысли, что история искусства, как и сама человеческая история, представляет собой последовательность индивидуальных и неповторимых событий. В ней нет никаких общих законов, определяющих ее ход и предопределяющих будущее. Каким окажется будущее, зависит от деятельности самого человека, от его ума и воли»[2].

Мы должны делать добро из зла, потому что больше его не из чего его делать, — говорил герой Р.П. Уоррена. Каким видеть мир – вопрос нашего выбора. И выбор этот надо именно делать, переключая реле с ненависти на любовь. Женщина видит в мужчинах козлов, но если ребенок вдруг в козле увидит папу, начнутся чудеса: мама заметит ребенка, он перестанет быть одиноким, а там и папа притянется к ласковому семейному теплу.

Но по порядку. До «нового» Сенчина надо еще дойти, а идём мы по хронологии.

В самом давнем и страшном рассказе, «Квартирантка с двумя детьми» (2010),  давшем название сборнику, чудо преображения женщины в женщину и мужчины, смотрящего на нее, в мужчину, мелькает лишь на мгновение, не успевая ничего изменить в оглохшем мире 90-х. Комнату в съемной квартире занимает молодая женщина Елена с двумя детьми. В двух других существуют пенсионер, подкармливающийся на рынке просроченными овощами, и одинокая старуха. Дети Елены не ходят даже в школу, так как в семье нет денег, совсем. Елена не может найти работу, а просить о помощи отказывается. И вот, в новогодние каникулы, мужчина-пенсионер, запасшись редкостной едой (оливье, колбаса), смотрит телевизор, а за стеной отчаявшаяся от голода женщина убивает себя и детей.  «Не нужны были никому, вот и убили себя…», — говорит герой. Но ведь и сам он никому не нужен, и одинокая старуха в соседней комнате, и никто вообще никому.

Рассказ «Приближаются сумерки» (2011) продолжает тему жестокости и глухоты мира, от которой маленькому человеку хочется спрятаться. Однако герою не повезло: он сделал операцию на глаза и то, что смягчалось иллюзией, предстало в чёткой, отвратительной наготе. В ответ на безобразие мира в герое просыпается хищник. (Мы не будем говорить, что хищник сам ставится актором бесчеловечности. Просто пожалеем его, посетуем на жесткий, несправедливый мир).

В рассказе «Хоккей с мячом» (2013) клерк из московского офиса мечтает увидеть жизнь за стенками своего аквариума и отправляется в подмосковный Ногинск. Откуда, соприкоснувшись с реальностью, спешит поскорее убраться обратно.

Аквариумное мировоззрение интересует Сенчина и в рассказе «Ждем до восьми» (2013), где с кафкианской дотошностью и неизбежностью надвигающегося ужаса рассказывается о последних часах жизни сорокалетнего бизнесмена, долги которого стали «несовместимы с жизнью». Сильный, умный мужчина покорно ждет назначенного выстрела и надеется, что  жена приедет хотя бы за 10 минут до, чтобы обнять её напоследок.

Такие суровые, невозможно реалистичные рассказы. Но надо помнить, что Сенчин никогда не буквален, даже если имитирует это. За видимыми миру слезами скрывается невидимый миру ржач. Усмешка человека, который со звериной серьезностью разыграл мировую скорбь, а все повелись. Чтобы разглядеть в прозе Сенчина иронический пласт, надо переключиться с непосредственно-буквального восприятия на эстетическое. Увидеть в героях  и живых людей, и литературные конструкты, каковыми они и являются. Сделать то, что двадцать лет проделывал Сенчин-художник с Сечиным-человеком.

Итак, добротный сорокалетний мужик ждет вечера, чтобы быть застреленным. В последний месяц он делал все, что мог, но денег так и не нашел. Все, сука, от него отвернулись, как прежде он сам отворачивался от неудачников, иронизируя по поводу долгов, несовместимых с жизнью. И вот, с утра до вечера последнего дня этот сильный мужик не делает ничего. Пьет кофе, курит, дрочит, страдает. Даже жизнь не вспоминает, словно не было её у него. О жене и детях, которых он так ждет, мы ничего не узнаем. Но и в том, чтобы на прощание увидеть жену, ему отказывает Тот, кто всё за него решил. Что ж поделать-то, пробки! Герой смиряется и с этой, самой последней неудачей. Надевает костюм и умирает у лифта, как свинья, в луже собственной крови. Кафка, правда, говорил: «как собака»:

«…первый  подал  нож  второму через голову К., второй вернул его первому тоже через голову К. И  внезапно  К.  понял, что должен был бы схватить нож, который передавали из рук в руки над его головой, и вонзить его в себя. Но он этого не сделал, только повернул еще не  тронутую  шею  и посмотрел  вокруг. Он  не  смог выполнить свой долг до конца и снять с властей всю работу, но отвечает за эту последнюю ошибку Тот, кто отказал ему в последней капле нужной для  этого  силы. <…> − Как собака, − сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его (Ф. Кафка «Процесс»).

Кафкианская вина — вина того, кто предал свободу воли. Отдал её на откуп обстоятельствам. Заранее признал себя побежденным. Кафкианский герой эту вину ощущает, но ответственность переносит на других. Скажем, на Того, кто отказал…

Сенчинский герой также живет в предложенном кем-то контексте. А если обстоятельства не совпадают с его ожиданиями, случается трагедия. Выйти за границы кем-то заданных координат в голову ему не приходит. Вот и герой рассказа «Ждем до восьми» считает себя героем трагедии: «Надо уйти достойно, чтоб и заказавшие его сказали: «Колосов лоханулся, конечно, по-крупному, и мы из-за него просели, но повел он себя достойно. Достойно ушел». Может, и помянут. <…> Правильнее как-то получить пули, чем прятаться… Этих, прячущихся, называют в последнее время хусейнами. И они хуже убитых, ниже. Их презирают, они как опущенные. Доживи хоть до глубочайшей старости, переживи всех врагов, все равно останешься живым мертвецом. От тебя будут шарахаться, с тобой никто не станет иметь дела». Зарисовка «à la Сергей Знаев» Рубанова: я сильный, я умный, я пойду и умру.

Андрей Рубанов высказал мысль, что два культовых фильма, «Крестный отец» и «Унесенные ветром», вышедшие в российский прокат в 90-е, во многом определили наше мировоззрение[3]. По этой схеме «Ждем до восьми» — пародия на «Крестного отца», а героиня «Квартирантки» — пародия на Скарлетт О’Хара. Елена тоже гордая – и не будет ни у никого просить, тоже «подумает об этом завтра», хотя её детям нечего есть уже сегодня. Тройное самоубийство – антитеза скарлетовскому «я никогда, никогда больше не буду голодать. Ни я, ни мои близкие. Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать».

Вопрос осознанности центральный и в рассказе «Закорючки» (2013). Название рассказа несерьезное и дурацкое, как, на первый взгляд, и проступок героя: поставить подпись на пустом листе протокола. Но когда герой узнает, что в протокол вписано то, чего не было, и что он, получается, подтвердил, ему становится не по себе. Проследить причинно-следственную связь и признать, что большие несправедливости (преступность, полицейский беспредел, бюрократия) начинаются с малого, в данном случае, – с него самого, герой не способен. Но где-то в глубине души, он это понимает: «Спать почти не могу, а только начну дремать, видится, как ставлю свои закорючки в протоколе. Наяву всего две поставил, а там, в полусне, ставлю и ставлю. Сотнями».

Рассказов 2014 года в сборнике нет. Это год присоединения Крыма, подъем национального духа, надежда на сильную Россию. И зеркальная Крыму ситуация на Донбассе, но с другим итогом: война, которая длится уже пять лет.  Хочешь, живи в новом красивом аквариуме «сильной России». Хочешь, переплыви в противоположный аквариум. Но сможешь ли ты обойтись без аквариумов вообще?

Герой рассказа «Помощь» (2015) не смог. Писатель Трофим Гущин стал известным благодаря движению нацболов и двум командировкам на Кавказ: «Эта командировка, участие в войне оказались очень полезны, без них не было бы у Трофима Гущина настоящей биографии, не стал бы он таким, особенным, писателем. Без ложной скромности — особенным. Талантливых немало, а вот особенных…». Теперь Трофим организует сбор денег и ездит с колонной на Донбасс: «этой весной начался исторический момент. И Трофим стал твердым и непреклонным». Подпитывает свою непреклонность он песней Скляра, которую крутит ночью и днем:

Когда война на пороге,

Не важно — воин, рабочий, поэт,

У всех свое место в Истории,

И лишь предателям места там нет.

Все хорошо, замечательно даже, и аквариум красивый, и плавать вольготно. И с женой отношения наладил, что тоже важно: «Раньше ее явно раздражали его частые отъезды <…> ревновала к каким-то потенциальным соперницам среди поклонниц его прозы… Теперь же Леся отпускала беспрекословно, давая ему почувствовать, что понимает всю важность его дела, нужность именно этой поездки. Отпускала спокойно и твердо».

В одном не повезло Трофиму — с 2015 года в рассказах Сенчина появляется автор. Невозмутимо-объективный хроникер вдруг позволяет себе собственное мнение.

Например, применяет к внутренней речи Трофима его собственный писательский стиль, инда взопревший народностью. Даже внутри своей головы герой думает так: «Ведь в нем, мире этом, много хорошего. Вопреки горам дерьма и морям гадости, — много хорошего. Вот Егор, посмотри на него, посмотри. А на заднем сиденье еще трое ребятишек с твоими волосами, твоей кровью <…> Горько, что никому из отчичей и дедичей не показать — все давно ушли».

Или, пока Трофим сурово, кулаком по столу утверждает патриотическое значение войны на Донбассе, включает в динамиках песню Михаила Борзыкина:

И тут, и там — везде перекопаем

И станем в ряд!

Наш славный ум надежен, как комбайн,

На первый взгляд.

Конвейер добр — он даст нам волю.

Молись ему…

Когда нам всем дадут большое поле,

Мы скажем: «Му!»

И, главное, рядом с былинной фигурой Трофима, помогающего Донбассу, показывает и обычных людей, которым Трофим помогает тоже:

Мужикам спившейся, завалившейся к земле деревеньки, рядом с которой Трофим построил себе дом, он помог несколькими сотнями, сурово наказав их не тратить на водку. А потом залез в джип и тщательно вытер руки тряпкой.

Маме дочкиной одногруппницы, которой нечем платить за садик, поможет, когда с Донбасса вернется (перед отъездом испугался, что жена приревнует).

Девочкам-проституткам, в легких юбочках стоящих на морозе, даже и помогать не надо, у них все норм: «не так у них нынче все безнадежно — рядом заправка, где магазинчик, кофе, теплый туалет. До смерти не застынут».

Бывшего соратника по партии, который пять лет в бегах, Трофим ужином накормил и одежду разрешил постирать. Вот только парень не оценил и всё спрашивал, когда же Трофим будет России помогать. Но Трофиму недосуг было слушать: рано вставать. На войну ехать. За Родину.

Сенчин судит не писателя Трофима, и даже не аквариум, в котором тот плавает крупным карасем, а рамочное мышление как таковое. Какова рамка: лозунг большого дела или трусливая норка маленького – неважно. Результат один — бесчеловечность. В рассказе «Косьба» (2016) принцип «не мы такие, жизнь такая» приводит мужа в тюрьму, а жену  – к соучастию в убийстве. Фон, на котором происходит действие, – деревенский быт, изба, двор, покос. Сюжет – молодая жена ждет мужа из тюрьмы и хочет порвать с хахалем, захаживавшим к ней в его отсутствие. Хахаль справедливо замечает, что муж, выдавший подельников, до дома скорее всего не доедет, и предлагает героине выйти замуж за него, Витьку, тем более и ребенок у них мог бы быть, если бы героиня не сделала аборт. Витька чувствует себя уверенно, заезжает с покоса, приносит мясо лося, которого они с отцом подстрелили, он трезв. А дальше начинает сюр. В бытовые обстоятельства деревенской жизни всовывается мурло макбетовских страстей: героиня боится сама отказать Витьке и зовет подругу, чтобы та его послала. Подруга приходит с дочерью. Посылает Витьку матом. Разозлившийся Витька нечаянно ее убивает. Потом убивает её дочь, зашедшую в кухню. Потом овладевает героиней и увозит трупы. История, переданная от лица героини (невиноватая я, он сам пришел), в реальность помещается с жутким скрипом: муж невиновен, просто нужны были деньги и он стал возить наркотики; героиня невиновна, просто однажды позвала Витьку на чай, а там само пошло. И вдруг, неожиданно, трагический тупик: романтический злодей, невинная жертва, и два трупа, которые уже как бы и реквизит: «Дашу заслонила широкая спина Виктора. Он сделал что-то быстрое, и голос Даши смолк. Повернулся. Был до того ужасен и красив, что Ольга не смела двинуться… Подхватил ее на руки, унес в комнату. Положил на кровать, легко сдернул трусы. Повозился со своей одеждой, разбросал ее ноги. Лег сверху. Ольга очнулась от оцепенения, забилась было, закричала. Но поздно — большое и горячее уверенно вошло в нее, задвигалось, дыхание перехватило. И она обмякла, безвольно покачиваясь на перине, придавленная приятной, тугой, терпкой тяжестью…»

Ну вот да: обмякла, раз придавило, даже приятно. Чувствовать себя жертвой и ни за что не отвечать.

Это финал. А где у таких историй начало, показано в рассказе-эпизоде «Напрямик» (2016). Студентка Настя приезжает на каникулы в родной городишко и, еще в эйфории столичной жизни, в ожидании маршрутки сочувствует местным. Но в маршрутке выясняется, что местные не готовы терять полчаса по «трясуну», чтобы ехать туда, куда девушке надо. Её предлагают доехать на рейсовом автобусе. И вот Настя уже ненавидит несостоявшихся попутчиков: «Да пошли вы, уроды, блин!», — думала Настя, вылезая из маршрутки. И, шагая к автобусу, повторяла: «Уроды… сволочи».

В маленькой капле отражается абрис больших бед. На первый взгляд, неправы пассажиры. Но рассказ-то про Настю. У которой есть мама, живущая одна в городской квартире, и больная тетя в дальнем селе. Дом тети такой старый, что и продавать бессмысленно – даже однокомнатной квартиры в городе не купить. И вот две сестры – одна больная, ни в аптеку выйти, ни в магазин; другая – 10 месяцев в году одна в пустой квартире, тихо надеются, что, может, Настя выйдет замуж в Москве и они съедутся. Но Настя про тетю и маму не думает. Как не думает про пассажиров маршрутки. Даже мысли не допускает, что, может, в чем-то они и правы. Настя со свирепой серьезностью встраивает свою мелодию в мир, не слыша, что он уже звучит – тысячей разных голосов и мелодий.

Двухголосие «я и они», «я и мир» появляется у Сенчина после 2014 года. Это отметил и Алексей Колобродов, обнаружив в рассказах, написанных в 2015 году, полифонию звуков внешнего мира: «я бы выделил не ровную, ко всему привычную интонацию Сенчина, но полифонию <…> звуки внешнего мира, без швов вмонтированные в ткань рассказа»[4]. Но все же полноценная полифония, не фоновая, придет в 2017 году.

Творческая эволюция Романа Сенчина хорошо ложится на песню Н. Расторгуева «Конь»:

Выйду ночью в поле с конём,

Ночкой тёмной тихо пойдём.

Мы пойдём с конём по полю вдвоём,

Мы пойдём с конём по полю вдвоём.

Сначала долго и монотонно про странное: мужик ходит ночью с конем – ни коню побегать, ни мужику отойти (отношения Сенчина-художника с Сенчиным-человеком на первом). Потом (2017 год) герой решается сесть на своего Пегаса и дать ему шенкеля. Тут вступает мощный мужской хор (полифония) и раздвигаются творческие горизонты:

Сяду я верхом на коня,

Ты неси по полю меня.

По бескрайнему полю моему,

По бескрайнему полю моему.

Дай-ка я разок посмотрю —

Где рождает поле зарю.

Аль брусничный цвет, алый да рассвет,

Али есть то место, али его нет.

Итак, в рассказах 2018 года появляется полифония (каждый герой исполняет свою партию, писатель дает услышать их все),  бескрайность творческого поля (фантастика, временные сдвиги, ирония, символы), а также нравственно-философский концепт «где рождает поле зарю» – реперная точка, из которой всё управляется (свобода выбора, осознанность и воля). И, кстати, не заметить внутренний сенчинский смех уже невозможно.

«Бывальщина»: молодая пара завела кошку, её накормили, показали лоток и забыли, уткнувшись в компьютеры. Недовольная этим кошка раз нагадила, два – не понимают. Когда же кошка всерьез занялась воспитанием людей, выяснилось, что люди не только с кошкой, но и сами с собой договориться не могут:

—        Мя-а!

—        Что я тебе, слуга, что ли? — прыгающим голосом сказал Матвей и закричал: — Алина, корми свою кошку!

—        Накормлю, когда встану! — злой, совсем чужой крик в ответ.

—        Она тут мякает!

—        Ну так накорми — не надсадишься!..»

Жена сбегает от кошки в психушку, муж – в пьянство, а кошка… В финале рассказа Сенчин оставляет дверь балконную дверь. Так что вариантов несколько. Может, муж выкинет кошку, может, прыгнет сам, а может, подышит воздухом и что-то поймет. «Он поднялся и вышел на лоджию, откатил створку рамы. Посмотрел вниз. С двадцать четвертого этажа земля казалась игрушечной, совсем не страшной».

«Шутка»: жена писателя всю жизнь была его читателем, редактором и психологом. Жили неплохо: трехкомнатная квартира, писатель и его жопис. Но однажды, за красиво сервированным завтраком, писатель ради шутки произнес монолог Писателя из фильма «Сталкер»: «Им ведь все равно, что я пишу! Они все сжирают! Душу вложишь, сердце свое вложишь — сожрут и душу, и сердце. Мерзость вынешь из души — жрут мерзость… Им все равно, что жрать. Они все поголовно грамотные, у всех у них сенсорное голодание… И они все жужжат, жужжат вокруг меня — журналисты, редакторы, критики, бабы какие-то непрерывные… И все они требуют: давай, давай! И я даю, а меня уже тошнит, я уже давным-давно перестал быть писателем… Какой из меня, к черту, писатель, если я ненавижу писать, если для меня писание — это мука, постыдное занятие… У меня отравление. А я продолжаю, продолжаю каждое утро…»

Жена ужаснулась, поверила и… неожиданно перестала быть жопис, обнаружив себя старой женой скучного и нелюбимого мужа. Шуткой оказалась вся ее жизнь.

«Шанс». Террористы захватили супермаркет и закрыли в подсобке заложников. Ситуация больная, страшная, несмешная. Но молоденькая продавщица обнаруживает под холодильной установкой свечение и говорит, что однажды, спасаясь в от шефа, пролезла под этот рефрижератор и перенеслась в свое прошлое на три года назад. И вот, перед угрозой реальной смерти, никто из закрытых в подсобке людей не решается вернуться на три года назад. Всех настолько удручает собственная жизнь, что жить ее заново невмоготу. Доводы идут по нисходящей. Сначала про смерть: «У меня жена умерла два месяца назад… Морг, похороны… Я второй раз не вынесу…». Потом про развод: «Блин, и все по новой? Я только развелся, только человеком себя снова почувствовал. Работать стал… Я роман пишу, — добавил как по секрету, — а тут снова. Мы с ней почти два года бодались, такие ее истерики перетерпел, и что…». Потом про болезнь: «Там мама в таком состоянии… я ее только-только вытащила… И опять три года мучений…» И, наконец, просто про обычную жизнь. «Нет, я не полезу. Не хочу снова… Опять то же самое, а я только…»

Людям настолько противна жизнь как она есть, что нет смысла рисковать и лезть под рефрижератор. Шанс – это и есть жизнь. Но ни один из них ею не воспользовался. Так что и не жалко, что погибли. Хотя нет, жалко. Потому что новый Сенчин остается реалистом, рисующим живых людей и живую жизнь, в которую веришь.

Но реалистом в «классическом» понимании его назвать нельзя. С реализмом вообще всё сложно. Реализм второй половины XXI века – это про аналитический подход, психологические детали и типизацию: «по когтю восстановить льва». «Новый реализм» XXI века —  про фиксацию элементов быта и частный опыт: не изучение системной природы мира, а тыканье носом в его шершавую стену. И оба эти реализма не объективны. Первый в силу субъективности отбора, второй из-за отсутствия объемного взгляда. Поэтому скажем так: Сенчин как был писателем жизненным, так и остался. Но если раньше, по терминологии Бахтина, он работал в жанре «самоотчет-исповедь», то теперь пришел к бахтинской же диалогичности, смысловому целому героя и эстетической завершённости.

Но композиция сборника «Квартирантка с двумя детьми» ретроспективна: от рассказов 2018 года в первой половине – к более ранним во второй. От  эстетической завершённости – к самоотчету-исповеди. Конечно, самоотчет-исповедь Сенчина является прямым высказыванием лишь внешне, на самом деле у него всегда есть «другой». (По полю-то он с конем ходит, как-никак, в отличие от настоящих автопсихологических писателей, которые носятся в одиночку, и некоторые, боюсь, как бы не голыми). Но сама форма «самоотчета исповеди» делает с читателем определённые вещи, о которых говорил Бахтин: «Субъект самоотчета-исповеди противостоит нам в событии бытия совершающим свой поступок, который мы не должны ни воспроизводить (подражательно), ни художественно созерцать, но на который должны реагировать своим ответным поступком (подобно тому как обращенную к нам просьбу мы не должны ни воспроизводить — сопереживать, подражать, — ни художественно воспринимать, а реагировать ответным поступком). Мы противостоим субъекту самоотчета-исповеди в едином, объемлющем нас двоих единственном событии бытия <…> оба стоим друг против друга в божьем мире. Конечно, позиция вненаходимости ему остается и даже становится напряженнее, но используется она не эстетически, а нравственно-религиозно»[5]. Думаю, в этом и отгадка ретроспективной композиции: привести читателя к нравственно-религиозному переживанию и поступку.

Расположение рассказов  в сборнике образует отчетливый месседж:

«Аркаша»: внутри каждого человека звучит мелодия. Это музыка души. Она не про славу, не про потребности, а про суть отношений с миром. Если сможешь её выразить, кто-то другой откликнется, ответит своей, честной музыкой изнутри. Те же, кто заглушает свою музыку, ослепляет себя общими словами, какими бы высокими они ни были («русский народ», «Россия погибнет без вас»), проигрывают («Возвращения»). Кто не стремится слышать внутреннюю музыку, перестает ценить жизнь («Шанс»), и жизнь тех, кто рядом («Бывальщина»), и творчество («Шутка»). Он живет в плену логичных, правильных, а на самом деле бесчеловечных резонов («Дорога»). И эти «правильные» резоны выкорчевывают из человека его самого, оставляя лишь чудовищную искусственную оболочку («Ёлка»).

«Елка» — центральный рассказах сборника, по концентрации горькой и светлой человечности сравнимый с гоголевской «Шинелью». В нем реализован главный мыслеобраз книги: замена живого искусственным. Живую елку, семейный талисман героини, теперь одинокой старухи, срубают и ставят к Новому году на площади. Старуха не может поверить, что это сделал её бывший ученик, ставший «правильным» и бесчеловечным чиновником, как не может утешиться искусственной елочкой, которую ребятишки притащили ей взамен настоящей.

После «Елки» рассказов о людях в сборнике нет, а есть – про разнообразные варианты «правильной» бесчеловечности. Той, что не замечает чужую боль («Напрямик»),  свою ответственность за несправедливость («Закорючки»). Что уводит от реальности («Помощь»), от семьи, детей и себя самого («Суббота»).

«Суббота» — единственный рассказ 2018 года во второй части сборника. Он помещен среди рассказов тех лет потому, что описывает прежний период жизни Сенчина, но с оптикой Сенчина нынешнего: у каждого героя своя правда и своя вина. Обычный день семьи выглядит фантасмагоричнее пьес Ионеско. Семья существует лишь потому, что квартира одна на всех, – убежать некуда. Мать и жена – вербальный симулякр, ее можно прослушивать в записи: выучи, проверь у ребенка историю, подай, принеси, отойди. Фикция и её роль домохозяйки, которую она активно отстаивает («хорошо, я могу устроиться, и мы будем питаться в кафешке или полуфабрикатами тухлыми, детей будет водить няня»), но кормит всех пельменями и не занимается детьми. Этого несоответствия никто не замечает, а младшая, совсем маленькая дочь, в общении с папой копирует маму, что выглядит абсурдно – и привычно. Муж, как старик в Сказке о рыбаке и рыбке, вроде ничего плохого не делает, но он безвольный исполнитель, а не отвечающий за семью мужчина. Он ждет, что в воскресенье приедет Илюха и поделится с ним свежими мыслями. Потому что свои-то давно уже кончились.

В конце сборника — мрачные рассказы 10-13 годов: «Ждем до восьми», «Квартирантка» «Косьба», «Хоккей с мячом». Финальный образ книги — оскорблённый и в своей мелочной злобе отвратительный герой, стремящийся побыстрее улизнуть в аквариум:

«Словно бы защищаясь от оскорбления, какое сейчас нанесли, шептал ответные оскорбления:

—        Идиоты! Кретины тупые! Сами вы педофилы! Ур-ро-ды! — И одновременно подсчитывал, через сколько может оказаться в своем кабинете.

Скорей бы, скорей бы…»

Как будто унылый Сенчин снова бредет по полю с конем и горюет о безысходной доле маленького человека.

Но мы знаем, что это не так. Это лишь форма диалога с читателем, провоцирующая на поступок: ходить по полю за конем, которого кто-то ведет на веревочке, или отправиться туда, где «рождает поле зарю».

Того, кто решится, ожидают чудеса. Например, рассказы Сенчина 2019 года («Очнулся» «Немужик», «Ты меня помнишь?»), которые все – о любви. Многие этого пока не поняли, например, Сергей Морозов, увидевший в рассказе «Немужик» только гомосексуальную тему[6]. Понять нового Сенчина можно лишь отлепившись от хвоста литпроцесса – и вернувшись к человеку в самом себе.

[1]Рудалев А.  4 выстрела. М.: Молодая гвардия, 2018. 512 с. – С. 24.

[2] Никитина И.П. Эстетика. Учебник для вузов. – М.: Издательство Юрайт, 2017. 676 с. – С. 34

[3] Рубанов А. «Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать» // Горький от 16.08.2019 URL: https://gorky.media/context/bog-mne-svidetel-ya-skoree-ukradu-ili-ubyu-no-ne-budu-golodat/

[4] Колобродов А. Неизбежность провинции. О двух рассказах Романа Сенчина // Свободная пресса от 31.01.2016 URL: https://svpressa.ru/culture/article/141344/?fbclid=IwAR3nl-7JWtDz9mVj3-jVkaL-2tYM3L76c0e2_MPSmlakbMSlz8mAlsfeK0I

[5] Бахтин М.М. Смысловое целое героя // Эстетика словесного творчества.  М.: Искусство, 1979. 424 с.

[6] Морозов С. Роман Сенчин через либерализм постигает и гомосексуализм // Правда-инфо от 03.05.2019 URL: http://www.pravda.info/society/161040.html

*****************

Опубликовано: Кольцо А, 2019 № 129