Рубрики
Научные статьи

Поэтическое наследие О. Мандельштама — исповедь о жизни души

 

Поэт Осип Эмильевич Мандельштам занимает сегодня ведущее место в ряду величайших представителей российского Парнаса. Высказываются мнения о том, что он является вторым после великого Пушкина поэтом России (М. Ардов). Однако значимая роль творчества О. Мандельштама в истории русской литературы не всегда оказывается адекватно представленной на уроках в старших классах. Возможно потому, что велика сила инерции в преподавании литературы в школе и живы еще отголоски советского литературоведения, или недоверие вызывает «темный» стиль поэта, представляется сложным представить широкую, ясную панораму его поэтической вселенной. Мы предлагаем вниманию читателей статью, достаточно коротко, в формате одной лекции, воссоздающую ключевые этапы творческой эволюции поэта, запечатлённые в поэтических сборниках «Камень», «Tristia», «Стихи 1921-1925», «Новые стихи», «Воронежские тетради».

«Я рожден со второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадежном году и столетья / Окружают меня огнем…» По новому стилю О. Мандельштам родился 15 января 1991 года и погиб в 38 году в пересыльном лагере на Черной речке.

Раннее детство поэта прошло в Варшаве. Его отец, купец первой гильдии, был перчаточником, и образ дома как темной, тесной, утробной норы, пропитанной запахом выделываемой кожи, станет первым камнем в фундаменте поэтической вселенной Мандельштама. Отталкиваясь от этого утробного мира, он будет страстно желать преодолеть замкнутость, ограниченность еврейской жизни.

В 1894 году семья переезжает в Павловск, в 1897 – в Петербург. Будущему поэту 7 лет, и он захвачен стройностью архитектуры Петербурга, мелодичностью русской речи, найдя в них противовес «иудейскому хаосу». Уже тогда рождается мечта поэта о единой гармонии мироздания, которая существует и ее надо обрести, услышать, ощутить: «Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам…»

У Мандельштама сложились особые отношения с музыкой: не достигший еще и 10 лет, он болезненно, напряженно боготворит ее, слушая в Павловске Чайковского, Рубинштейна: «Чайковского в эту пору я полюбил болезненным нервным напряжением… Широкие, плавные, чисто скрипичные места Чайковского я ловил из-за колючей изгороди и не раз изорвал свое платье и расцарапал руки, пробираясь бесплатно к раковине оркестра» («Шум времени», 1925) [6; с.6-50]. От матери, замечательной пианистки, поэт унаследовал чувство внутренней гармонии, которое развилось впоследствии в обостренное ощущение внутренней правоты. Отношения с жизнью, со временем поэт всегда будет строить по собственному внутреннему камертону правды, не поддаваясь ни на лукавые обманы, ни на прямые угрозы судьбы.

Сейчас нам доступна аудиозапись нескольких стихотворений, прочитанных автором. Современники поражались тому, как он выпевает, шаманствует, читая стихи, погружаясь в транс и увлекая за собой слушателей. Стихотворения Мандельштама надо воспринимать так, как слушаешь классическую музыку: погружаясь, идя за ней. В настоящее время более 50 стихотворений Мандельштама положено на музыку. В процентном отношении к общему корпусу лирических произведений это немногим меньше, чем у С. Есенина. Песни на стихотворения поэта исполняют Т. Гвердцители, А. Пугачева, А. Буйнов, А. Кортнев, И. Чурикова, Ж. Бичевская и др. На основе его произведений созданы композиции для хорового и вокального пения в сопровождении скрипки, флейты,  фагота, виолончели, арфы и др. Положенные на музыку стихотворения Мандельштама звучат в кинофильмах: «Московская сага», «Мужчина в моей голове».

Учился Мандельштам в Тенишевском училище, закончив его с оценками «отлично» по французскому языку, истории, биологии, химии, геологии, космографии и т.д., «четверками» по русскому и немецкому языкам, алгебре, геометрии; «тройками» по счетоводству, товароведению и рисованию.

В последние годы обучения в Тенишевском училище Мандельштам ведет активную революционную деятельность от партии эсеров, вдохновенно выступает речами перед рабочими, что становится причиной, его отправки за границу… родителями, обеспокоенными дальнейшей судьбой сына.

В 1907-1908 гг. Мандельштам учится в Сорбонне, где слушает, в частности, лекции А. Бергсона, французского философа, чьи представления оказали на него существенное влияние. В концепции Анри Бергсона жизнь мыслится как космический «жизненный порыв», поток.  «Реальность есть непрерывный рост, без конца продолжающееся творчество» [11]. Интеллект, по мнению философа, по самой своей природе оторван от жизни. Изменение совершается непрерывно, а рассудочно-механистическое познание и опирающаяся на него наука способны понимать нечто лишь остановив этот процесс, то есть умертвив предварительно жизнь. Сущностью является «длительность», непрерывный «поток» состояний. Разум в состоянии уловить только поверхность, в глубину проникает интуиция. Мандельштам в статье «О природе слова» (1922 г.) будет цитировать Бергсона, но глубже влияние французского философа отразится в его более поздней статье «Разговор о Данте», где категория «движения» станет основой поэтического образа. «Намагниченный порыв», внутреннюю «тягу» сделает Мандельштам внутренней структурой, созидающей поэтический образ, как у Данте, так и в поэзии вообще: «Дантовские сравнения… всегда преследуют конкретную задачу дать внутренний образ структуры или тяги… его теология была сосудом динамики» [7; с.377, с.393]

Также концепция А. Бергсона оказала влияние и на понимание поэтом времени. Время как категория у Мандельштама неразрывно связано с ощущением движения, с наполненностью душевной жизни человека. Время для него «плоть деятельная, разрешающаяся в событие» («О природе слова») [6; с. 172-187].

А небо будущим беременно…

Механистический счет времени, выражаемый движением стрелки по циферблату, как и механическая смена кадров в кинофильме, вызывали у поэта аналогию с метаморфозами ленточного глиста.

В 1909 г. Мандельштам два семестра проводит в Гейдельберге, изучая романские языки и философию. «Мережковский, проездом в Гейдельберге, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов», — пишет он Волошину. В 1910 году поэт возвращается в Россию. В том же 1910 году состоялась первая публикация его стихов в журнале Н. Гумилева «Аполлон».

О. Мандельштам принял крещение в июле 1911 года в методистской церкви г. Выборга. Поверхностный взгляд может расценить этот поступок как способ обеспечить поступление в Петербургский университет, на отделение романских языков историко-филологического факультета, куда евреев брали по процентной норме, составлявшей около 5% от общего количества студентов. Однако это не так. Осип Эмильевич отличался удивительным нежеланием рационально организовывать свою жизнь. Он согласовывал свои действия не с возможностью личной выгоды, а с некоей абстрактной идеей высшей целесообразности. Для него она была единственным мерилом должного/недолжного в мире, тем, что Ахматова называла чувством «глубокой внутренней правоты». Так, например, написав в 1933 году самоубийственные, по выражению Б. Пастернака[1] стихи «Мы живем под собою не чуя страны…», поэт читал их друзьям и знакомым. «Первые слушатели этих стихов приходили в ужас и умоляли О. М. забыть их» [4; с.187]. Не понимать, что происходит, поэт не мог. Значит, важнее сохранения собственной жизни для него было, чтобы слово прозвучало, чтобы правда разбила повсеместно прижившуюся ложь. А когда в голодное время, которое продолжалось большую часть жизни, так как советское государство не удостаивало поэта заработком, Мандельштаму вдруг перепадала некоторая сумма, – он, не откладывая про запас, покупал шоколадки и всякую всячину и… угощал знакомых и соседских детей, радуясь их радости.

Детский рот жует свою мякину,
Улыбается, жуя,
Словно щеголь голову закину
И щегла увижу я.

То же и с крещением. Этот духовный акт был важен для Мандельштама как ритуал вхождения в общеевропейскую культуру, как завершение его борьбы с «хаосом иудейским», узостью и косностью прежде всего внутри себя.

Ведущая тема поэзии Мандельштама —  опыт построения личности. «В любом моменте роста есть свой одухотворенный смысл, и личность только в том случае обладает полнотой существования, когда расширяется на каждом этапе, исчерпывая все возможности, который дает возраст» [5; с. 394], — писала жена поэта, Н.Я. Мандельштам.

В каждой книге стихов – «Камень», «Тристии», «21-25 годы», «Новые стихи», «Воронежские тетради» — есть своя ведущая мысль, свой поэтический луч. Ранние стихи («Камень») – юношеская тревога и поиски места в жизни; «Тристии» — возмужание, предчувствие катастрофы, погибающая культура и поиски спасения; оборванная и задушенная книга 21-25 годов – в чужом мире, усыхающий довесок; «Новые стихи» — утверждение   самоценности жизни, отщепенство в мире, где отказались от прошлого и от всех ценностей, накопленных веками, новое понимание своего одиночества как противостояния злым силам; «Воронежские стихи» — жизнь принимается, как она есть, во всей ее суете и прелести…» [5; с. 395].

«Камень» (1908-1915)

Мандельштам несколько раз посещал башню Вячеслава Иванова, но символистом не был. Космическая разреженность его ранних стихов, которую иногда объясняют влиянием поэтики символизма, вызвана не этим. Их таинственная недоговоренность – это психологическое отражение осторожного вхождения в жизнь, полное недоумения и сомнений: «Неужели я настоящий / И действительно смерть придет?» С. Аверинцев пишет: «очень трудно отыскать где-нибудь еще в мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть не подростка, с такой совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой, шурша, —

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

Никакой это не декаданс —  все мальчики во все времена чувствовали, чувствуют и будут чувствовать нечто подобное. Боль адаптации к жизни взрослых, а главное – особенно остро ощущаемая прерывистость душевной жизни, несбалансированные перепады между восторгом и унынием, между чувственностью и брезгливостью, между тягой к еще не обретенному «моему ты» и странной холодностью, — все это для мальчика не болезнь, а норма, однако воспринимается как болезнь и потому замалчивается» [1; с.209].

Первый поэтический сборник Мандельштама, «Камень», открывается стихотворением 1908 г., состоящим из одного четверостишия:

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной.

Ритмическая конструкция соткана из пауз и остановок, удивительно ее воплощение на основе пушкинского 4ст. ямба., — имитация тяжелых капель, падающих размеренно. Плохо поддается логической интерпретации, но тем не менее вполне понятен «без объяснений» оксюморон «немолчный напев глубокой тишины». Ахматова называла Мандельштама «виртуозом противочувствия». На простые логические отрезки образы мандельштамовских стихотворений не раскладываются. Например, исследователи до сих пор не могут прийти к единому мнению по поводу порядка расположения 10 небольших «Восьмистиший» Мандельштама: что так, что этак, логически связного коммуникативного сообщения не получается. Однако «Восьмистишия» положены на музыку для голоса, флейты, валторны, арфы и струнного трио, то есть музыкой поняты и ассимилированы.

Лирический герой «Камня» входит в мир, его задача – понять себя. Лейтмотив сборника – прислушивание к себе при «стускленности колорита» [1; с.209] внешнего мира. «Кто Я?» — основной вопрос подросткового возраста.

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?…

Поэт психологически точно передает терзания развивающегося самосознания.

…Будет и мой черед –

Чую размах крыла.

Так – но куда уйдет

Мысли живой стрела?

В этот период чувства становятся особенно острыми. Неожиданные чужеродные прикосновения вызывают физическое напряжение, иногда брезгливость и резкое отторжение.

Так вот она – настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

«Мир подростка насыщен идеальными настроениями, выводящими его за пределы обыденной жизни, реальных взаимоотношений с другими людьми» [9; с.417].

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред

Башни стрельчатой рост!

С точки зрения аудиального восприятия мира, первая часть «Камня» — это тишина. И в тишине — приказания «петь». Во второй части сборника появляются звуки, шумы и начинается процесс «говорения» лирического героя. С точки зрения визуальных предикатов, колорит, действительно, «стускленный» (много эпитетов со значением «серый, туманный»). Но проступающий сквозь «туманную пелену» субъективного восприятия героя окружающий мир оказывается ярким и насыщенным живыми красками. Все шире круг явлений, попадающих в сферу авторского внимания. Поэт стремится перепахать, как чернозем, все культурные слои, эпохи, воедино собрать мир античной, европейской и русской культуры, чтобы найти единый вектор, несущую ось, ту высшую реальность, АКМЭ, которая направляет жизнь человека. Акмеизм, ставший для Мандельштама материнским лоном в поэзии, воспринимается не как сугубая вещественность предметов, а как экзистенциальное обоснование их существования. Высшая заповедь акмеизма, по Мандельштаму, такова: «Любите существование вещи больше самой вещи, и свое бытие больше самих себя» («Утро акмеизма» [6; с.141-145]). Акме – это ось жизни, где случайное стерто, а глубинное – явлено.

…Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновенным озабочен –

Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

«Tristia» (1916-1920 гг.)

В последних стихах «Камня» (13-15 гг.) и в сборнике «Tristia»[2] (1916-1920 гг.) Мандельштам переживает как личный, сокровенный опыт историю Древней Эллады, Рима и римской государственности, «прекрасную» ересь афонских монахов[3], печалится о «европеянках нежных» и декабристах, восхищается поэзией Ф.Вийона и А.Ахматовой, размышляет о пути П. Чаадаева и о сумерках свободы, с которыми ассоциируется у него современная эпоха. Мандельштам реализует ту цель, ради которой он принял в 1911 году крещение, –войти как равный в европейскую культуру, вместить ее и пресуществить в поэзии. Ради того, чтобы сохранить навсегда ее черноземные пласты» —  лучшее, что в ней было. В статье «О природе слова», Мандельштам пишет: «Чтобы спасти принцип единства в вихре перемен и безостановочном потоке явлений, современная философия в лице Бергсона… рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Эту связь он освобождает от времени и рассматривает отдельно. Таким образом связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но в то же время они поддаются умопостигаемому свертыванию» [6; с.172-187].

Сопрягать и сохранять времена, передавая их внутреннюю связь, гармонию и величие,  являлось смыслом и целью жизни поэта: «Умение сохранить единство личности на всех этапах является своего рода победой над смертью» [5; с.317].

К. Мочульский, помогавший Мандельштаму готовиться к экзамену по греческому языку, вспоминает: «Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие; наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. Когда я ему сообщил, что причастие прошедшего времени от глагола «пайдево» звучит «пепайдевкос», он задохнулся от восторга и в этот день не мог больше заниматься.

Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер — чем непонятнее, тем прекраснее. Я очень боялся, что на экзамене он провалится, но он каким-то чудом выдержал испытание. Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:

И покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

В этих двух строках больше «эллинства», чем во всей «античной» поэзии многоученого Вячеслава Иванова» [9; с.10].

Мандельштам вживался так в каждую культурную эпоху, с которой соприкасался, вбирал в себя и «отгадывал» ее. Он выучил итальянский, чтобы читать Данте в оригинале. И смог открыть в структурной природе дантовских текстов такие глубины, что современное литературоведение еще не вполне освоило его откровения. «Под культурой О.М. понимал идею, лежащую основе исторического процесса; идею гармонии и величия, история для него была путем испытаний, действенной проверкой добра и зла [4; с. 307].

Сборник «Tristia» – это прикосновение к сердцевине жизни: через любовь к женщине («На розвальнях…», «Зато, что я руки твои не сумел удержать…», «Я наравне с другими хочу тебе служить…»), через размышления о жизни и смерти, через «наплывание» на русскую поэзию культурными пластами разных эпох и цивилизаций, через религию и творчество («Розы тяжесть и нежность…», «Я слово позабыл…», «Когда Психея-жизнь спускается к теням…»), через историю и современность: «Сумерки свободы», «В Петербурге мы сойдемся снова…»

Основные цветовые эпитеты Тристий: золотой и черный. «Золотой» у Мандельштама —  цвет благости и целокупности мира, единства и цельности. («Золотой» часто и круглый: золотой шар, золотое солнце, золотой живот черепахи-лиры.) Черный – это цвет смерти и распада, стихийного хаоса. В целом цветовая палитра «Tristia» – наиболее богатая из всех поэтических сборников Мандельштама, здесь встречаются такие цвета, как черный, золотой, голубой, белый, прозрачный (хрустальный), зеленый (изумрудный), желтый, багряный, оранжевый (янтарный, ржавый, медный), красный, багряный, вишневый, серый, коричневый. Мандельштам расширяет диапазон добра и зла до предельных границ.

«Стихи 1921-1925»

Произведения этого сборника передают мироощущение тридцатилетнего человека, готового воплотить себя в мире. В этом возрасте человек понимает, что счастье – дело его собственных рук, и ему доставляет радость приносить миру пользу. Мандельштам чувствует себя полным творческих сил, а в России — эпоха красного террора, голода, геноцида крестьянского населения. Как относился Мандельштам к революции? Как к смутному времени в истории России. Мыслитель и мудрец, Осип Эмильевич не верил во всеобщее стремительное счастье, не считал свободу – подарком. Свобода – понятие не внешнее а внутреннее, экзистенциальный путь. Событиям 18 года посвящено стихотворение «Сумерки свободы», где «в легионы боевые связали ласточек — и вот / Не видно солнца…» Сумерки – предрассветное время или предвестие ночи? Сознательно, быть может, поэт не вполне представлял будущее, но пророчил – закат свободы

B ком сердце есть — тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

В 1921 году расстрелян Н. Гумилев, в том же году в возрасте 40 лет умирает А. Блок, исчерпав духовные силы в стремлении «слышать музыку революции» и создании поэмы «Двенадцать».  Страшный голод в Поволжье 1921-22 годов поставит точку в отношениях С. Есенина с советской властью, и в 1925 году «последнего поэта деревни» не станет.

Нельзя дышать и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит…

У Мандельштама нет связей с этим новым, диким и косматым миром. После эмиграции, арестов и расстрелов большей части прежних слушателей, поэт оказывается перед иной аудиторией — пролетарской массой:

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит,

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит.

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

«О чем говорить? О чем петь?» — главная тема периода. Чтобы дарить миру силы души, надо знать: то, что ты даришь, востребовано. Однако культурные и духовные ценности гражданам молодой советской республики не интересны. Мир стал похож на неосмысленную первобытную реальность, в которой много запахов, сил, инстинктов, но нет мысли, проясняющей бытие. И поэт, псалмопевец, не находит в окружающей действительности идеи, рождающей песнь, «поднимающей растительные краски бытия до членораздельного порыва».

Трижды блажен, кто введет в песнь имя;

Украшенная названьем песнь

Дольше живет среди других –

Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,

Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха –

Будь то близость мужчины,

Или запах шерсти сильного зверя,

Или просто дух чобра, растертого между ладоней.

Воздух бывает темным как вода, и все живое в нем плавает как рыба…

Нашедший подкову, 1923

История, которая была для поэта сокровищницей духовных ценностей, обещала неисчерпаемые возможности внутреннего роста, теперь, в современном обличье, оскаленным звериным рыком отвечает преданнейшему сыну:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней…

Век, 1922

Поэт считает себя ответственным за то, чтобы «флейтою связать» «узловатых дней колена», вот только с этой ответственностью он остается один на один. Ни слушателям, ни тем более государству нет дела до добровольно принятого им на себя подвижничества, в разреженном пространстве творческого небытия поэт задыхается.

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Это самопризнание звучит в тот жизненный период, когда, согласно психологии развития личности, человек буквально упоен творческими возможностями и созидательными силами. «Мне не хватает меня самого!» — и не потому, что я мало работал над обретением себя. Но время вдруг повернулось вспять: огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля… И я бы рад, но не могу отдать вам себя, потому что вы … не берете.

Кто я? Не каменщик прямой,

Не кровельщик, не корабельщик.

Двурушник я, с двойной душой.

Я ночи друг, я дня застрельщик.

«Двадцатые годы, может быть, самое трудное время в жизни О. Мандельштама. – пишет Н.Я. Мандельштам, жена поэта. — Никогда ни раньше, ни впоследствии, хотя жизнь потом стала гораздо страшнее, Мандельштам с такой горечью не говорил о своем положении в мире. В ранних стихах, полных юношеской тоски и томления, его никогда не покидало предвкушение будущей победы и сознание собственной силы: «чую размах крыла», а в двадцатые годы он твердил о болезни, недостаточности, в конце концов – неполноценности. Из стихов видно, в чем он видел свою недостаточность и болезнь: так воспринимались первые сомнения в революции: «кого еще убьешь, кого еще прославишь, какую выдумаешь ложь?». Двурушник это тот, кто пробует соединить «двух столетий позвонки» и не решается приступить к переоценке ценностей» [4, с.203].

Поэт, который верит, что «видит Бог, есть музыка над нами» в современной действительности оказывается предателем…  интересов рабочего класса.

Эмигрировать – такой вариант не рассматривается. Еще в 1914 году размышляя в стихотворении «Посох» о судьбе русского иностранца П. Я. Чаадаева, поэт отвергает путь, ведущий мимо «печали домашних». Жить в России, со своим народом — такой выбор, не колеблясь, делает Мандельштам так же, как и его друг и соратник А. Ахматова. Значит, придется найти новый язык для выражения внутренней идеи, организующей личность, научиться говорить на языке нечленораздельных стихийных сил:

Мы только с голоса поймем,

Что там царапалось, боролось,

И черствый грифель поведем

Туда, куда укажет голос.

Мандельштам пробует найти то, что объединяет его с сегодняшними хозяевами улиц и площадей, пробиться к их душе через внесоциальное, человеческое, близкое каждому. Он пишет стихотворение о Великой французской революции:

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни – голуби, дома – как голубятни…

Здесь клички месяцам давали как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам,

А подрастут они – то разве года два

Держалась на плечах большая голова…

Мне трудно говорить: не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И как ребенок всем показывал занозу,

Его не слушали; смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой.

Париж, 1923

 

Через близкую Советской России революционную тему, через предельно простой, искренний образ львенка, молящего о понимании и сочувствии, пытается Мандельштам пробиться к своему новому читателю. В этом стихотворении и в следующем за ним, посвященном процессу дарения имени («Как тельце маленькое крылышком…»), нет ни одной кинестетической номинализации[4]. Это исключительный случай в поэзии Мандельштама. Он словно решил совершить непомерное усилие, вывернуть душу до конца, сделав поэтическую речь предельно конкретной. Рассказывая про нежного львенка, сказать про свою боль…

Это противоречило всему складу его психики. Больше Мандельштам такого себе никогда не позволит.  Присущее ему глубокое чувство собственного достоинства воспротивится насилию, и поэт придет к выводу, что молить о «жалости и милости» —  недостойно.

О глиняная жизнь! О умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови, для племени чужого

Ночные травы собирать.

 1 января 1924

Поэтический поток, бывший недавно таким полноводным, иссякает. Поэт еще хочет верить в то, что

Известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех…

Но стихи не приходят. Потому что творчество возможно для Мандельштама только в осознании своей поэтической правоты. «Ведь поэзия есть сознание своей правоты. Горе тому, кто утратил это сознание…» [6, с.147].

«Простая песенка о глиняных обидах», как назовет поэт самый тяжелый период своего творчества, перестает звучать. Наступает время глухоты и немоты. Мандельштам, писавший всегда с голоса, с «погудки», звучавшей в ушах, не слышит более ничего. Не прав оказался Блок, «слушать музыку революции» смертельно опасно для русских поэтов. В 1925 году выходит автобиографическая проза Мандельштама с говорящим названием — «Шум времени». Зимой 1929/30 года он диктует жене «Четвертую прозу». ««Четвертая проза» свидетельствовала об окончательном освобождении поэта от иллюзий по поводу происходящих в стране процессов. Надеяться на то, что он сможет как-то вписаться в них, сможет быть понят, сможет выйти к читателю, уже не приходилось. Разумеется, радости осознание этого не приносило, да и постоянная бытовая неустроенность, угнетающая безденежность к радости никак не располагали. Но еще более усилилось всегда жившее в Мандельштаме чувство внутренней свободы, которым он никогда не хотел поступаться, ибо это было бы для него равносильно творческой гибели.

По словам Н.Я. Мандельштам, «Четвертая проза» полного освобождение не дала, но пробила путь для стихов». Отмежевавшись от «чужого племени», поэт почувствовал, как вновь обретает утраченный им голос. «Он вернулся к Мандельштаму, когда его надоумило разбить стеклянный колпак, вырваться на волю. Под стеклянным колпаком стихов не бывает: нет воздуха»» [2; с.117]. А случилось это только через пять лет, благодаря поездке в Армению весной 1930 года, о которой Мандельштам мечтал давно. Поэт смог оторваться от советской действительности, прикоснуться к библейской красоте мира – и поэтический слух и голос к нему вернулись.

«Новые стихи» (1930-1934 гг)

В первой части «Новых стихов» поэт осторожно пробует голос, «взяв на прикус серебристую мышь».

После полуночи сердце ворует

Прямо из рук запрещенную тишь,

Тихо живет, хорошо озорует –

Любишь – не любишь – ни с чем не сравнишь.

Любишь – не любишь, поймешь – не поймешь…

Так почему ж, как подкидыш, дрожишь?

После полуночи сердце пирует,

Взяв на прикус серебристую мышь.

Ни резких движений, ни бурлящей энергии, все словно оцепенело в поэтической вселенной Мандельштама. Как после тяжелой, долгой болезни, когда человек учится всему заново.

В первой части «Новых стихов» поэт старается решить проблему своего «двурушничества», согласовать внутреннюю принадлежность прежней эпохе, эпохе гуманизма и духовности, с необходимостью жить в дне сегодняшнем, и жить полноценно. И если в 1924 году он писал: «Нет, никогда ничей я не был современник…», то теперь:

Я человек эпохи Москвошвея

Смотрите, как на мне топорщится пиджак…

Но это не приспособленчество, отнюдь! Сделав выбор между страхом и свободой в пользу безусловной внутренней свободы, он готов идти в ногу со временем, однако не подстраиваясь под него, а сохраняя полное осознание поэтической правоты и чувство собственного достоинства.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь,

Я постепенно скорость разовью –

Холодным шагом выйдем на дорожку –

Я сохранил дистанцию мою.

Он должен хранить гармонию и величие, быть честным перед собой и перед будущим и говорить современникам правду.

Я с горящей лучиной входу

К шестипалой неправде в избу…

Биографически это возраст сорока и более лет, период, когда человек начинает ощущать себя равноценным миру. Его суждения зрелы и обоснованы. В стихотворениях 1930-1934 гг. в первый раз появляется в мандельштамовской речи слово «патриарх». И впервые звучат оценочные характеристики: дружок, мучитель, властитель, учитель, дурак. Теперь Мандельштам не прислушивается к миру, как в «Камне», не отгадывает его, как в «Tristia», не мучается вместе с веком-властелином («какая боль искать потерянное слово, больные веки поднимать»), как в начале 20-х годов, а чувствует право говорить в полный голос. Вот названия некоторых стихотворений этого периода: «Ламарк», «Импрессионизм», «Стихи о русской поэзии», «К немецкой речи», «Ариост», «Памяти А. Белого».

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! я еще не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Ленинград, 1830

К этому же периоду относится стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанное осенью 1933 г., за которое, прочитанное к тому времени не более чем полутора десяткам человек, в мае 1934 г. поэт был арестован.

Не страх за жизнь мучителен был для поэта в тюремном заключении, еще в феврале 34 года он спокойно и просто сказал Ахматовой: «Я к смерти готов»[5]. Самое страшное для Мандельштама — унижение человеческого достоинства. Чуть более месяца провёл поэт на Лубянке. Вердикт Сталина оказался неожиданно щадящим: «изолировать, но сохранить». Но когда Надежде Яковлевне, жене поэта, разрешили первое свидание, выглядел он ужасно: «осунувшийся, измученный, с воспаленными глазами, полубезумным взглядом… в тюрьме он заболел травматическим психозом и находился в почти невменяемом стоянии» [2; с.150]. Из воспоминаний жены поэта: «Когда ввели О. М., я заметила, что глаза у него безумные, как у китайца, а брюки сползают. Профилактика против самоубийств — «внутри» отбирают пояса и подтяжки и срезают все застежки. Несмотря на безумный вид, О. М. тотчас заметил, что я в чужом пальто. Чье? Мамино… Когда она приехала? Я назвала день. «Значит, ты все время была дома?» Я не сразу поняла, почему он так заинтересовался этим дурацким пальто, но теперь стало ясно — ему говорили, что я тоже арестована. Прием обычный — он служит для угнетения психики арестованного. Там, где тюрьма и следствие окружены такой тайной, как у нас, и не подчиняются никакому общественному контролю, подобные приемы действуют безотказно…» [4, с.28]. Позже Мандельштам был не в силах рассказать даже жене, что именно с ним делали на Лубянке.

В первую же ночь в Чердыни, куда он был сослан, Мандельштам пытался покончить с собой. Из воспоминаний жены: «В своем безумии О. М. надеялся «предупредить смерть», бежать, ускользнуть и погибнуть, но не от рук тех, кто расстреливал. Странно, что все мы, безумные и нормальные, никогда не расстаемся с надеждой: самоубийство — это тот ресурс, который мы держим про запас и почему-то верим, что никогда не поздно к нему прибегнуть. А между тем столько людей собирались не даваться живыми в руки тайной полиции, но в последнюю минуту попались врасплох… Мысль об этом последнем исходе всю нашу жизнь утешала и успокаивала меня, и я нередко — в разные невыносимые периоды нашей жизни — предлагала О. М. вместе покончить с собой. У О. М. мои слова всегда вызывали резкий отпор. Основной его довод: «Откуда ты знаешь, что будет потом… Жизнь — это дар, от которого никто не смеет отказываться…»» [4; с.68].

Благодаря хлопотам друзей и знакомых и помощи Н. Бухарина, власти позволяют Мандельштамам жить в Воронеже. Но не дают ни прописки, ни разрешения работать. Чем могли помогали им немногие оставшиеся друзья, те, кто считал помощь ближнему важнее оберегания собственной жизни. Но этого было мало, очень мало. Жизнь за гранью нищеты, впроголодь, а то и по-настоящему голодная, втайне от охранки поездки в Москву, чтобы получить хоть какую-то помощь от друзей, бесправие и изматывающее каждодневное ожидание нового ареста, ссылки, расстрела.

Воронежские тетради (1935-1937)

Первые стихи воронежского периода еще имеют некоторый отпечаток психической болезни. Появляются неологизмы (рыб звукопас, черноречивое…), которых у Мандельштама никогда не было. Речь запинается, она хаотична и тяжела. Потребовалось признание, что «дважды умер» (арест и попытка самоубийства), чтобы началось возвращение к жизни. В первых Воронежских стихах интересна встреча Мандельштама с черноземом.

Переуважена, перечерна, вся в холе,

Вся в холка маленьких, вся воздух и призор,

Вся рассыпаючись, вся образуя хор –

Комочки влажные моей земли и воли!

…Ну, здравствуй, чернозем, будь мужествен, глазаст –

Черноречивое молчание в работе.

Ранее физический труд не входил в число жизненных ориентиров поэта, его внимание было отдано городам: Петербург, Рим, Париж, Флоренция, Феодосия, Москва и т.д. И «нужно было пройти через самые суровые испытания, сполна ощутить на себе жестокость выпавшей на его долю эпохи, чтобы в итоге прийти – как это ни парадоксально – к ощущению своего кровного родства с природным миром» [3; с.261].

В стихотворении «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…» Мандельштам через культуру, живопись обращается к миру вечной гармонии:

В легком воздухе свирели раствори жемчужин боль.

В синий, синий цвет синели океана въелась соль…

Цветовые эпитеты в этот период лишены символического подтекста: «в янтарь и мясо красных глин», «белизна снегов гагачья». Поэт знакомиться с новой для него частью вселенной:

Как подарок запоздалый,

Ощутима мной зима…

Природа в «Воронежских тетрадях» – это божественная музыка мироздания, и на ее фоне политическая и личная катастрофа – то «мгновенное», которым поэт уже не «озабочен». В его поэтический мир входят новые явления, не зависимые от политики и истории: детская улыбка, «сосновой рощицы закон». «Немногие для вечности живут…» — говорил он в ранних стихах. Теперь и сам поэт входит в этот избранный круг: «Подивлюсь на мир еще немного, / На детей и на снега». По отношению к современности он находится теперь в метапозиции: «Я в сердце века». Даже наиболее болезненная тема – тема Сталина – сопрягается с образом фольклорного злодея, наделяясь архетипическими чертами окаменевшего, кощея: «Внутри горы бездействует кумир».

Впервые появляется тема детства, «детскости».

Когда заулыбается дитя

С развилиной и горести и сласти,

Концы его улыбки, не шутя,

Уходят в океанское безвластье…

И хотя становится совсем невыносимым быт, Мандельштам упорно работает, не отрываясь от духовного созерцания мира. «Здесь, в воронежской ссылке, Мандельштам переживает даже для него редкий по силе прилив поэтического вдохновения… Ахматова удивлялась: «Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах М. именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен»[3; с.115]. Среди аудиальных предикатов глаголы с семантикой «петь» выходят на первый план. Наталья Штемпель вспоминает, что в Воронеже «писал Осип Эмильевич много… буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив» [3; с.154].

Стихотворение, завершающее вторую Воронежскую тетрадь – «Стихи о неизвестном солдате» — и стихотворения, написанные около него, зимой 1937 года, объединены одной идеей – единением с людьми. Это стихи в защиту человеческого достоинства, против сталинского произвола, против униженности и духовного оскудения.

Смерть как онтологическое явление не страшила Мандельштама: «Я к смерти готов». Однако страшно и унизительно стать «неизвестным солдатом», одним из миллионов «убитых задешево». Кульминация «Стихов о неизвестном солдате», мистический момент ужаса и восторга, – это преодоление «бессловесности», называние себя и через называние обретение памяти и достоинства:

Наливаются кровью аорты

И звучит по рядам шепотком:

  • Я рожден в девяносто четвертом,

Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья с гурьбой и гуртом,

Я шепчу обескровленным ртом:

— Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.

Рот обескровленный, но он еще может говорить, герой способен губами «нестись с темноте» и голос «звучит»! Перед нами полуживые люди, но теперь их не убьют как безымянных животных. По-настоящему унижен всеми этими смертями — Сталин: «пасмурный, оспенный, / И приниженный гений могил». У деспота нет губ, в его образе нет движения, он лишь «медлит и мглит».

В «Стихах о неизвестном солдате» Мандельштам достигает единства со всеми людьми, живущими и жившими. Вряд ли может быть что-то сильнее этого чувства. В поэтической речи конца второй Воронежской тетради количество номинализаций достигает своего максимального значения. Это непомерно высокое количество номинализаций нужно Мандельштаму, чтобы прийти к новому восприятию мира, выйти на уровень единения с мирозданием и людьми. С помощью номинализаций поэт «ускоряет» мышление, входит в трансовое состояние соприкосновения с глубинным бессознательным, осуществляя порыв к единству.

От меня будет свету светло.

Стихи, написанные весной 37 года, составляют Третью воронежскую тетрадь. Это диалог с небом. Именно диалог, потому что небо, бывшее в «Камне» туманным и немного опасным, теперь ставится синим, лучистым и – отвечает поэту.

Он раздастся и шире, и выше

Отклик неба во всю мою грудь.

В этот периоде цветовая палитра чиста и красочна, нет «грязных» оттенков, много яркого, синего, лучистого, появляется трогательный эпитет «фиалковый». Мандельштам чувствует себя близким всем и всему, расширяя душу до масштабов мироздания.

Может быть, это точка безумия,

Может быть, это совесть твоя —

Узел жизни, в котором мы узнаны

И развязаны для бытия.

Так соборы кристаллов сверхжизненных

Добросовестный луч-паучок,

Распускает на ребра и сызнова

Собирает в единый пучок.

Чистых линий пучки благодарные,

Направляемы тонким лучом,

Соберутся, сойдутся когда-нибудь,

Словно гости с открытым челом, —

Только здесь, на земле, а не на небе,

Как в наполненный музыкой дом…

 

Униженный, затравленный, с минуты на минуты ожидающий нового ареста и гибели, поэт… растворяется в гармонии мироздания:

О, как же я хочу –

Нечуемый никем –

Лететь вослед лучу,

Где нет меня совсем.

Для стихотворений этого периода характерна синестезия: любование цветом, запахом и вкусом, гармоничное их сочетание.

Я к губам подношу эту зелень –

Эту клейкую клятву листов…

Перед вторым арестом Мандельштаму с женой разрешают приехать в Москву и предоставляют путевку в писательский дом отдыха Саматиху. Отдохнуть, поправить здоровье? И там, с особым иезуитским расчетом, в праздничную ночь с 1 на 2 мая 1938 года за ним приходят, уводят из номера и отправляют на Дальний Восток, где в конце декабря 1938 года, в пересыльном лагере на Черной речке, от истощения и тифа поэт умирает.

«Я всегда завидовала Антигоне,  — пишет Н.Я. Мандельштам, — которая отдала жизнь за право похоронить брата. Право на последнюю дань мертвым, право прощаться с ними и предавать их земле — один из основных связующих обычаев всех племен и всех народов…   В могущественных державах двадцатого века… миллионы неосуществившихся Антигон прятались по углам, заполняли анкеты, ходили на службу и не смели не то что похоронить, но даже оплакать своих мертвецов. Плачущая женщина немедленно потеряла бы службу и сдохла с голоду. Медленно подыхать с голоду гораздо труднее, чем быть казненной. И на службах-то мы голодали, а без нее пусть уж вам расскажут арагоны, каково нам жилось…

Я уважаю статистику и хотела бы знать, сколько женщин не похоронило своих отцов, братьев и мужей. Военные вдовы получили похоронки, а лагерные и тюремные — да и то далеко не все, а только те, у которых мужья были арестованы не раньше тридцать седьмого года, — посмертные реабилитации с наугад проставленной датой смерти. У огромного большинства выставленные даты падают на годы войны, но совсем не потому, что они умерли в военное время. Скорее всего, это попытка слить два вида массовых смертей — в лагерях и тюрьмах и на войне. Кто-то захотел запутать статистические подсчеты, которых никогда не будет. И никто не узнает места захоронения своих близких. Ямы, куда бросали людей с биркой на ноге, неприкосновенны. Быть может, когда-нибудь перекопают «зоны» лагерей, чтобы сжечь кости или сбросить их в океан. Для того чтобы скрыть прошлое, призовут старых «работников» или их верных сыновей и отвалят изрядную сумму. Прошлое скрыть нельзя, даже если статистики нет. Каждый уничтоженный человек еще скажет свое слово.

Я, вдова, не похоронившая своего мужа, отдаю последнюю дань мертвецу с биркой на ноге, вспоминая и оплакивая его — без слез, потому что мы принадлежим к бесслезному поколению. Каждую минуту я жду, что ко мне явятся и отнимут мои записки. Добровольно их я не отдам. Забрать их можно только со мной. Если это случится, я перестану завидовать Антигоне. [5; с.152]

Безукоризненно честный, подвижнически самоотверженный, великий в своем мужестве оставаться Человеком в любых испытаниях, О. Мандельштам оставил нам высокую исповедь о жизни души: о том, как входит она в мир, наполняется силами, творит и любит, о том, сколько боли и страданий может вынести, сколько красоты и радости вместить, с тем чтобы в конце жизни, вобрав в себя целиком этот прекрасный мир, раствориться в нем, возвращаясь к богу с благодарностью за жизнь.

Французского поэта Ш. Бодлера Мандельштам называл «подвижником в самом подлинном христианском смысле слова». Те же слова мы можем по праву адресовать и Осипу Эмильевичу Мандельштаму.

 

  1. Аверинцев С. Судьба и весть О. Мандельштама/Поэты. — М.: Школа: «языки русской школы», 1996. – С.189-277
  2. Карпов А. С. Осип Мандельштам. Жизнь и судьба. — М., 1998 – 192 с.
  3. Карпов А.С. Природа в художественном мире О. Мандельштама//Избранные труды. Русская литература ХХ века. Страницы истории. – М.: РУДН, 2004. – Т.2. – С. 252-261
  4. Мандельштам Н. Воспоминания. — М.: Согласие, 1999 – 555с.
  5. Мандельштам Н. Вторая книга, М.: Согласие, 1990 – 750 с.
  6. Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. Т.2 – М.: Худож. лит., 1990. – 464 с.
  7. Мандельштам О. Э. Разговор о Данте. // Собрание сочинений в 4-х томах, т.2. / Г. П. Струве, Б. А. Филиппова – М., 1991 — С. 363-414
  8. Мочульский К. О.Э. Мандельштам. // Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О. А. Лекманова. – М., 1995. – С. 6 — 11
  9. Мухина В. С. Возрастная психология. – М.: Academia, 1998. – 455 с.
  10. Протоиерей М. Ардов. Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам // http://www.c-cafe.ru/days/bio/28/006_28.php
  11. Сатыбалдинова К. М., Нижников С. А. История философии. – М.: Издательство РУДН, 2002 – С. 419-421.

 [1] «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором  не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому». [Слово и «Дело» Мандельштама //П. Нерлер, «Новая газета» от 17 февраля 2009 г.]

[2] В пер. с лат. Tristia – скорбные песни, жалобы; название сборника песен Овидия, написанных в ссылке.

[3] Религиозно-духовное движение православных монахов, т.н. имяславие, — учение о сакральности имени Бога.

[4]Номинализация — превращение процессуального слова (глагола) в абстрактное существительное, застывшее во времени. Поэзия Мандельштама изобилует номинализациями, употребление которых является одним из паттернов гипнотического языка, т.е. приемом вербального гипноза.

[5] Из воспоминаний А. Ахматовой: «Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места» [В.А.Черных. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889 — 1966. М., «Индрик», 2008. 767 с.].

*********************************

Опубликовано «Литература в школе», 2014 № 4. С. 13-18

 

Рубрики
Научные статьи

Научный стиль. О несостоявшейся предзащите

В современном мире компьютеризации, модернизации и инновации образовательная система вынуждена соответствовать новым условиям и требованиям, стать более открытой, готовой к преобразованиям. Меняются образовательные стандарты – меняется поле деятельности педагогов. Сегодня особо востребован учитель-исследователь. И хотя регламентируемые требования кажутся преподавателю чрезмерными, часто излишними, хочется верить, что труд учителя, вынужденного быть одновременно и педагогом, и исследователем, во благо. Ведь именно учитель-исследователь формирует будущее школы. И мы надеемся, что данная статья, посвященная выработке научного стиля речи и основанная на личном опыте, внесет свой посильный вклад в развитие школы. Излагать свои мысли научным стилем – нелегко. Многие отказываются от написания научных работ, искренне считая, что им это «на дано», что их способности лежат в области устного общения. Но, как показывает практика, владение научным стилем речи вырабатывается, как любое умение. В данной статье мы выделяем основные трудности, подстерегающие исследователя при овладении научным стилем речи, и предлагаем варианты их преодоления. В основу статьи положен недавний случай из практики.

Студентка факультета журналистики после окончания бакалавриата и защищенного на «отлично» диплома по кафедре русской и зарубежной литературы решает пойти в магистратуру, а затем и в аспирантуру по специальности «русская литература». Сдает экзамены, учится, активно выступает на конференциях, вот только диссертацию пишет медленно. Ладно, плавали, знаем, что «в последнюю ночь» пишется лучше всего. И вот приходит время икс, до окончания срока аспирантуры – 2 месяца. Нельзя сказать, что работа и не начиналась: готова концепция, отдельные параграфы, опубликованы статьи… Научный руководитель ждет полный вариант диссертации. И получает – Текст. Не обладая научной филологической подготовкой и не желая восполнить этот пробел посещением базовых курсов, читающихся на начальном этапе обучения на филологическом факультете, потому что «неинтересно», аспирантка написала длинную сказку в стиле бесконечного говорения. Сказку о добре и зле, о прошлом и будущем, о вечных ценностях и бродячих сюжетах. К сожалению, это не было диссертацией. И одна из первых ошибок, оказавших негативное влияние на всю дальнейшую работу, состояла в том, что Исследователь был заменен Рассказчиком.

Изначально научный аппарат филологического исследования – это изучение и толкование чужих текстов. В работе же нашей аспирантки повествование велось так, словно изучаемый предмет открылся ей в первозданной красоте. Восхищение и энтузиазм в данном случае не являются адекватной заменой научному обзору предшествовавших исследований. Мы не можем сказать, что аспирантка не читала специальной литературы по теме своей диссертации – читала. Но не конспектировала, не считая нужным сохранять эту информацию в ясном поле сознания. А в подсознании научная информация, в отличие от чувственных впечатлений, обычно не задерживается. «Чужое» мнение, научные концепции, ученые трактаты – это надводная часть айсберга, и чтобы она оставалась в свободном доступе, надо обязательно конспектировать научные труды. Степень подробности конспекта: от схематичного до расширенного – остается на усмотрение исследователя. Помимо интеллектуальной значимости, конспектирование развивает научное мышление и научную речь. Простое, казалось бы, подражание образцам художественного и научного слога было ведущим принципом обучения дворян в XVIII-XIX вв. Молодые аристократы, получив задание учителя прочитать книгу (научную или художественную) на языке оригинала, должны были затем суметь изложить основные ее положения в манере, стилистически адекватной авторской.

Связанная с первой, вторая ошибка заключается в излишней эмоциональности повествования, в субъективно-оценочном ракурсе подачи материала. Излагаемое исследователем мнение должно стремиться к максимальной объективности. Научный диспут, научная информация – это попытка объективного разговора о мире, где личные пристрастия неуместны. Тем более нелепо выглядят положительные оценки, на которые оказывается щедр начинающий исследователь по отношению к своим старшим коллегам: «замечательный ученый», «интересный писатель» и т.д. В публицистических жанрах такие клише кажутся уместными, в научной же литературе они недопустимы: аспирант, дающий лестную оценку ученому с мировым именем, напоминает пятилетнего малыша, одобрительно похлопывающего по плечу  серьезного господина (NB: но как он до плеча достанет?).  Стремлению к объективности соответствует доминирование в научном стиле речи безличных речевых конструкций над личными.

Далее следует сказать об очень простой вещи, которая кажется очевидной, но чье отсутствие словно по волшебству превращает научный труд в «поток сознания», —  о логическом построении текста. Законы научного изложения материала таковы:

  • Информация подается от общего к частному, от абстрактного к конкретному, от более широкого к более узкому, от объективного к субъективному. Это подразумевает также и от более простого к более сложному, от очевидного, общедоступного – к более глубокому, неоднозначному, философскому.
  • В начале дается тезис (утверждение) – затем доказательство (аргументы, раскрывающие и подтверждающие тезис). Помимо собственно рассуждений автора работы, аргументы должны быть подкреплены фактами. На методе эмпирического доказательства строится любое научное исследование. Английский философ XVI века, Ф. Бэкон, считал наличие эмпирических (чувственно данных) фактов главным критерием научности. А спустя почти пять веков, наши молодые ученые все еще предпринимают попытки написать диссертацию минуя эмпирику. Основным эмпирическим фактом в филологии является текст художественного произведения. Причем надо избегать схоластического метода толкования текстов путем выуживания отдельных цитат из контекста и придания им превратного смысла. Цитируемый текст обладает неотъемлемым правом аутентичности, смысл цитаты должен быть конгруэнтен содержанию всего произведения. Обращение к тексту художественного произведения как доказательной базе может быть различным: дословное цитирование в кавычках; косвенное цитирование, частично в кавычках или без кавычек, но со ссылкой на источник в квадратных скобках; пересказ фрагмента своими словами. Помимо самого текста художественного произведения, эмпирическим доказательством для исследователя является цитирование работ ученых-предшественников. Поэтому первая ошибка нашей аспирантки – говорить только от собственного имени, не принимая во внимание сделанное учеными до нее, является также и ошибкой № 3 – отсутствием эмпирических доказательств. Итак, минимальная логическая структура, организующая научную речь, это «тезис – доказательство», при обязательном наличии эмпирических аргументов.

Логическая организация текста должна быть четкой и на уровне композиционного построения работы. Так, главы диссертации и параграфы в главах могут располагаться в соответствии с двумя логическими схемами: схемой стебля и схемой веера. В первом случае каждый следующий композиционный отрезок является продолжением и развитием предыдущего. Нигде нельзя отступить от преследуемой главной мысли, потому что каждый параграф – это очередная ступень ее развития. Цель работы оказывается достигнутой, а тема раскрытой только на последней ступени этой лестницы. В качестве примера возьмем следующее рассуждение.

Гипотеза: мы считаем, что восприятие читателем лирики поэта зависит от совпадения/несовпадения ведущей репрезентативной системы читателя и ведущей репрезентативной системы поэта. Если поэт преимущественно визуал, то его творчество лучше воспринимают читатели с более развитым визуальным каналом; читатели-кинестетики любят и понимают лирику поэта-кинестетика, аудиалы назовут любимым поэтом поэта с ведущей аудиальной репрезентативной системой. Система доказательств этой гипотезы будет выстроена следующим образом:

1) определяем ведущую модальность нескольких поэтов, выявляя частотность употребления ими предикатов, свойственных одной из трех репрезентативных систем: визуальной, аудиальной, модальной;

2) в группе реципиентов определяем ведущую модальность каждого участника эксперимента, не сообщая им о результате;

3) предлагаем каждому участнику эксперимента определенную подборку стихотворений поэтов разных модальностей и предлагаем выбрать наиболее понравившиеся стихотворения, а также указать любимого поэта;

4) проводим анализ полученных данных;

5) подводим итоги исследования, подтверждая, что читатели оказывают предпочтение стихотворениям тех поэтов, с которыми у них совпадает ведущая репрезентативная система.

Мы видим, что композиционное расположение частей представленного исследования может быть организовано только тем способом, как показано выше, любые отклонения от данной схемы нарушат логику научной работы.

Второй способ организации работы – веерный. Ядро такого исследования – гипотеза или метод, которые апробируются на различном материале, с тем чтобы в итоге снова собраться в единое целое, подводя результаты исследования. Представим пример такой организации текста. Проверяемая гипотеза такова: в поэзии О. Мандельштама преобладают конструкции гипнотического языка. Ядро исследования – изучение гипнотического языка, нахождение языковых паттернов гипнотического воздействия. Лепестки веера, композиционные части исследования, – изучение стихотворений О. Мандельштама в ракурсе предложенной гипотезы. Завершение исследования – подтверждение либо опровержение гипотезы.

Одним из важнейших принципов аналитического научного аппарата является обобщение изложенного материала. Итог, вывод, обобщение, заключение – вот маяки, к которым стремится научный текст. Изложение материала, система доказательств, какими бы убедительными они ни были сами по себе, не имеют статуса утверждения, а только предположительный модус. Окончательным утверждением должен стать вывод, обобщение всего вышесказанного. Не только заключение в финале диссертации, и даже не только выводы после каждой главы имеются в виду – чем чаще вы сможете менять ракурс рассмотрения научной проблемы, подниматься над уровнем вашего текста, чтобы сделать обобщение, тем яснее и четче станет ваша работа.

С отсутствием способности к обобщению оказалось связанной такая проблема нашей аспирантки, как сложность редактирования собственного текста. Сетования на то, что «переписала уже пять раз, лучше на стало…» продолжались в течение всей работы над диссертаций. Нельзя сказать, что аспирант не старался. Очень старался! Проблема же здесь заключается в том, что человек оказывается неспособен посмотреть на свой текст «со стороны», обобщить изложенную информацию и увидеть ее сильные и слабые стороны. Способность «видеть ситуацию со стороны», непредвзято и схематично – основа аналитического мышления, которое необходимо тренировать каждому исследователю.

Для научного стиля также важен вопрос о терминах. Терминов не должно быть ни слишком мало, ни слишком много в научном тексте, но долевой процент их определяется не количественно, а функционально. Зачем нужны термины и что они суть такое? Просто показатели научного стиля речи? Конечно, нет. Это не жаргонизмы, маркирующие принадлежность говорящего к той или иной социальной группе. Термин – это слово, лишенное многозначности и эмоциональных коннотаций ради сохранения одного-единственного значения. Почему в научной речи мы используем термин «флексия», а не слово «окончание»? Потому что окончанием может стать финал фильма, книги, завершение войны и, в том числе, конечная изменяемая часть слова. Флексия же – это только изменяемая (при спряжении/склонении и др.) часть слова/корня. Термины нужны для избегания двусмысленности и непонимания. Употребление терминов в научной реи – это способ преодолеть тяготение мышления к стереотипности, которое подгоняет любую полученную информацию под собственный опыт индивида. И тогда, когда говорящий имеет в виду «А», его собеседник слышит «В». Возьмем слово «дерево». При употреблении даже такого простейшего, казалось бы, с точки зрения лексического значения слова, разночтения впечатляющие: от елки до баобаба… и человек, употребляющий слово «дерево» со значением «елка» будет очень удивлен, узнав, что его собеседник воспринял это слово как «баобаб». И это если говорить о прямом значении слова, не касаясь ассоциаций, которые неизбежно возникают в любом коммуникативном акте. Мы каждый год проводим один и тот же эксперимент (потому что всякий раз студенты отказываются верить на слово): каждый присутствующий на лекции записывает мгновенную ассоциацию к слову «мёд», и из 50-60 ответов одинаковых оказывается всегда не более 10. Так что термин в научной речи важен, поскольку его семантическая выхолощенность позволяет «договариваться» о смысле в ясном поле сознания.

Чрезмерное же усердие в плане употребления терминов приводит к ускользанию полезности сообщаемой информации. Перегруженный терминами текст оказывается пустым с практической точки зрения. А наука без практической значимости, актуальности и новизны – уже не наука, а самолюбование. Приведу два примера неправильного употребления терминов: первый текст грешит их отсутствием, второй – избыточностью. Оба примера взяты из диссертационных работ, вынесенных на предзащиту.

«При всей сложности трансформационных процессов, которым подвергалась мифопоэтическая модель Хлебникова, ей присуще целеполагающее движение к решению некой сверхзадачи, становящейся своего рода фильтром, в свою очередь кристаллизующим релевантное ей (этой сверхзадаче) содержание».

«На смену древнему герою Грааля приходит целый ряд новых героев. Среди них есть герои, оступившиеся и герои, не предназначенные для поиска. Так же появляется идеальный герой, более подходящий христианскому варианту мифа, лишенный сомнений, необходимых для психологической стороны пути прежнего героя».

Помимо собственно терминов, научный стиль речи характеризуется определённым порядком слов. Наша аспирантка не только училась ранее на факультете журналистики, еще она писала сказки. Милые, чудесные сказки, без начала и конца, где состояние потусторонности создавалось в основном за счет инверсивного порядка слов, незаконченных синтаксических конструкций, повторов… К сожалению, привычку к инверсии и незаконченности речевых конструкций она перенесла и в текст диссертации. Из-за этого текст перестал соответствовать поставленной научной задаче. Это был очень странный Текст, он представлял современную научную проблематику в сказочной манере повествования. Рецензенты на предзащите сказали, что это не похоже на диссертацию, и не допустили к защите. Очень важно соблюдать прямой порядок слов в предложении. Порядок слов заметен не только тогда, когда он нарушен. Правильное использование порядка слов позволяет маркировать нужную информацию. Избегая слов-паразитов (именно, как раз и т.п.), обратите внимание, что акцентное место в предложении – это место перед паузой, особенно перед точкой. Сравните: Именно на антитезе построено данное стихотворение. – Данное стихотворение построено на антитезе. Последнее место – акцентное в русской фразе.

Также к вопросу о порядке слов относится проблема так называемого «телеграфного стиля», или конспективного изложения. Частые стилистические ошибки аспирантов – неполные предложения. Уместные в художественной или публицистической речи, яркие экспрессивные синтаксические конструкции, характеризующиеся краткостью, рубленостью слога и недоговорённостью, неприемлемы в научной речи, где организация текста подчинена единственной задаче – логическому развертыванию мысли. Молодому исследователю нужно заставлять себя каждую фразу строить правильно и полно.

Научный текст не должен страдать перегруженностью: ни интонационной (обильное употребление пауз, тире, неполных предложений), ни эмоциональной (неоправданное употребление эпитетов, сравнений, повторов). Избегайте повторов, как смысловых, так и лексических. Лучшая правка, по мнению многих писателей (А. П. Чехов, Э. Хемингуэй, Р. Бах и др.) – это вымарывание всего, что не несет прямой смысловой нагрузки: слов-дублей (этот миф будет изменяться, преломляться, переосмысляться; отказ от себя, от своей личности, от своей судьбы); квазиуточнений, квазиусилений (так, так как, так же, по сути, лишь, более того, именно и др.); оценочных эпитетов (интересный, замечательный, важнейший, чудесный).

Современные технологии предоставляют быстрый способ избавиться от этих слов, которые взгляд автора не сразу вылавливает в собственном тексте: надо задать эти слова в рубрику «поиск» и методично удалить одно за другим. Поверьте, даже при таком грубом удалении текст только выигрывает. Употребление данных слов, призванное казалось бы, усилить выразительность текста, на самом деле является признаком лености мысли. Подобным образом пишущий стремится заполнить интуитивно ощущаемую смысловую недостаточность: непродуманность конструкции или неточность подбора слов. Но в случае, если точность формулировки оставляет желать лучшего, не поленитесь воспользоваться электронным словарем синонимов или другими видами электронных словарей вместо того, чтобы употреблять квазиусилительное слово.

Оформление сносок. Сноски в тексте диссертации используются намного реже, чем ссылки. Сноски внизу страницы используют тогда, когда автор желает пояснить или проиллюстрировать некую мысль, изложенную в основной части.

_____________________

  1. Символистскую манеру использования языка охарактеризовал В.Жирмунский: «Брюсов выбирает и организует слова не по их смысловому весу, а по их эмоциональному тону…». (Жирмунский В. Мелодика стиха, 2001. – С. 117-118)

Ссылки же, указывающие на источник цитируемого, оформляются непосредственно в тексте в квадратных скобках. Первая цифра в скобках – это порядковый номер цитируемого источника в Библиографии диссертации, вторая – номер страницы. Уже в черновом варианте работы не пренебрегайте точными ссылками, потому что потом найти номера страниц будет значительно сложнее.

«Цитируемый текст…» [86, с. 10].

Оформление списка литературы. В списке литературы желательно сделать рубрикацию, но нумерацию сохранить сквозную. Иноязычные издания и интернет-ресурсы прилагаются отдельным списком в конце каждой рубрики. Рубрики, соответствующие основной тематике указываемых изданий (художественная литература, литературоведение, философия и т.д.), обозначаются римскими цифрами, без названия.

  • Бердяев Н. А. Философия свободного духа. – М.: Республика, 1994. – 316 с.
  • Бергсон А. Творческая эволюция // Хрестоматия по западной философии. Сост. Фокина Н. И. – М.: Изд-во Проспект, 2006 – С.230-252

Как писать заключение? Заключение и введение сложны тем, что для их написания надо перейти на другой уровень осмысления исследуемой научной проблемы. Психологически это можно объяснить на примере бытовой ссоры в семье: пока каждый из участников конфликта находится на уровне понимания № 1, он видит только свою правду и конфликт не может быть решен. Благополучный же исход гарантирован тогда, когда один, а за ним зачастую и второй участник оказываются способны перейти на более высокий уровень осмысления конфликта, уровень № 2, и посмотреть на ситуацию либо с позиции своего оппонента, либо сверху. Наилучшим вариантом для решения конфликтов является сочетание всех трех позиций. В случае написания введения и заключения аспиранту необходимо также занять позицию № 2 НАД уровнем своего текста, посмотреть на все сделанное им «сверху». Обобщения, о важности которых мы писали выше, если они встречаются в тексте диссертации, теперь сослужат хорошую службу, потому что аспиранту надо будет сделать реферирование собственной работы. Аналитически подойдя к написанному тексту, аспирант выбирает наиболее сильные, значимые с научной точки зрения места диссертации и излагает их в заключении. При написании заключения надо представить, что это резюме всей работы для тех, кто не читал ее основную часть и открыл только заключение.  Поэтому в заключении надо весомо, значительно изложить все, что сделано аспирантом для решения поставленной научной проблемы.

Мы надеемся, что опыт данной аспирантки будет полезен остальным исследователям. И искренне желаем и ей, и им – свободы и радости, которые приносит развитие своих способностей.

 

Опубликовано Язык и текст. 2014. Т.1. №1

Рубрики
Научные статьи

О динамике визуальных предикатов в лирике О. Мандельштама

Человек воспринимает мир в соответствии с собственной «картой». В объектив нашего внимания попадают лишь некоторые предметы и явления, в то время как другие не замечаются. Так же обстоит дело и с сенсорными впечатлениями, поступающими через 5 основных каналов восприятия. В речи сенсорные впечатления проявляются в виде сенсорных предикатов – процессуальных слов (глаголов, прилагательных, наречий), маркирующих сенсорную систему, которую предпочитает человек. В речи визуала преобладают предикаты визуальной модальности («Давайте посмотрим на эту проблему…», «Вы так ярко выражаете свою мысль»), в речи аудиала – аудиальные предикаты (Я внимательно выслушала вас…», «То, что вы говорите, — созвучно моим мыслям»), в речи кинестетика – кинестетические (Я чувствую, что еще немного, и мы решим эту проблему», «Это очень тяжелый вопрос», «Если покрепче ухватиться за эту мысль…»). Существительные, просто называющие объекты и явления, не могут служить маркерами модальности, так как для этого нужна возможность вариативности, как видно из вышеприведённых примеров.

Многие люди репрезентуют в речи одну ведущую модальность (визуальную, аудиальную или кинестетическую), но часто бывает и так, что ведущая модальность дополняется сопутствующей, тогда мы встречаем человека с визуально-аудиальной репрезентативной системой, аудиально-кинестетической и т.д.

Исследование основного корпуса стихотворений О. Мандельштама (330 стихотворений) показало, что поэт обладал практически чистым кинестетическим кодом: содержание кинестетических предикатов в его поэтической речи по отношению к предикатам других модальностей составляет 75,3 %. Поэтому его лирика считается «темной», трудной для понимания. В ней мало ясных картин, звуковые эпитеты малочисленны и осторожны, она построена на ощущениях, внутренних переживаниях, это череда психических состояний, сменяющих друг друга и составляющих особый динамический узор, который нельзя увидеть и объяснить, но можно почувствовать.

Немногие люди обладают таким же чистым кинестетическим кодом. При этом именно кинестетики обладают способностью лучше других понять, вернее, почувствовать лирику Мандельштама. Встретившись в стихотворении со словами «Из горящих вырвусь рядов и вернусь в родной звукоряд…», едва ли можно подвергнуть их однозначному толкованию, но нельзя не почувствовать выраженного страстного желания не потерять себя…» [1, 129]

  • Что тебе известно о мире вокруг тебя? – спросил дон Хуан.
  • Всего понемногу, — ответил я.
  • Я хочу знать, ты чувствовал его когда-нибудь?
  • Как сказать. В какой-то степени.
  • Этого мало. Если ты не будешь чувствовать мир, он утратит свой смысл [2, 5].

К. Кастанеда. Особая реальность.

Родной, конгруэнтной Мандельштаму была кинестетическая репрезентативная система, даже визуальные образы он передавал в терминах кинестетической модальности: колтун пространства, дикой кошкой горбится столица, в беременной глубокой сини и т.д. В данном контексте представляется особо интересным функциональное значение визуальных предикатов в поэтической речи Мандельштама. В рамках решения поставленной задачи проведем исследование основных поэтических сборников Мандельштама с помощью VAK-анализа (изучение визуальных, аудиальных, кинестетических предикатов в тексте).

Поэтический текст Мандельштама можно разделить на три периода: период вхождения в жизнь и мировую культуру и историю, сопричастным которым поэт себя ощущает: «из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам». Это период «Камня» и «Tristia» преимущественно, и «Стихи 1921-1925». Второй период – вживание в советскую действительность, ощущаемую как хаос, поворот истории вспять, безвременье («Новые стихи» (1930-1934) и начало «Воронежских тетрадей»). Второму периоду предшествует пятилетнее молчание, невозможность написать ни строчки. И третий период, после ареста и ссылки – знакомство поэта с природой, осмысление мирового пространства («Воронежские тетради»). Освоение нового жизненного материала Мандельштам начинает с визуальной модальности, в начале каждого творческого периода мы замечаем увеличение количества визуальных предикатов. В «Камне», где лирический герой вживается в загадочное и поначалу пугающее «жилое пространство вселенной», содержание визуальных предикатов достаточно высоко относительно лирического текста Мандельштама в целом (21 %), а в начале сборника «Tristia», когда границы познаваемого лирическим героем мира еще больше расширяются, включая историю, культуру, искусство, политику и т.д., процент визуальных предикатов максимально высок – 23 % Далее в тексте «Tristia» их количество уменьшается: поэт уже не «рассматривает» мир, а сопереживает ему, чувствует ответственность, испытывает боль от невозможности его «спасти» и страдание от непонимания своей роли в новой действительности. Здесь соответственно растет процентная доля кинестетических предикатов. (Увеличение доли визуальных предикатов мы рассматриваем относительно общего их содержания в мандельштамовском тексте, доминирование кинестетических предикатов, определяющее общий кинестетический код поэзии Мандельштама, сохраняется всегда).

В «Новых стихах» 30-х годов, после пережитого перелома и творческого затишья, процесс вхождения в мир начинается заново, теперь это вживание в звериную, косматую советскую действительность.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез…

Я человек эпохи Москвошвея…

Осторожно прислушиваясь и приглядываясь («Ах, ничего я не вижу и бедное ухо оглохло…»), поэт снова начинает с актуализации визуальной системы, которая по мере «вхождения» в жизнь, уступает место системе кинестетической, как это было и ранее. В первой части «Новых стихов» 16 % визуальных предикатов, во второй – 14 %, и … арест.  Написанная после освобождения, в ссылке, Первая воронежская тетрадь звучит договариванием прерванного периода. Новых тем здесь нет, да и поэтических сил тоже – в первой «Воронежской тетради» 14 % визуальных предикатов.

Далее в творчестве Мандельштама появляется нечто совершенно новое. Его, поэта Культуры, «пересадили» на чернозем. Сначала (в Первой воронежской тетради), он словно сам не верит в произошедшее («Ну, здравствуй, чернозем…»). На этот раз новый контекст огромен – природа как она есть. Показательно первое стихотворение 1936 года: «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…», где переход к теме природы обозначается через привычное – искусство (в данном случае живопись). В 30-х годах Мандельштам был дружен с Б.С. Кузиным, ученым–биологом, ламаркистом. Эта дружба-сотрудничество во многом способствовала развитию естественнонаучных идей поэта. При новом взгляде на мир снова повышается процент визуальных предикатов. Вторая воронежская тетрадь – 21% визуальных предикатов (тот же процент, что и в «Камне», Мандельштам словно «заново рождается» в мир природы после предыдущей «жизни в искусстве»). Вторая часть второй воронежской тетради – 13 %, Третья воронежская тетрадь – 10 %. Соответственно уменьшению визуальных предикатов увеличивается количество кинестетических.

Итак, момент творческого перелома характеризуется в поэтической речи Мандельштама возрастанием количества визуальных предикатов. К концу периода мы наблюдаем обратный процесс: увеличивается доля кинестетических предикатов. Относительно трех творческих этапов динамика такова: количество визуальных предикатов в первый период меняется с 21% до 13%, во второй период с 16 % до 14%, в третий от 21% до 10 %. Доля кинестетических предикатов в рамках первого периода возрастает от 69 % до 78 %, во второй период от 76 % до 80% и в третий период: от 72% до 80 %. Среди трех этапов можно выделить более интенсивные: первый (вхождение в исторический и культурный контекст) и последний (вживание в контекст Вселенной), здесь доля визуальных и кинестетических предикатов испытывает резкие скачки в пределах 10 пунктов. Во второй период – адаптации с советской действительностью – колебания менее значительны. Возможно потому, что второму этапу предшествовало пятилетнее молчание. Многое было осмыслено «за скобками» поэтического творчества.

Вообще колебание визуальных и кинестетических предикатов мы можем интерпретировать следующим образом: выход из «своей» (кинестетической) модальности в диссоциированную (визуальную) помогает поэту осмысливать мир (поскольку «лицом к лицу лица не увидать»), возвращение же в ассоциированную кинестетическую позицию позволяет чувствовать происходящее.

В ходе VАК анализа нами была также обнаружена определенная закономерность распределения визуальных и кинестетических предикатов в стихотворениях-«двойчатках». Мы выяснили, что в одном из вариантов всегда содержится больше визуальных предикатов, чем во втором, в котором, соответственно, увеличивается доля кинестетических предикатов (и вместе с ними аудиальных).

I II III
V К А V К А V К А
Ариост 8 26 2 4 35 5
Заблудился я в небе… 7 10 3 3 14 4
Мой щегол, я голову закину… 12 5 0 5 5 0 1 8 1

Принцип несовпадения модальностей в «двойчатках» наблюдается регулярно, что позволяет объяснить и само появление стихотворений-«двойчаток» в творчестве Мандельштама как попытку поэта воссоздать одну ситуацию в двух разных модальностях, помещая лирическое Я то в визуальную диссоциированную позицию (снаружи), то в кинестетическую (изнутри).

Итак, мы установили, что визуальные предикаты в поэтическом тексте О. Мандельштама выполняют особую функциональную роль: увеличение доли визуальных предикатов сигнализирует о выходе лирического героя за пределы привычной ему реальности. С помощью большего количества визуальных предикатов поэт отражает виденье мира с иной, диссоциированной позиции. Изменение ракурса восприятия помогает Мандельштаму переключаться с «осмысления» картины мира на ее «переживание» и обратно.

 

  1. Карпов А.С. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН, 2001. – С.111-171
  2. Кастанеда К. Особая реальность. – СПб.: Азбука-классика, 2005. – 256 с.

Опубликовано «Современная филология: теория и практика»

Рубрики
Научные статьи

Герой или «маленький человек»? О русском литературном герое

 

Какой смысл мы вкладываем в понятие «литературный герой»? Придя из мифологии и фольклора, с течением лет оно утратило семантику «лучший, достойный подражания» и стало синонимом словосочетания «литературный персонаж».

В романе М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» эксплицированы все коннотации понятия «литературный герой». С привычной точки зрения, подкрепленной авторским признанием в предисловии романа, герой Лермонтова – это персонаж, олицетворяющий типичные пороки светского общества: поверхностность, эгоцентризм, легкомыслие, склонность к саморефлексии при отсутствии ответственности за свои поступки и т.д. Слово «герой» в названии романа приобретает отрицательный модус и начинает восприниматься в значении «антигерой», выражая мысль о поколении, лишенном жизненных целей, «богатыри – не вы»:

Печально я гляжу на наше поколенье!

Его грядущее – иль пусто, иль темно,

Меж тем, под бременем познанья и сомненья

В бездействии состарится оно…

Дума

Но кто дарует или не дарует поколению возможность действовать, быть мужественными и благородными? Нет такой силы, кроме выбора самого человека. Приближаясь к античному представлению о Роке, преодолеть которое пытались уже сами древние («Если можно сказать – не чужую беду, а свою он несет, согрешивши [12, с. 384]»), герой Лермонтова теряет веру и склоняется в фатализму. Последняя глава романа, «Фаталист», — это глава о поражении Печорина. Авторская видение деградации героя заключено в том, что, заставляя его пройти через потерю возлюбленной (Веры), потерю несостоявшейся дружбы (Вернон) и потерю веры в людей (подлость и гибель Грушницкого), он подводит его к отрицанию Бога, заменяя христианскую веру странными размышлениями о фатуме. Болезнь века, действительно, названа. И коренится она, как обычно и бывает, в отказе от признания свободы воли, а не в общественной ситуации, которая может в какой-то степени служить катализатором душевной пустоты, а может и не служить. Возлагая ответственность за свою жизнь и судьбу на некий условный Фатум, герой отказывается от возможности быть человеком, и быть героем.

Однако, возвращаясь к рассмотрению «литературного героя» в романе, мы считаем, что горькая ирония Лермонтова заключена в том, что Печорина он признает настоящим Героем своего времени. Печорин, действительно, лучший из остальных: он стремится к идеалу, как рыцари Камелота – и потому не удовлетворен лицемерной любовью Мери или полудикарской – Бэлы; он не может смириться с подлостью и низостью – и, оставляя Грушницкому последний шанс быть человеком, убивает его, этим шансом не воспользовавшегося; как Дон Кихот, Печорин готов на отважные поступки – и как Дон Кихот попадает впросак, разорив гнездо честных контрабандистов; он способен к глубокой саморефлексии, к честному суду над собой – но не способен быть источником человечности и тепла. В том и заключается трагический смысл образа Печорина, что, будучи лучшим представителем эпохи, он теряет веру в себя, в бога, основание бытия. И умирает где-то на дороге в Персию. Никому не нужный и ни в ком не нуждающийся. Никому не принесший блага, потому что не осознает, что благо может родить только сам человек. Мы должны сделать добро из зла, потому что больше нам делать его не из чего, скажет герой Р.П. Уоррена[1], в ХХ веке. А в первой половине XIX века герой с большой буквы уходит от нас. Ему некуда вести за собой народ.

Искать человека актуально во все времена. И вместе с тем никогда еще культурная (антикультурная?) ситуация не была настолько благоприятной для атрофии личности, как сегодня. Доминирующей общественной тенденцией все еще является постмодернистское отменение личности, несмотря на предпринимаемые отдельными писателями попытки создания нового русского романа о человеке и для человека (З. Прилепин, Е. Водолазкин и др.)

Мы задаемся вопросом – как был потерян герой русской литературы? Есть ли возможность его реинкарнации?

З. Прилепин, талантливо изображая современный российский Армагеддон, находит в трясине всеобщего неблагополучия свою точку опоры – глубинное экзистенциальное чувство к женщине, родине и ребенку. Эта чувственная нежность, прорывающая всполохами света в «глухой темноте» заблудших душ его героев, — мужественный порыв к новому для нашего общества и для литературы пути, «озаренному солнцем и освещенному всю ночь огнями» [6, с. 214], который предчувствовал Гоголь. Но только порыв.

Е. Водолазкин помещает Лавра, героя одноименного романа, вне времени и пространства, вернее, в вихрь всех времен и пространств, поскольку интересует автора вектор духовного развития человека как представителя человечества. Собирая воедино разобщенные пространственно-временные континуумы – фольклорно-языческое прошлое, древнерусскую культуру, современное состояние общества, Водолазкин делает метафизику души своего героя концентрирующим зеркалом человеческой истории. И хотя писатель вплотную подходит к воскрешению литературного Героя, все же герой его романа – величина метафизическая.

Упоминая в одном из интервью об истоках жанра жития, ставшего жанровой и сюжетной канвой «Лавра», Е. Водолазкин связывает своего персонажа с древними героями воскрешая понимания героя истинного: «жития возникли не с христианством, они возникли раньше и использовали ту литературную модель, которую использовали античные мифы о героях. Мифы о героях – это не о простых людях. И всякий герой жития, святой, это, безусловно, тоже своего рода герой. [4]

Вместе с тем Е. Водолазкин не верит, что в современном мире можно найти героя в полном смысле этого слова, то есть человека, достойного подражания и зовущего за собой, и потому обращается к Древней Руси:

«Я хотел рассказать о человеке, способном на жертву. Не какую-то великую однократную жертву, для которой достаточно минуты экстаза, а ежедневную, ежечасную жизнь-жертву. Культу успеха, господствующему в современном обществе, хотелось противопоставить нечто иное. Проблема описания «положительно прекрасного человека» чрезвычайно сложна. На современном материале решать ее почти невозможно, а если и возможно, то для этого нужно быть автором князя Мышкина. Я понимал, что, взятый с нынешней улицы, такой герой будет попросту фальшив. И я обратился к древней форме — к житию, только написал это житие современными литературными средствами» [3].

Наверное, и отдалённый от нашего времени герой способен служить позитивным примером для живущих. Ведь в древности сказания о богах и героях тоже относились к условно прошедшему времени. Но в том-то и дело, что древние не воспринимали мир поделенным на прошлое и настоящее, для них прошлое было живо в текущем моменте, как настоящее и будущее. И потому для них понятие прошлого, действительно, было условным. Мировоззрение, воплощенное в герое условного прошлого, сохранялось на протяжении многих веков, на протяжении которых герой оставался нравственным эталоном. Такое отношение ко времени стремится передать Е. Водолазкин. Отменяя условность времени, его герои верят, что на самом деле времени нет, что все происходит в вечности и наши умершие всегда с нами.

Но все же сегодня мы ощущаем себя иначе. И герой романа Е. Водолазкина воспринимается как величина метафизическая. Он воплощает авторскую мечту об идеальном человеке, но не обретает плотность живого образа. Возможно, из-за отнесенности его в Средневековье. Возможно, по причинам художественного свойства: из-за чувственной, суггестивной недовоплощенности.

Поясним, что мы имеем в виду. В истории литературы встречаются образы героев, которые не вписываются в авторскую трактовку концепции произведения: Дж. Мильтон (Milton) «Потерянный рай», У. Теккерей «Ярмарка тщеславия» и др. Мы не имеем в виду обаяние зла, к выражению которого целенаправленно стремился, например, Байрон, исследовавший бездну вседозволенности. С Мильтоном и Теккереем дело обстоит иначе. Мы видим, как Сатана Мильтона или Бекки Шарп Теккерея выходят из-под ментального диктата писателя. Негативные образы Сатаны и м-ль Шарп оказываются художественно более весомыми, чем желал бы того автор, пытающийся их развенчать. По каким-то причинам эта художественная материя начинает жить сама по себе и оказывает большее влияние на читателя, чем образы героев-протагонистов. С «технической» точки зрения примерно то же происходит с образом немой Кэтрин в финальной сцене пьесы Б. Брехта «Мамаша Кураж и ее дети». Как известно, Брехт выступал против зрительского сопереживания героям пьесы, и вместе с тем невозможно победить горячего участия, слез радости, гордости и сочувствия в сцене, где Кэтрин ценой своей жизни спасает жителей спящего города.

Такой вот плотной образной материи не хватает герою романа Е. Водолазкина «Лавр», чтобы стать героем с большой буквы, влияющим на сердца и души людей помимо сознания.

Мы подошли к проблеме позитивного и негативного литературного героя. Со временем герой не только нивелируется до персонажа, но и приобретает статус антигероя. (Что констатировал и Лермонтов.)

В фольклоре и древнерусской литературе мы обнаруживаем целую галерею героев положительных, служащих делу нравственного воспитания нации: богатыри, витязи, дружинники, князья. Митрополит Илларион, Владимир Мономах, автор «Слова о полку Игореве…» и др. создавали произведения, которые служили эталоном света, добра и гармонии. Ярославна на забрале в Путивле не плачет в современном понимании этого слова (какая женщина станет подниматься на верх стены, чтобы плакать на виду у всех), а творит магию любви: она заклинает ветер, Днепр и солнце, призывая возлюбленного.

Иванушка-дурачок, герой русских сказок, не убогий (опять же в современном понимании) человек, а открытый миру, живущий в гармонии с мирозданием (понимающий язык птиц и зверей). Эпитет «дурак» имеет не оценочное, а характеризующее значение: герой свободен от прагматичности и рациональности старших братьев. Герой русских сказок существует в системных контурах взаимодействия с миром, о которых писал Г. Бейтсон [18], доказавший, что сугубая целенаправленность разрушает и нашу системную целостность, и целостную систему мира.

Иван-царевич, в отличие от Иванушки-дурака, более рационален, он преследует лишь свою цель, сжигая лягушачью шкурку жены, и за это вынужден поплатиться. Путь к обретению Василисы становится путем внутреннего роста, избавления он целенаправленной узости и прямолинейности бытия: он попадает в иной мир, стражем которого является баба-Яга, начинает понимать язык птиц и зверей, то есть обретает системные связи с миром, и убивает Кощея, олицетворявшего мертвый холод рациональности.

Все вышеперечисленные персонажи являются воплощением образа положительного героя, который предлагает следовать за ним, как Тильтиль и Митиль за Синей птицей, как Генрих фон Офтердинген за голубым цветком, обретая в этом путешествии себя.

Однако с разрушением славянского и древнерусского образа мира, литература постепенно теряет позитивного героя.

В литературе XVIII-ХХ веков герой не только мельчает, но и «портится», становясь отражением негативных общественных тенденций. Способный (по магическим законам искусства) моделировать будущее, такой герой приближает человечество скорее к Апокалипсису, чем к Раю.

Есть ли настоящий герой в русской литературе нового и новейшего времени? Мы знаем лирического героя Пушкина (он же Автор в «Евгении Онегине» и других произведениях). Это личность гармоничная, сотканная из философских размышлений, добрых чувств и духовных устремлений поэта. Мы знаем личность растущую, вбирающую в себя мир, равновеликую судьбе народа и человека в поэзии Мандельштама.

Но это – лирический герой поэзии, альтер-эго автора. А в прозе – даже у Пушкина, Гоголя, Достоевского – героя с большой буквы мы не находим. Некоторые персонажи Л.Н. Толстого хотели бы, как представляется, претендовать на это звание. Но вглядимся пристальнее в Левина, главного героя главного романа Толстого, и не обнаружим ни одного движения в простоте сердечной, ни одного искреннего душевного порыва. Даже в выборе спутницы жизни Левин руководствуется иными соображениями, нежели зов сердца. Т. Манн в статье о Гете и Толстом приводит ходивший в те времена анекдот, в котором Левину советовали влюбиться в свою… корову. Не так плоха эта шутка, подчеркивающая сугубый анимализм писателя, названного Мережковским «тайновидцем плоти». Толстой, отрицающий истинную любовь между мужчиной и женщиной, любовь как источник непрерывного роста и счастья, вряд ли мог создать настоящего героя. «Страх смерти, это источник толстовской поэзии и религиозности, это врожденная боязнь любви», писал Т. Манн о Толстом [10, с. 577].

Начиная с натуральной школы в русской литературе XIX века идею Героя вытесняет изображение типа «маленького человека». Разрушение идеи Героя, отмеченное Лермонтовым в «Герое нашего времени», оказало губительное влияние на литературу и культуру. Вглядимся в галерею образов: станционный смотритель, Акакий Акакиевич, Чичиков, Макар Девушкин, Раскольников, князь Мышкин, молодые дворяне Тургенева, Базаров, Обломов, Левша, мужички Некрасова, губернаторы Салтыкова-Щедрина, чиновники Чехова… клоп Маяковского. Не русская ли литература подготовила победу великого Хама, нивелировавшего личность до состояния «товарища», а одухотворённую реальность до «колтуна пространства», по выражению О. Мандельштама:

Я человек эпохи Москвошвея,

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» [8, С. 163]

Даже наиболее талантливый и сильный из вышеназванных, Левша Лескова, готовый в патриотическом порыве пожертвовать жизнью, лишен чувства собственного достоинства. Ради «просьбы» вышестоящих он уезжает из России, не дождавшись оформления паспорта, что оборачивается впоследствии трагедией, и не только личной, но и общенародной (как считает повествователь, считая неправильный способ чистить ружья причиной поражения русской армии в Крымской войне).

В двадцатые годы ХХ века литераторы в ужасе отшатнулись, увидев наяву культивируемый ими на протяжении предыдущего века тип «маленького» человека:

Полиграф Полиграфович Шариков, типичнейший из типичных, убогий из наиболее убогих представителей «униженных и оскорбленных», агрессивен и отвратителен в стремлении к удовлетворению своих инстинктов.

Вощёв собирает бесполезные предметы, которые позволят, как он думает, сохранить память и остаться человеком; но вместе со всеми участвует в рытье котлована, ставшего могилой для девочки Насти; вместе со всеми отправляется в деревню раскулачивать крестьян, прячущих в тело родную убоину, и наблюдает, как в кузнице будущего заправляют косматые медведи.

О. Мандельштам пишет о чешуе и косматом руне, которыми словно стремятся обрасти «товарищи», чтобы стать еще мельче, еще проще, еще незаметнее.

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит.

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит…

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем,

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

Я по лесенке приставной… [8, с.126]

И словно стремясь уравновесить процесс обезличивания и обесчеловечивания, в официальной недолитературе процветает культ Советского Героя. Пустого, партийно-бумажного, склеенного из лозунгов и штампов, описанного не русским языком, а «новозязом»…

К теме героя настоящего – молодого, честного, смелого – возвращает нас лейтенантская послевоенная проза: В. Астафьев, В. Быков, Б. Полевой, Б. Васильев и др.

Позднее прорастает сквозь деспотию власти родственная антивоенной литература антисоветская, герой которой человек, остающийся человеком вопреки тоталитарному гнету: А. Солженицын, В. Шаламов, В. Гроссман, Е. Гинзбург и т.д.

Однако при жизненной героичности тех, кто любой ценой готов противостоять, их жизнеописания – реальные или вымышленные – не отвечают понятию истинного литературного героя.

Во-первых, потому что их образы одноплановы и статичны. Мы не видим их жизненного пути, яркая вспышка выхватывает одну идею, иногда один поступок – показывая чувство, которое горит в человеке, заставляя, как Данко, сжигать свое сердце.

Во-вторых, и это главное, такие персонажи обусловлены идеей противостояния. Они лишены свободы выбора. Потому что, находясь в прямом противостоянии со злом (нацистами или советской властью), они избавлены от главной трудности бытия – личностного постижения свободы. Настоящая свобода не может быть завоевана раз и навсегда. Она – в постоянном духовном движении, в каждодневном выборе и ответственности за него. «Когда государство … пытается навязать человеку свою систему ценностей, всегда есть опасность, что тот ответит тем же мышлением, только вывернутым наизнанку; на самом деле, это то же самое, как принять игру, уровень и правила которой установлены противником. «Это – как выбирать между двумя видами сосисок, когда ты на самом деле хочешь поесть рыбы», — говорил Бродский в интервью 1987 года» [17, с. 132]

Определение свободы как внутриличностной категории восходит к Платону, который понимает свободу как «господство разума над чувственными влечениями» [7, с. 14]

Д. Локк, английский философ XVII века, следуя, как и большинство русских писателей и философов за Платоном, достижение свободы связывает в первую очередь с внутренним развитием личности: «мы должны научиться управлять своими страстями. Именно в этом заключается прогресс свободы» [1, с. 46]

Спиноза, которому приписывают мысль о том, что свобода есть осознанная необходимость, на самом деле не придерживался материалистической концепции и писал, что «свобода или твердость (fortitudo) души есть частная добродетель» [13, с. 290] и «свобода тем больше, чем больше человек может руководиться разумом и умерять влечения» [13, с. 298]. То есть Спиноза также утверждает понимание свободы как личностной категории, а не социальной, вернее, социальное и государственное в данном случае он производит от личного.

Образ же героя-антагониста, воина и бунтаря раскрывает идею свободы как преодоления внешних препятствий. Это понимание берет начало в материалистической философии Аристотеля. Однако если согласиться с утверждением Гоббса, что «свобода состоит в отсутствии внешних препятствий» [5, с. 609], то нельзя не признать, что это путь к анархии и деспотизму. На наш взгляд, экстернальный подход к свободе вреден в любом случае, поскольку вызывает борьбу за власть или же против власти и ведет к разрушению.

Напротив, в основе платоновского понимания свободы (как господства человека надо самим собой) заложена внутренняя динамическая конфликтность, борьба желаний и разума, которая, согласно философии Гегеля о противоречии как залоге развития, способствует совершенствованию человека и обретению истинной свободы.

Н. Бердяев считал свободу понятием духовно-личностным. Он словно отвечает Гоббсу, Энгельсу и другим материалистам, приходившим в отчаяние от мнимой (во многом) обусловленности бытия, с которым, по их мнению, надо бороться: «Свобода есть дух, она имеет духовный источник и она умаляется по мере движения от духовной стороны жизни к материальной ее стороне. Необходимость возрастает от приближения к материи» [2, с. 270].

Таким образом, считать Героем воина, борющегося за внешнюю политическую и социальную свободу, мы не можем.  И приходим к выводу, что истинного Героя в нашей литературе пока нет. Е. Водолазкин констатирует, что проблема описания прекрасного человека на современном материале чрезвычайно сложна и что для ее решения надобно быть по меньшей мере автором князя Мышкина. Хотя и Мышкина вряд ли можно назвать настоящим Героем, при том что он был, разумеется, прекраснейшим человеком. Однако прекраснодушие его не уберегло ближних от трагедий и горя.

И все же без настоящего героя нам нельзя. Несмотря на то, что по наблюдению Е. Водолазкина, «в наше время героев как бы стесняются, о них не пишут, что может быть и естественно в каком-то смысле, у нас о героях или говорили слишком долго и пафосные были тексты слишком долго в нашей литературе…», именно теперь пришло время  «поговорить о героях, только не в казенном смысле, а в общечеловеческом». [4]

Возможно, тенденция к обретению литературного Героя противоположна той, что сформировала тип «маленького человека». Вопреки советской литературоведческой доктрине, ни Пушкин, считающийся родоначальником данного типа («Станционный смотритель», «Медный всадник» и др.), ни Гоголь, создавший пронзительный образ Башмачкина, влюблённого в свою шинель, ни Достоевский, чей Макар Девушкин, литературный предок князя Мышкина, смиренно принимает то, что Варенька выходит замуж за человека, растоптавшего ее достоинство и жизнь, не говоря уже о Мармеладове и других «униженных»; ни Чехов, потрясенно констатирующий смерть чиновника от острого чувства ничтожности в одноименном рассказе — никто из них не видит в «маленьком человеке» героя. Напротив, при христиански сочувственном, возможно, отношении к заблуждениям ближнего, русские писатели снова и снова обращают наше внимание на то, что быть униженным – выбор самого человека, и выбор недостойный, несовместимый с чувством уважения к себе. Быть рабом – значит сетовать на судьбу, на бога, на окружающих, вместо того чтобы открыть в сердце своем источник мужества, благородства и любви. Любить буковки и шинель, унижая прекрасную душу, данную богом, как Акакий Акакиевич. Сказать – я ничтожный – и предаваться излюбленному пороку, терзаясь угрызениями, как Мармеладов. Обвинять, как герой Кафки, бога в том, что ему недостает капли силы, хотя совершенно очевидно, что человек, сын Божий, созданный по образу и подобию его, обладает неисчерпаемыми запасами силы, ведь какой родитель пожелает своему ребенку быть калекой. Дав все — бог дал нам и свободу выбора. Вопрос, на что человек готов ее употребить? На выращивание крыжовника (А. Чехов «Крыжовник»)? На соблюдение циркуляров и предписаний (А. Чехов «Человек в футляре»)? На избегание экзистенциальных проблем ради сохранения внешней благопристойности («А. Чехов «О любви»)? На преумножение капитала? (А. Чехов «Ионыч»)?

Способов сделаться рабом множество. В ситуации, когда человек идет на преступление, трусость, подлость, предательство, но не смеет сам себе в этом признаться, он обычно использует слова: «судьба такая» — и винит Фатум. Герой романа В. Распутина «Живи и помни», дезертировав с поля боя, оправдывает себя сначала чувством к жене, которому не мог противиться и бежал, лишь чтобы увидеть ее. Однако потом, когда требуется проявить мужество ради спасения жены и будущего сына, он снова предает, объясняя: «судьба такая». «Судьба его свернула в тупик, выхода из которого нет. … Ничего не выйдет. И то, что обратной, дороги для него не существовало, освобождало Андрея от излишних раздумий. Теперь приходилось жить только одним: будь что будет» [11].

О самообмане и самоутешении подобного рода – глава «Фаталист» романа М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени», как мы писали ранее. Провидец Лермонтов на самом деле показал не только скучающего аристократа постдекабристкой эпохи, а квинтеэссенцию человеческого заблуждения. Он довел своего героя до принятия фатализма, когда ответственность за свою судьбу тот готов переложить неизвестно на что, на волю провидения. Лишь бы не признавать, что сам ответствен и за свою жизнь, и за судьбу мира.

Осознание свободы воли, мужество совершать выбор и отвечать за его последствия – вот черты литературного героя, ожидаемого сегодня. Мы видим его в достаточно молодом современном жанре … фэнтези. Герой фэнтези, избавленный от детерминизма реальности, проявляет все вышеназванные качества. В психологическом плане произведения фэнтези учат читателя брать ответственность на себя. И благодаря обращению к этой актуальной задаче фэнтезийный жанр постепенно входит в большую литературу. Но сейчас мы не будем подробно останавливаться на его исследовании.

Появление Героя, ответственного за свою судьбу и судьбу мира, вернее, процесс его воспитания, представлены в романе английского классика второй половины ХХ века Д. Фаулза «Волхв». Произведения Фаулза отличает открытость взгляда на мир. Его подход к действительности лишен традиционных шаблонов. Но писатель не воюет с миром за свободу, не отменяет его законы, не ломает общепринятые рамки и границы. Он показывает реальность такой, какой она представляется обыденному сознанию, но при этом идет дальше, поднимая вопрос нашей личной ответственности за то, что реальность такова.  С этой точки зрения показателен роман «Коллекционер». Сюжет его метафорически концентрирует предельно высокий уровень агрессии, характеризующей европоцентричное общество сегодня. Интеллектуально и психологически неразвитый Калибан держит в плену девушку, принадлежащую интеллектуальной элите. Зачем? Он сам толком не знает, ее образ ассоциируется у Калибана со светом и добром. Он хочет, чтобы она всегда была с ним. Интуитивно персонаж тянется к духовному свету и человеческому теплу, но не может этого себе объяснить. От физического обладания Мирандой Клегг отстраняется, считая это недостойным. Обыденное сознание трактует роман «Коллекционер» как критику грубой силы, дремучих инстинктов, душевной скудости, сосредоточенных в образе Калибана. Однако художественный мир Фаулза всегда не однозначен. Его произведение – волшебные шкатулки с двойным или тройным дном. В романе «Коллекционер» писатель поднимает проблему духовной ответственности тех, кто считает себя элитой. Мало родиться в обеспеченной семье, мало учиться в художественной школе и иметь романтические отношения. Если ты претендуешь на то, чтобы считать себя духовной личностью, спроси – даешь ли ты свет кому-то? Приносит ли благо твоя просвещенность? Миранда, заключенная в подвале, перестает излучать свет. Ни разу не возникает у нее сочувствия или сопереживания по отношению к ближнему. Калибан жесток и наивен, она же способна придумывать лишь рациональные способы освобождения, стремясь к свободе внешней (за что ее сложно осуждать), но не внутренней. Миранда пытается обмануть своего мучителя, затем – соблазнить. Но душа ее черства. Однажды Калибан восклицает: «Мне кажется, вы просто забываете, что и у меня есть сердце» [16, с. 89].

Как определить статус нашей души, ее принадлежность к свету или тьме, если один поступок может перечеркнуть череду добрых дел – и наоборот? Так как жизнь представляет собой поток, движение, то и «цвет» души определяется как вектор – устремленность к добру или злу в определённый момент. К финалу романа свет, ранее живший в душе Миранды, сменяется злобой, яростной ненавистью: «Ненавижу Бога. Ненавижу силу, создавшую этот мир. Людей… Если Бог существует, то Он – огромный отвратительный паук, во тьме плетущий свою сеть. Он не может быть добрым» [257]. Поставленная в те же условия, в которых изначально жил Калибан, Миранда быстро теряет возвышенность духа и красоту. Настоящая личность горит изнутри. Миранда же светила лишь отраженным светом. На глубинном уровне отличия Миранды от Калибана нет. Каждый эгоистичен, каждый борется за собственное благополучие. В «Коллекционере» еще нет героя, мы наблюдаем здесь тип современного «маленького человека», детерминированного внешними условиями и не способного противопоставить им то, что делает человека человеком – душевное тепло, добро, гуманизм.

В романе «Волхв», помещая главного персонажа в гущу постмодернистских перформансов, магических либо постановочных событий, автор наблюдает рождение из литературного типа литературного героя, из «маленького человека» — личности.

Феноменально остро ставит Фаулз проблему личной ответственности и личного выбора человека в сцене казни восьмидесяти жителей деревни. Старосте деревни фашисты предлагают выбор: убить двоих партизан или, в случае отказа, стать причиной расстрела всех мужчин деревни. Простая арифметика, могли бы мы сказать вслед за Раскольниковым. Староста медленно поднимает ружье, нацеленное на партизан. (Вопрос с возможным выстрелом в сторону фашистского офицера прояснен заранее – в случае несанкционированных героических выходок последует убийство жителей деревни). И тут понимает, что автомат не заряжен: предполагается, что надо добить изувеченных партизан прикладом.

Никто не может сделать экзистенциальный выбор за человека, подсказать моральное обоснование. Потому что его нет. Каждый человек в каждый момент своей жизни отвечает за все, происходящее с ним (и не только с ним), только он – «хозяин противоречий» [9, с. 215], как писал Т. Манн.

Нет дороги правильной и неправильной, верным является сам процесс постижения и изменения. Отказ от движения, ожидание разрешения, когда «будет можно», есть причина зарождения рабской психологии «маленького человека», символически выраженная в притче о Вратах Закона в романе Ф. Кафки «Замок». Если тебе не терпится – войди, — говорит стражник, но и прямого позволения не дает. Всю жизнь человек провел у Врат Закона, надеясь услышать «можно». И только умирая, понял, что ворота были открыты только для него. Сделать шаг, отважиться войти в них должен был он сам. Никто не облегчит тебе принятие решения или последствия твоего выбора.

Староста деревни опускает ружье. Потому что не может убить беспомощных партизан. И фашисты расстреливают всех мужчин деревни.

«Род человеческий – ерунда. Главное – не изменить самому себе.

Но ведь Гитлер, к примеру, тоже себе не изменял. Повернулся ко мне.

Верно. Не изменял. Но миллионы немцев себе изменили. Вот в чем трагедия. Не в том, что одиночка осмелился стать проводником зла. А в том, что миллионы окружающих не осмелились принять сторону добра» [15, с. 134].

Николас, герой романа «Волхв», легкомысленный и эгоистичный современный «маленький человек», постепенно осознает, что главное в жизни – осознанность и ответственность. Ты несешь ответственность и за свою жизнь, и за судьбу близких тебе людей. «Прав Джон Донн – ее небытие умаляет мое бытие, и никуда мне от этого не спрятаться» [15, с. 466] Имеются в виду слова Джона Донна: смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством.

Мы ждем появления новой национальной русской идеи. Не является ли она осознанием того, что каждый человек ответствен за себя, за близких, за свою страну и за все человечество? Ф.М. Достоевский выразил этот закон словами Ивана Карамазова о слезинке ребенка. Сможет ли современная русская литература создать героя, образ которого станет нравственным воплощением такой жизненной позиции? Фэнтези, воскрешающее мифологические и фольклорные представления о мире, предуготовило его появление. Мы ждем.

 

  1. Абрамов М.А. Проблема свободы и свобод в Британской философии века Просвещения // Социальная философия и философская антропология: Труды и исследования.- М., ИФ РАН, 1995. — 242 с.
  2. Бердяев Н.А. О затруднениях свободы // Истина и откровение. СПб.: Изд-во Русского Христианского гуманитарного института, 1996. – 384 с.
  3. Водолазкин Е.Г. Интервью Российской газете. Федеральный выпуск № 5979 (3)» [Электронный ресурс] URL: http://www.rg.ru/2013/01/11/vodolazkin.html (Дата обращения: 26.06.2014)
  4. Водолазкин Е.Г. Интервью телеканалу «Культура» [Электронный ресурс] URL: http://www.liveinternet.ru/users/publizist/post310264393 (Дата обращения: 26.06.2014)
  5. Гоббс Т. О свободе и необходимости. // Сочинения в 2 т. Т.1. М.: Мысль, 1989.- 622 с.
  6. Гоголь Н.В. Мертвые души. – СПб: Лениздат, 1971. – 256 с.
  7. Кессиди К.Ф. Этические сочинения Аристотеля. Вводная статья к 4 тому // АРИСТОТЕЛЬ. Сочинения: В 4-х т. Т. 4 / Пер. с древнегреч.; Общ. ред. А. И. Доватура. — М.: Мысль, 1983.- 830 с. — (Филос. наследие. Т, 90). С.8-37
  8. Мандельштам О. Стихотворения // Полное собр. сочинений и писем в 3 томах. Т.1. – М.: Прогресс-Плеяда, 2009. — 808 с.
  9. Манн Т. Волшебная гора. – М.: Художественная литература, 1959. – 496 c.
  10. Манн Т. Гете и Толстой. Фрагменты к проблеме гуманизма // Собр. соч. в 10 томах. Т. 9. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1960. — 687 с.
  11. Распутин В. Живи и помни. [Электронный ресурс] URL: http://flibusta.net/b/149476/read (Дата обращения 08.07.2014)
  12. Софокл. Царь Эдип //Античная драма. Пер. С др.-греч. И. Анненского, Вяч. Иванова, А. Пиотровского, Н. Познякова, С. Шервинского. – М.: Эксмо, 2006. – 639 с.
  13. Спиноза Б. Избранные произведения. Т. 2. – М.: Государственное издательство политической литературы, 1957. – 728 с.
  14. Уоррен П.Р. Вся королевская рать. – М.: Транзиткнига, 2006. – 650 с.
  15. Фаулз Дж. Волхв. – М.: АСТ, 2004. – 700 с.
  16. Фаулз Дж. Коллекционер. – СПб: Кристалл, 2003. – 288 с.
  17. Янгфельдт Б. Язык есть бог. Заметки об Иосифе Броском. — М.: Астрель, 2012. – 368 с.
  18. Bateson G. Steps to an Ecology of Mind: Collected Essays in Anthropology, Psychiatry, Evolution, and Epistemology. — New York: Ballantine Books, 1972. – 565 p.

[1] «Добра. Да, самого простого, обыкновенного добра. А его-то и нельзя получить в наследство. Ты должен сделать его, док, если хочешь его. И должен сделать его из зла. Зла. Знаешь почему, док? – Он тяжело приподнялся в старом кресле, подался вперед, уперев руки в колени и задрав плечи, и из-под волос, упавших на глаза, уставился в лицо Адаму. – Из зла, – повторил он. – Знаешь почему? Потому что его больше не из чего сделать. – И, снова развалившись в кресле, ласково повторил: – Это ты знаешь, док?» [14, с. 379]

****************

Опубликовано «Русская словесность» № 5 2014. С. 41-51

 

Рубрики
Научные статьи

Конфликт разрушающий и созидающий в лирике Осипа Мандельштама

Подлинная культура духа  проверяется способностью

 одновременно удерживать в сознании

 две прямо противоположные идеи

 и при этом не терять другой способности –  действовать.

Ф. С. Фицджеральд

Поэт противоречий, Осип Мандельштам сделал конфликт онтологическим основанием жизни и творчества.

«Мандельштам считал противоречивость непременным свойством лирики. «Лирический поэт, — писал он в очерке о Вийоне, — по природе своей – двуполое существо, способное к бесчисленным расщеплениям во имя внутреннего диалога». Но ни в ком так ярко не сказался этот «лирический гермафродитизм»[1], как в самом Мандельштаме, «внутренний диалог» которого длился всю жизнь.

Уже в первой книге стихов Мандельштама «Камень» мир лирического героя распадается на «здесь» и «там». Разорванность, разлаженность мироздания порождает тоску и страх.

Так вот она, настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

Антитетична и поэтика «Камня». В сборнике обнаруживаются влияния Тютчева и Верлена. Разреженная атмосфера мистических откровений Тютчева  соприкасается с живым и конкретным импрессионистическим миром Верлена.

В непринужденности творящего обмена

Суровость Тютчева с ребячеством Верлена,

Скажите, кто бы мог искусно сочетать,

Соединению свою придав печать?

За риторическим вопросом стоит не только «самолюбование» семнадцатилетнего поэта, но и определенная творческая заявка  — построить поэтический мир на противоречиях, соединяя и тем самым возвышая их.

«Верлен…который спустился долу, чтобы воспеть «бедную безжизненную природу», вероятно, помог Мандельштаму освободиться от тютчевских чар и от его недосягаемых и непревзойденных высот. Но, в отличие от Верлена, Мандельштам не заменил поэтику «чистого ощущения»… «болтовней»: молчание он наполнил музыкой полнозвучной, пространство – крепко сложенной архитектурой, пустоту – неисчерпаемым богатством исторического бытия»[2].

Уже в заключительной части «Камня» Мандельштам открывает, что «лиризму без слов не по плечу борьба с небытием», и «провозглашает искусство (а в еще большей степени саму жизнь) высшим действием человека».[3]  На смену «развоплощенному лиризму»  («romances sans paroles») сборника «Камень» приходят живые, жизненные темы «Tristia»: любовь, смерть, религия, революция, личная доля и судьба народа.

И море, и Гомер – все движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море Черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Сборник «Tristia» во многом антитетичен «Камню».

В «Камне воспевались встречи, в «Tristia» — разлуки, это сплошной плач расставания, непрерывная элегия, посвященная красавицам, пленившим Мандельштама (Джиоржадзе, Андронниковой, Цветаевой, Ахматовой, Хазиной, Арбениной), умирающему Санкт-Петербургу, Европе, которую он «никогда больше не увидит»; Крыму, который покидает; легкости жизни, которая упраздняется…  «Tristia» — спуск в инфернальный мир роковых страстей, ведущих к смерти».[4]

В «Камне» мир был разорван, в «Tristia» же организован по принципу единства и борьбы противоположностей. «В юности человек расширяет диапазон добра и зла до предельных границ и испытывает свой ум и душу в диапазоне от прекрасного, возвышенного, доброго до ужасного, низменного злого»[5]. Это отражается в цветовой гамме мандельштамовских Тристий, где главные цвета: золотой и черный. «Золотой» у Мандельштама — цвет благости и целокупности мира, его единства, цельности. (Эпитет «золотой» часто сочетается с семантикой «круглый»: золотой шар, золотое солнце, золотой живот черепахи-лиры.) «Черный» у Мандельштама – это цвет смерти, распада, стихийного хаоса. Черный и золотой – это Кришна, Вишну и Шива поэтической вселенной Мандельштама. В «Tristia» максимальное из всех других сборников количество “золотых” и черных“ эпитетов. И еще – самая богатая палитра, представленная  17 цветами и их оттенками: золотой, голубой, серый, черный, белый, прозрачный, зеленый, изумрудный, желтый, ржавый, янтарный, медный, красный, вишневый, розовый, коричневый, темнобурый, пестрый. Ни в каком другом сборнике цветовая палитра не будет столь обширной. Для сравнения: «Камень» — 14 цветов, из которых наиболее частный – серый, туманный, «Стихи 1921-1925» — 13 цветов, «Новые стихи» (1930-1931гг) — 11 («Всех-то цветов нам осталось лишь сурик да хриплая охра»), «Новые стихи» (1931-1934) – 15  (В этом периоде отсутствует белый цвет правды и совести. В советской Москве Мандельштам его не находит, но в то же время еще не до конца уверен, что надо идти против всех, отстаивая свою совесть. В поэтической палитре этого периода значительную роль играет красный и появляются новые цвета: лиловый и фисташковый). Первая воронежская тетрадь – 12, вторая – 15, третья воронежская тетрадь –11 цветов, но только чистых, ясных оттенков, нет грязных и смутных:  серого, ржавого, рыжего, пестрого, Зато появляется изумительный новый эпитет: фиалковый.

Итак, возвращаясь к «Tristia», мы можем констатировать, что в этом сборнике Мандельштам расширяет диапазон добра и зла до предельных границ.

С точки зрения аудиальной репрезентативной системы, максимальная доля аудиальных предикатов в «Tristia» приходится на слова с семантикой «петь». На втором месте – предикаты с семантикой «говорить, слушать». Tristia – это прикосновение к сердцевине жизни, период становления творческого голоса. Здесь увеличивается количество кинестетических образов, которые становятся сложнее и интереснее,   как и внутренняя жизнь поэта.

«За то, что я руки твои не сумел удержать…» — любовное стихотворение, построенное почти исключительно на кинестетических метафорах. На первый взгляд, его образный ряд даже не связан с любовными переживаниями, однако кинестетическая, осязательная сущность описываемых действий метафорически отражает смену душевных состояний лирического героя:

  1. не сумел удержать, соленые, нежные, ждать, плакучие /
  2. зубчатыми, вгрызаются, крепко, не уляжется, крови сухая возня, возвратишься, смел, преждевременно оторвался, горячий, не врезался, проступила, чувствует, хлынула, пошла… /
  3. приснился, милая, разрушен, падают, сухим деревянным дождем, безболезненно гаснет укол /
  4. медленный, проснувшийся, шершавых, от долгого сна шевелится.

Эти четыре последовательно сменяющихся кинестетических образа  говорят больше, чем разбор поверхностной сюжетно-содержательной структуры стихотворения. Структурная организация стихов Мандельштама всегда имеет два уровня. Мандельштамовская поэтика вся — на стыке противоречий, взаимодействия различных пластов бытия, возможностей невозможного. «Звезда с звездой – могучий стык…» «Типичный прием Мандельштама, — пишет А. Нильссон, — сопоставлять существительное, имеющее конкретное значение, со словом, которое можно интерпретировать по-разному»[6]. «Стык» абстрактного и конкретного – тоже двухуровневое сообщение, обращенное одновременно и к сознательному, и к подсознанию. То есть именно «то, что так ценил в искусстве Мандельштам: соединение контрастных начал – рационального и интуитивного…»[7]: «Времени прозрачная стремнина…», «В круглом омуте кровать отражена…», «Корзиночка на голове или напыщенная ода?». Метафора Мандельштама, демонстрирует, по выражению С.Ю. Преображенского, «атрибутивную инкорпорацию», при которой метафора приобретает свойства метонимии («рыжая спесь англичанок», «таитянок кроткие корзины»). Также часто, как стык конкретного с абстрактным, употребляет поэт «стык» слов с различной сенсорной модальностью (визуальной и кинестетической, кинестетической и аудиальной: «немая вышина», «туманный перезвон», «твердь умолкла».

Различие – основная единица психики. Мандельштам, «виртуоз противочувствия» и мастер «другого синтаксиса», знал, что построенный «на созвучьях мир» познается через различие. Конфликт лежит в основе поэтической системы Мандельштама.

В эпоху разгула «народа-зверя», о котором предостерегал Мережковский, конфликт, бывший мировоззренческим зерном мандельштамовской жизни, материализуется теперь на уровне бытовой, политической реальности, приобретая угрожающие, разрушительные черты.  Поиск глубин и смыслов, культура, человечность оказываются невостребованными новой аудиторией. Поэт не находит своего места в окружающей действительности.

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит,

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

Мандельштам чувствует, что мир вокруг стал похож на неосмысленную первобытную реальность, лишенную сознания. В ней есть сенсорный опыт, много запахов, сил и инстинктов. Но нет проясняющей бытие мысли. И он, псалмопевец, НЕ МОЖЕТ подарить миру эту мысль. Потому что не находит в окружающей действительности целесообразности, осмысленности, «поднимающей растительные краски бытия до членораздельного порыва».

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Поэт, который верит, что «видит Бог, есть музыка над нами» в современной действительности оказывается чуть ли не предателем.

Двурушник я, с двойной душой.

Я ночи друг, я дня застрельщик.

Он пробует найти то общее, что объединяет его с сегодняшними хозяевами улиц и площадей. То вне-социльаное, очень человеческое, что понятно и близко каждому.

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни – голуби, дома – как голубятни…

Здесь клички месяцам давали как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам,

А подрастут они – то разве года два

Держалась на плечах большая голова…

Мне трудно говорить: не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И как ребенок всем показывал занозу,

Его не слушали; смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой.

Внешняя тема стихотворения – французская история и революция. Внутренняя – боль львенка. На двух уровнях, и внешнем, и внутреннем, Мандельштам пытается пробиться к своему новому читателю. Тема революции – дань времени. А про львенка, казалось бы, должно быть понятно любому: «Он лапу поднимал, как огненную розу, / И как ребенок всем показывал занозу…» — это должно найти отклик в сердце любого человеческого существа.

В этом стихотворении и в следующем, посвященном процессу дарения имени («Как тельце маленькое крылышком…»), Мандельштам словно решил вывернуть свою душу до конца, сделав предельно конкретным каждое душевное переживание. Из всего корпуса стихотворений Мандельштама, только в этих двух нет ни одной кинестетической номинализации, органичных лирике поэта («тяжесть», «тоска», «печаль», «твердыня», «паденье», «мощь», «робость», «опьяненье», «боль», «твердь», «истома», «холод», «радость», «испуг», «сомненье», «ласка», «связь», «обида» и т.д.) Никогда больше Мандельштам такого себе не позволял. Это противоречило всему складу его психического устройства.  Даже эта одна попытка обошлась ему очень дорого. Он понял, что молить о «жалости и милости» —  не достойно. И назвал свою тоскующую мольбу о сочувствии «простой песенкой о глиняных обидах».

О глиняная жизнь! О умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови, для племени чужого

Ночные травы собирать.

Мандельштаму никак не удается прижиться в новом покрое общественного порядка:

Не поддается петелька тугая,

Все время валится из рук.

Хотя он очень хочет верить в то, что

Известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех…

А тем временем поэтический ручеек, бывший недавно полноводным потоком, иссякает. Потому что творческий процесс возможен для Мандельштама  только с верой в правоту поэтического голоса. «Ведь поэзия есть сознание своей правоты. Горе тому, кто утратил это сознание…»[8] — писал Мандельштам в еще 1913 году.

С 1921 по 1925 он создает всего примерно 20 стихотворений, а затем начинается черная полоса (вплоть до тридцатых годов) уход поэтической энергии и раздвоенность в отношении к жизни. Привычное для него ощущение мира как единства противоречий подразумевало единение, осознание и соединение противоположностей, а эта эпоха принесла поэту не гармоничное слияние, а болезненную разорванность самосознания и окружающей действительности. Противоречие стало не внутренним, онтологическим, а внешним. Жестким и диким, угрожающим расщеплением, разъединением личностного единства.

«Дай силы мне отличить себя от него», — пишет поэт в «Египетской марке», подразумевая Парнока – хилого, слабого, запуганного, который не в силах противостоять эпохе и остаться самим собой. Именно его, Парнока, время «скосило, как каблук». Однажды он просто исчез, и мы не знаем, что с ним случилось. «Парнок – это Мандельштам, но лишенный благодати поэзии, сведенный к обывательскому образу, раздвоенный, лишенный личности, сливающийся со всей массой униженный и оскорбленных…»[9] «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока!» — в этом молитвенном восклицании следует искать первый толчок к «Египетской марке»: Мандельштам ее написал в надежде преодолеть подстерегающие его в те годы раздвоение и обезличение».[10]

«Таинственным образом Мандельштам провидел несовместимость свободы и правды».[11] Остаться на свободе – значит участвовать во лжи, поддаться влиянию «великой Муры». Сохранить верность правде – лишиться собственного существования. «А мог бы всю жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом…»

«Да, видно, нельзя никак», — позже ответил себе поэт. Попытки подогнать свой внутренний порядок под государственный строй обкрадывали его целостность как личности, приводили к разделению того, что должно быть всегда слито воедино, , рождали Парнока. «То, что, соединяясь, создает силу, — в раздельности – только две слабости», — говорила З. Гиппиус.

Лишь путем великой жертвы, через разрыв с эпохой, через отказ от естественного человеческого чувства — самосохранения, обретает Мандельштам единение с самим собой. Приняв смерть как неизбежность, он находит силы противопоставить себя эпохе и обрести  единство личности.

Единство «принадлежит тебе с того мгновения, как ты отказался от времени и пространства; знания и незнания, как ты вышел из круга условностей, как ты в любви и служении стал принадлежать всем богам, всем людям, всем эпохам»[12].

Отрекаясь от личной сцепки с миром  («С миром державным я был лишь ребячески связан…», «Когда подумаешь, чем связан с миром, То сам себе не веришь: ерунда!»), от отстаивания бытового комфорта, соглашаясь даже на смерть («весь я не умру»), Мандельштам обретает единство личности.

Еще далеко мне до патриарха,

Еще на мне полупочтенный возраст,

Еще меня ругают за глаза

На языке трамвайных перебранок,

В котором нет ни смысла, ни аза:

«Такой-сякой». Ну что ж, я извиняюсь,

Но в глубине ничуть не изменяюсь.

В единении с собой есть и сознание своей нравственной правоты, и принятие всех изменчивых масок мира, и верность глубинной внутренней идее.

Следом за принятием миропорядка и обретением себя, возвращается единство со временем, с эпохой. «Противоречие в отношении его к веку кажущееся», тот, кто сохраняет право быть самим собой, оказывается нужен и эпохе. «Человек, обладающий внутренней свободой, памятью и страхом, и есть та былинка и щепка, которая меняет течение несущегося потока».[13] «Соединив несоединимое, Дант изменил структуру времени», — пишет Мандельштам в «Разговоре о Данте».

И на новом уровне осознания единства возвращается к нему лирический дар.  Творчество, музыка первоистоков, побеждает страх смерти.

Нам с музыкой – голубою

Не страшно умереть.

Понимание вечного конфликта мироздания, все из себя рождающего, тоже приобретает иной уровень осмысления в творчестве Мандельштама. Дуализм земли и неба разрешится в последней, третьей воронежской тетради образом вознесения. Ю. Левин обратил внимание на то, что с января 1937 года учащается в его стихах образ «неба». «Усиливается контраст двух сопряженно-противоположных понятий – земли и неба. Диалектика этих двух терминов присутствует почти во всех стихах. Вознесение и есть космическая тайна земли, тайна плоти, взятой на небо и преображенной им»[14].

Цветы – бессмертны. Небо – целокупно.

И то, что будет, — только обещанье.

Однако борьба с собой – процесс мучительный и долгий. Приступы судорожного страха не раз и не два возвращались к поэту, сокрушая цельность с таким трудом обретенного мира. Считается, что в один из таких периодов Мандельштам и написал «Оду» Сталину.

Это стихотворение еще раз демонстрирует, что в отличие от конфликта философского, внутреннего, из противоречий рождающего истину, конфликт внешний часто бывает разрушительным  как для личности, так и, естественно, для поэзии.

«Ода», безусловно, насилие поэта над собой, первая и последняя попытка использовать поэтический дар в интересах «мгновенного». («Но если ты мгновенным озабочен  — твой жребий страшен и твой дом непрочен».) «То, что со мной делают, — дальше продолжаться не может. Ни у меня, ни у моей жены нет больше сил длить этот ужас», — писал Осип Эмильевич в это время[15]. Но Мандельштам-поэт никогда не позволял себе фальшивить. («В нем лились и переливались / Волны внутренней правоты».) Изменить своим убеждениям значило для Мандельштама изменить чувству поэтической правоты. Когда Мандельштам искал точку соприкосновения с людьми и народом, его лирический герой сам, искренне, пришел к Сталину, «в его сердцевину… головою повинной тяжел». В стихотворениях про ос, «сосущих ось земную», Мандельштам так же непосредственно восхищается жизнеспособностью, жизнеустойчивостью своего тезки. Но «Ода», написанная как попытка самозащиты, не может  считаться полноценными стихами. В качестве доказательства неполноценности, неискренности Оды проведем анализ сенсорных предикатов этого стихотворения. Являясь поэтом с ведущим кинестетическим репрезентативным кодом (Хлыстова А.В. «Магия поэтики О. Мандельштама»), поэт в Оде использует поразительно мало кинестетических предикатов (всего 45%, хотя средняя доля кинестетических предикатов в воронежский период – 77%), и все они, кроме «свесился», — вторичны в поэзии Мандельштама. Вообще у Мандельштама бывает, что предикаты повторяются, но это свойственно «соседним» стихам,  пока «новое» слово актуально в поэтической лаборатории (хитрые углы, например). Но никогда у Мандельштама не бывало так, чтобы все предикаты в стихотворении были вторичными, уже использовавшимися где-то и когда-то. Единственный рожденный к данному стихотворению кинестетический предикат «свесился» является при этом составной частью визуального образа: «свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов». Этот визуальный образ, действительно, живой. (Н. Я. Мандельштам вспоминала, что М. повторял: «почему, когда я думаю о нем, передо мной все головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?[16]»)  Этот живой образ мертвого стихотворения, как  уже отмечалось исследователями, искажает поверхностное патетическое звучание «Оды», придает ей противоположный смысл: «Разумеется, Мандельштам не мог не знать, «что он делает с этими головами»[17].

Все стихотворения Мандельштама характеризуются преобладанием слов с кинестетической модальностью, особенно это очевидно в крупных, доминантных стихотворениях: «Нашедший подкову»: V8, А14, К78, «Грифельная ода»: V4, А2, К53, «Кто время целовал в измученное темя…»: V8, А8, К68, «Еще далеко мне до патриарха…»: V4, А5, К44, «Полночь в Москве…»: V9, А5, К51, «Стихи о неизвестном солдате»: V19, А8, К 58. В стихах о Сталине данная закономерность нарушена: V – 33, А — 12, К – 37. Образ Сталина создан в визуальной модальности: глаза, обличье, веко, бровь, сходство, шинель, картуз, на площади и т.д., то есть в несвойственной поэту репрезентативной системе.

Стихообразующий процесс описан в этом стихотворении в аудиальной модальности (не первичной для кинестетика Мандельштама): «я б рассказал о том», «плачу», «не скажу», «назвать его», «в разговоре», «хвалу», «слышали». Этот мотив венчается очень странным образом: «есть имя славное для сжатых губ чтеца». Во-первых, конечно, со сжатыми губами не произнесешь никакого имени. Хотя и не это основная странность. Во-вторых, что важнее, в поэтическом лексиконе Мандельштама (за одним исключением) нет ЧТЕЦОВ. Есть певцы, скальды, собеседники, есть те, кто рассказывает, кричит, шумит, говорит и т.п. Но нет тех, кто читает, потому что чтец – это ненавистный Мандельштаму «пересказчик». Как сказал М.Волошин в «Голосах поэтов», «Мандельштам не хочет разговаривать стихом, — это прирожденный певец». В стихах Мандельштама нам только один раз встретилось слово «чтец» (и с отрицательным значением): в стихотворении «Мы напряженного молчанья не выносим…», где появление чтеца связывается с несовершенством душ («И в замешательстве уж объявился чтец»), а «суета» и «шум», чтецом производимые, противопоставлены поэтическому «пению»: «О доме Эшеров Эдгара пела арфа».

«Сжатые губы чтеца» – совершенно инородное явление в поэзии Мандельштама. Губы и рот в его поэтическом словаре — атрибут поэта или возлюбленной поэта (хотя женский рот и не «поет», а лишь называется). «Прекрасный глиняный» рот — у «века-властелина», у вселенной («уста вселенной»). «Шевелящиеся» губы для Мандельштама – способ осмысления и одухотворения мира: «мыслящий бессмертный рот»[18]. У  чтецов же, «переводчиков готового смысла», поющих губ и рта не бывает. Таким образом, восхваление «славного имени» «сжатыми губами чтеца» приобретает прямо противоположный буквальному значению смысл с оттенком некоторой инфернальности.

Единственный раз за все стихотворение обращается поэт к первичной ему кинестетической модальности: «Но в книгах ласковых и в играх детворы, воскресну я сказать, что солнце светит». И снова, потусторонним пророчеством звучит в этой, казалось бы, оптимистичной фразе сообщение о том, что до того, как воскреснуть, поэт будет убит.

Из вышесказанного следует вывод, что «Стихи о Сталине» написаны Мандельштамом в не свойственной ему системе репрезентативных координат, Мандельштам не отражает в этих стихах свою внутреннюю репрезентацию. Это была попытка написать стихотворение «на заказ», что для Мандельштама совершенно чуждо. В данном случае, как нам кажется, литературовед все-таки имеет право говорить о «плохих» стихах[19], потому что насилие над творческим процессом в угоду внешнему давлению не может приравниваться к полноценному творчеству.

У Мандельштама процесс творчества представлял собой, как говорит Н.Я. Мандельштам, «напряженное улавливание и проявление уже существующего» образа.  «Сложность задачи» и состояла в том, чтобы «вытащить его, не повредив».

Конфликт внешний, конфликт со временем, с историей и с политическим режимом губителен для личности. И вместе с тем Мандельштаму удалось преодолеть его, интериоризировать, перевести из плана политического, социального в план бытийственный, философский. Это процесс преобразования мира поэтом-демиургом: интериоризируя его дисгармоничность и несовершенство, через личностное экзистенциальное усилие, направленное на постижение и оправдание, Мандельштам находил в окружающей действительности целесообразность и гармонию. «Двойная душа поэта в том, что эта душа отказывается выбирать между черным и белым, приверженная  и ночи, и дню, и мифу, и истории, и вечному возвращению и вечному движению».[20]

«Мандельштам стоит целиком под знаком того, что Николай Кузанский назвал «coincidentia oppositorum», единство противоположностей… Умственная, психическая, духовная структура Мандельштама антитетична в самой глубине. Судьба, видение, голос его направлены к преодолению антитетизма, к достижению единства противоположностей, к конечной цельности»[21].

Механизм психической подвижности функционирует за счет выявления различий в окружающем мире. Различие – это основная единица человеческой  психики. Желание стабильности и идентификация являются лишь одной из ступеней роста. Принимать состояние покоя, стабильности за основополагающий жизненный принцип опасно для личности, так как это приводит к нарушению контуров взаимодействия. Напротив, постоянный поиск различий является главным условием роста и гармонии. Мандельштамовский принцип осознания и преодоления противоречий является оптимальным способом существования личности в потоке бытия.

«Человек – хозяин противоречий, через него они существуют, а значит он благороднее их. Благороднее смерти, ибо, где ей тягаться со свободной волей его разума? Благороднее жизни, ибо, где ей тягаться с чистотой его сердца?».[22]

 

[1] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 — С. 19

[2] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 — С. 146

[3] Там же. С. 155

[4] Там же.

[5] Мухина В. С. Возрастная психология. – М.: Academia, 1998. – С. 422

[6] Нильссон Н. А. «Бессонница» // Мандельштам и античность. Сборник статей под ред. О. А. Лекманова. – М., 1995. – С. 71.

[7] Эткинд. Е. «Рассудочная пропасть»: О мандельштамовской «Федре». // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения: Сборник статьей. – Воронеж: Изд-во Воронежского университета, 1995. – С. 51

[8] Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990. — Т.2. – С. 147

[9] Н. Струве. Осип Мандельштам — Томск, 1992 – С.32

[10] Там же. С.34

[11] Там же. С. 35

[12] Г. Гессе. Курортник.  // Магические мосты Германа Гессе – М., 1990

[13] Н. Мандельштам. Вторая книга. — М., 1999. – С.310

[14] Н. Струве. Осип Мандельштам. — Томск, 1992 – С.56

[15] Карпов А.С. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН, 2001. – С.115

[16] Сарнов Б. Случай Мандельштама. Заложник вечности. – М.: Эксмо, 2006. – С. 121

[17] Там же.

[18] Мандельштам О. Собрание сочинений в 4-х томах/Под ред. Г. П. Струве, Б. А. Филиппова.– М.: Терра, 1991. — Т. 1. – С.195

[19] Хотя М. Гаспаров считает, что «отделять хорошие стихи от плохих – это не дело науки». [Сарнов Б. Случай Мандельштама. Заложник вечности. – М.: Эксмо, 2006. —  С.104]

[20] В. Микушевич. Двойная душа поэта в «Грифельной оде» Мандельштама // Отдай меня, Воронеж… – М., 2000

[21] Струве Н. Осип Мандельштам. – Томск: Водолей, 1992.  272 с.

[22] Т. Манн. Волшебная гора. – М., 1967. – С. 386

************************************

Опубликовано Художественная конфликтология в русской и зарубежной литературе. М.: РУДН, 2011. С. 361-376

Рубрики
Научные статьи

«Восьмистишия» Мандельштама: стихи о познании

 

Смысл мандельштамовских «Восьмистиший», являющихся даже не циклом, а, по выражению Н.Я. Мандельштам, стихотворной «подборкой» на тему «познание», М. Л. Гаспаров предлагает понимать так: «художественное творчество поэта есть продолжение эволюционного творчества природы»[1,47]. На наш взгляд, данное понимание верно, но вместе с тем нуждается в углублении. Тем более, что, по признанию самого ученого, получившееся у него объяснение мандельштамовских восьмистиший — «это не совсем о познании». Хотелось бы выяснить, каким же именно образом процесс поэтического творчества связан с эволюцией и, глубже, как творчество влияет на эволюцию человека как вида, при том что от прямого, дидактического воздействия искусства на толпу Мандельштам отказывается:

И те, кому мы посвящаем опыт,До опыта приобрели черты.

Сложно выстроить стройную композиционную концепцию восьмистиший, тем более что неизвестен порядок их расположения. Поэтому, не вдаваясь в предположения о порядке чтения, мы отнесемся к этому циклу как к мозаике, пунктиру, и попытаемся увидеть «кинетический порыв» авторской мысли не синтаксически, а структурно, как и предлагал Мандельштам в «Разговоре о Данте» (1933), написанном в то же время, что и «Восьмистишия»: «Я хочу сказать, что композиция складывается не в результате накопления частностей, а вследствие того, что одна за другой деталь отрывается от вещи, уходит от нее, выпархивает, отщепляется от системы, уходит в новое функциональное пространство или измерение…», «Дант по природе своей колебатель смысла и разрушитель целостности образа. Композиция его песней  напоминает расписание сети воздушных сообщений или неустанное обращение голубиных почт» [6, 368-385]. Фокусируя внимание на каждом восьмистишии в отдельности, мы воспримем их в целом  как диалог или полилог поэта с самим собой, то есть как путь  путника по пути познания, а порядок чтения оставим тот, в котором они расположены в издании Г.П.Струве и Б.А. Филиппова, 1991 г.

1.

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох —

И дугами парусных гонок

Открытые формы чертя,

Играет пространство спросонок —

Не знавшее люльки дитя.

Вариант

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох —

И так хорошо мне и тяжко,

Когда приближается миг —

И вдруг дуговая растяжка

Звучит в бормотаньях моих.

У этого стихотворения центральная позиция в любом случае, ставят ли его первым, как в издании Г.П.Струве, или, как предлагает М.Л. Гаспаров, последним – и первое и последнее место является акцентным. В этом стихотворении, существующем в двух вариантах, передан процесс воплощения в пространство, то есть материализации, духовного творческого порыва. Во втором варианте, который появился раньше, фокус внимания сосредоточен на самом процессе поэтического творчества, на ощущении его, в то время как в первом (более позднем) варианте центральный образ более философичен благодаря метафоре «дуги парусных гонок», номинализации высокой степени абстракции «пространство» и перифразу пространство как «не знавшее люльки дитя». «Ткань», «полотно», «холст»  в мандельштамовской поэтике – понятия земные, вещественные (ср. «корабль, натрудивший в морях полотно», «я вижу месяц бездыханный и небо, мертвенней холста»). Они означают материальную составляющую искусства (Чище правды свежего холста вряд ли где отыщется основа», «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…») Таким образом, «появление ткани» и «парусные гонки» — образы явления одного порядка, символизирующие материализацию творческого порыва в физическом мире.

Стихотворения-«двойчатки» у Мандельштама всегда различаются соотношением визуальных и кинестетических предикатов: в одном из вариантов преобладают предикаты кинестетические и при них часто аудиальные, (преобладание кинестетических предикатов вообще свойственно поэтике Мандельштама, являвшегося кинестетиком); в другом же варианте, по сравнению с первым, значительно увеличивается доля визуальных предикатов и при этом уменьшается доля кинестетических[1]. Возможно, поэт с помощью предикатов разных репрезентативных систем пытался передать внутреннее лирическое переживание, внутренний образ в разных психологических ракурсах: ассоциированном (с преобладанием кинестетических предикатов) и диссоциированном (с преобладанием визуальных предикатов). «Кинестетический» вариант – это возможность прочувствовать, визуальный – возможность увидеть, осмыслить понять.

Так, в первом по времени варианте восьмистишия «Люблю появление ткани…» (2) во второй его части присутствуют три кинестетических предиката: хорошо, тяжко и приближается, одна кинестетическая номинализация – растяжка, аудиальный предикат и аудиальная номинализация – звучит в бормотаньях, и при этом лишь один визуальный предикат – дуговая. В другом же варианте (1) есть два визуальных образа: парусных гонок, (яхт), чертящих дуги, и просыпающегося в люльке дитяти, а также же появляется визуальная номинализация «пространство». Таким образом, мы видим в стихе № 2 интимное переживание певца, рождающего «выпрямительный вздох» поэтической речи, а в стихе № 1 —  осмысление этого процесса, то есть универсальную картину того, как творческий порыв реализует себя в пространстве, в мире.

Центральное место этого восьмистишия в цикле обусловлено тем, что в нем показан момент перехода поэтической материи в физическую, момент  воплощения акта внутренней жизни в факт реальной действительности, а все последующие восьмистишия как раз и будут посвящены размышлениям об этих двух сторонах бытия.

Рассмотрим подробнее вторую часть восьмистишия № 1:

И дугами парусных гонок

Открытые формы чертя,

Играет пространство спросонок —

Не знавшее люльки дитя.

Интересно понять смысл образа: «играет пространство спросонок, открытые формы чертя». Слово «чертить», «черта» для Мандельштама многозначно. С одной стороны, грифель, мел, то есть то, чем чертят, для него синоним творчества («горящий мел»). Но само «черчение» и «рисование» отрицательно коннотировано, например,  выражение «жирные карандаши… рисовали» в стихотворении  памяти Андрея Белого. Также и в стихах о Сталине, где «черчение» противопоставлено сакральному для поэта «пению». Ненавистный Мандельштаму образ вождя вырисовывается, вычерчивается (я б воздух расчертил… гляди, Эсхил, как я, рисуя…), но «имя» — сакральное для Мандельштама понятие, не выпевается: «есть имя славное для сжатых губ чтеца».

Мы считаем, что в данном цикле восьмистиший слова с семантикой «черчения» являются атрибутом мира внешнего, пространственного. Рождаясь в этот мир, творение, бывшее одним дыханием, приобретает постепенно четкую форму, очертания. Однако вначале («спросонок»)  форма эта вариативна, у нее множество решений, творение свободно в своем выборе, еще неизвестно, в какую именно фигуру сгустится материя, поэтому пространство «играет, открытые формы чертя», поэтому оно сравнивается с дитем, не знавшим люльки. Поэту очень важен процесс материализации «спросонок», свобода и поток, так как, вполне по Бергсону, он считает, что любой остановленный, запечатленный процесс – это уже ложь, остывший безжизненный контур. «Мы описываем как раз то, чего нельзя описать, то есть остановленный текст природы, и разучились описывать то единственное, что, по структуре своей, поддается поэтическому изображению, то есть порывы, намеренья и амплитудные колебанья»[6,404] — пишет Мандельштам в «Разговоре о Данте».

Именно порывами, намереньями и амплитудными колебаньями полны дальнейшие  девять восьмистиший Мандельштама.

3.

О, бабочка, о, мусульманка,

В разрезанном саване вся —

Жизненочка и умиранка,

Такая большая, сия!

С большими усами кусава

Ушла с головою в бурнус.

О, флагом развернутый саван,-

Сложи свои крылья — боюсь!

Основной образ этого стихотворения – быстротечность жизни, смерть и умирание. «Бабочка всегда служит для О.М. примером жизни, не оставляющей никакого следа: ее функция – мгновение жизни, полета и смерть. Поэтому и ее минутная красота – развернутые крылья – напоминают ему не о жизни, а о смерти – они равны савану» — пишет Н.Я. Мандельштам. Бабочка трепещет, она вся в настоящем, вся в пространстве и нигде более. Почему бабочка сравнивается с мусульманкой? Мусульманство полно догматов и законов, многие из которых многие из которых касаются земной жизни и земных дел. Для Мандельштама догма – это жестко очерченная форма, а следовательно, остановка жизни, смерть. Бабочка-мусульманка — образ слишком земной, материализованной определенности, замкнутости, очерченности – «ушла с головою в бурнус». Торжество такой вещественной жизни и смерти – «флагом развернутый саван» — пугает поэта. Почему? Ответ дает следующее восьмистишие,  «остаток от Ламарка», как пишет Н.Я. Мандельштам, созданное раньше всех других, в 1932 году, и звучащее поэтому, наверное,  легче, проще, понятнее.

4.

Шестого чувства крохотный придаток

Иль ящерицы теменной глазок,

Монастыри улиток и створчаток,

Мерцающих ресничек говорок.

Недостижимое, как это близко!

Ни разглядеть нельзя, ни посмотреть, —

Как будто в руку вложена записка

И на нее немедленно ответь.

Для более полного понимания этого восьмистишия обратимся к стихотворению «Ламарк», написанному в 1932 году после дружбы в 1931 году с биологами. В нем Мандельштам выражает желание оказаться на ни низшей ступени эволюции, которую он с нарочитой двусмысленностью называет «последней»:

Если все живое лишь помарка

За короткий выморочный день,

На подвижной лестнице Ламарка

Я займу последнюю ступень.

Желание уйти от «помарок» и ошибок дня сегодняшнего можно трактовать прямолинейно, как выраженный эзоповым языком негативизм по отношению к тем, у кого «красное дыханье». Но для мандельштамовской лирики это была бы слишком примитивная трактовка. Тогда зачем поэту нужно нисхождение по ступеням эволюции как по кругам дантового ада в сопровождении Ламарка в роли Вергилия?

К кольчецам спущусь и к усоногим,

Прошуршав средь ящериц и змей,

По упругим сходням, по излогам,

Сокращусь, исчезну, как протей.

Роговую мантию надену,

От горячей крови откажусь,

Обрасту присосками и в пену

Океана завитком вопьюсь.

Мы прошли разряды насекомых

С наливными рюмочками глаз.

Он сказал: «Природа вся в разломах,

Зренья нет, — ты зришь в последний раз».

Он сказал: «Довольно полнозвучья,

Ты напрасно Моцарта любил,

Наступает глухота паучья,

Здесь провал сильнее наших сил…»

Поэт последовательно отказывается от «горячей крови», то есть от внутреннего ощущения жизненных процессов, что является для него, кинестетика, ведущим сенсорным каналом взаимодействия с миром (ср. «никак не уляжется крови сухая возня», «с розовой пеной усталости у мягких губ», «наливаются кровью аорты» и т.д.); затем от зрения, что важно для него как для поэта; и от слуха – это он, так чувствовавший музыку («и слово, в музыку вернись»)! Таким образом, он отказывается от основных органов чувств. Это можно трактовать как отказ от собственной личности или как отказ от своего времени и пр. Но нас интересует здесь сугубо биологический смысл. Мандельштам, получается, отказывается от выработанных веками человеческих признаков, от человеческого способа видеть и понимать мир. У «низших животных», по Ламарку, нет нервной системы и полового размножения. Но таким образом поэт избавляется и от ложных установок, от застывших форм и догм, желая прикоснуться к тому, что незамутненным осталось только там, где «монастыри улиток и створчаток, мерцающих ресничек говорок». Речь идет о некоем порыве, тяге к совершенству. Ламарк был уверен, что основной движущей силой эволюции (изменения видов) является внутренне присущее организмам стремление к совершенствованию: «недостижимое, как это близко!»  Почему же это внутреннее стремление, присущее даже безглазым и безгласым, так слабо выражено у людей?  Почему люди не упражняют свой орган интуитивного постижения мира, «шестого чувства крохотный придаток», чтобы эволюционировать?. «Крохотный придаток» остается неразвитым, и мы испытываем лишь смутное томление по близкому невозможному: «как будто в руку вложена записка / И на нее немедленно ответь».

То, что интуиции у Мандельштама присваивается определенный орган, имеет причиной учение все того же Ламарка, который считал, что чаще функционирующие органы усиливаются и развиваются, и возникшие при этом функционально-морфологические изменения передаются по наследству потомству. Последние физиологические исследования подтверждают, что в мозгу, действительно, есть «отросток», отвечающий за что-то, не являющееся предметом науки, интуицию ли, «третий» ли глаз: это тот самый гипофиз, который из собаки сделал человека в «Собачьем сердце» Булгакова.

5.

Преодолев затверженность природы,

Голуботвердый глаз проник в ее закон,

B земной коре юродствуют породы,

И как руда из груди рвется стон.

И тянется глухой недоразвиток,

Как бы дорогой, согнутою в рог, —

Понять пространства внутренний избыток

И лепестка и купола залог.

В пятом восьмистишии мы находим продолжение и развитие предыдущих тем:

  1. темы отверделой в пространстве формы, в которой, как в рамках, привычно живет цивилизация, и наука в первую очередь, и
  2. темы «темного» внутреннего чувства, интуитивного порыва.

«Затверженность природы» — это кажущаяся человеку устойчивость и неизменность ее форм. «Голуботвердый глаз» — ледяной (ср. в стихах того же периода (января 1934 г.): «у конькобежца в пламень голубой», «с голуботвердой чокаясь рекой» и даже напрямую в стихотворении о Белом – «голубые глаза», «бирюзовый учитель, мучитель» «меж тобой и страной ледяная рождается связь»). Ледяной, холодный, рациональный, от такого человеческого взгляда «в земной коре юродствуют породы, И как руда из груди рвется стон». В то же время стон рвется и из груди человека, в душе которого «тянется глухой недоразвиток» («шестого чувства крохотный придаток») и все не может распрямиться: «как бы дорогой, согнутою в рог». Дорога согнута в рог за ненадобностью, по ней почти никто не решается ходить. В то же время семантика самого слова «дорога» предрекает, что именно это направление является путем развития человечества в будущем.

Образ дуги встречается в этих восьмистишиях не единожды: «дуги парусных гонок», «дуговая растяжка» в первом стихотворении, «дорога, согнутая в рог» в этом. Последние два образа в этом стихотворении: лепестка и купола – тоже представляют собой дугу. Само понятие «дуга», на наш взгляд, имеет кинетическую потенцию распрямления, преодоления затверженности формы. В то же время дуга как часть круга – это контур взаимодействия, одна составляющая взаимной связи. В любой живой системе есть два контура взаимодействия: туда и обратно. Если мы упускаем из виду обратную связь, то системное взаимодействие с миром нарушается. Так происходит в техногенной («механистической» по выражению Мандельштама) цивилизации. Возможно, используя образ дуги так часто, поэт подсознательно подразумевал символ восстановления системного взаимодействия с миром.

И тянется глухой недоразвиток…

Понять пространства внутренний избыток

Потенция распрямления, воплощения изначально заложена в пространстве. Идея лепестка, то есть гармонии природы в цветении, и купола, то есть человеческой духовности, уже существуют как возможность. Залогом их осуществления является развитие «глухого недоразвитка»: человеческого интуитивного понимания. Природа и пространство также томятся от невоплощенного внутреннего избытка, как и человек от нереализованного пока устремления к гармонии («к лепестку» и «к куполу», к природе и в Богу): и как руда из груди рвется стон.

Мысль о способности и даже потребности пространства к радостному воплощению человеческих порывы и идей встречалась уже в первом стихотворении, где пространство спросонок играло открытыми формами, готовясь воплотить поэтическую речь. О невоплощенном в пространстве «внутреннем избытке» подробно говорится в следующем восьмистишии.

6.

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок,

Единый во внутренней тьме, —

И он лишь на собственной тяге,

Зажмурившись, держится сам —

Он так же отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

Внутренний творческий акт, состоявшийся как возможность, «единый во внутренней тьме», должен был бы, как в первом стихотворении, воплотиться в пространство. Но здесь этого не происходит, он остается невоплощенным: «и он лишь на собственной тяге, зажмурившись, держится сам». В этом восьмистишии кольцевая композиция: первая и две последние строки относятся к реальному пространству и к прошедшему времени. Сердцевина стихотворения изображает «темный» внутренний мир, интуитивный и творческий, где используется настоящее время, так как в нем, собственно, времени нет вообще. Почему творческий «внутренний избыток» не желает реализоваться в пространстве? «Он также отнесся к бумаге, как купол к пустым небесам».  Отнесся с недоверием, не пожелав воплотиться на бумагу, уничтожив набросок. Если небеса пусты, то сам купол является средоточием духовности. Так и «период без тягостных сносок, единый во внутренней тьме», самодостаточен. Здесь, во-первых, дано кинестетическое изображение энергетики «внутреннего избытка», существующего «во внутренней тьме», но пока не призванного к воплощению в пространство. А во-вторых, заметна явная тенденция нежелания воплощения.

Начиная с этого стихотворения меняется ракурс изображения основного конфликта восьмистиший. Ранее единство и борьба внешнего и внутреннего, рационального и иррационального, «пространства» и «внутренней тьмы» давались так сказать объективно, с точки зрения «пространства», где  внутренняя творческая тьма виделась лишь «крохотным придатком» и «глухим недоразвитком».  Теперь же ситуация меняется. Здесь Мандельштам переходит к познанию эволюционного процесса уже не в объективном, и в иррациональном измерении, в его глубинной тайне. «В поэзии, в пластике и вообще в искусстве нет готовых вещей», — пишет Мандельштам в «Разговоре о Данте», — черновики никогда не уничтожаются… Сохранность черновика – закон сохранения энергетики произведения»[6, 384,385]. (NB: аллюзия с булгаковскими рукописями, которые не горят) Набросок (черновик) уничтожен в пространстве, но энергетика произведения и само произведение сохранно. Главное, что «период» существует. Не важно, что он не существует на бумаге. Имеет ли такое произведение ценность в объективном мире? Развитию этой мысли посвящено следующее восьмистишие.

7.

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.

Быть может, говорит Мандельштам, «считать пульс толпы», как делали великие гуманисты, стоять над ней, как над больным, пытаться исправлять и направлять и не нужно, поскольку «те, кому мы посвящаем опыт», объективную реализацию своего творчества, «уже до опыта приобрели черты». Как? Если следовать теории Ламарка, то достаточно одному организму достичь чего-либо, как это станет доступно следующим поколениям. Тогда процесс «посвящения» опыта, его формальная реализация и дидактическая функция («считать пульс толпы») становится излишни. Важнее приобрести опыт собственного внутреннего понимания, и уже одно это  поднимет на новую ступень все человечество. Даже существующий только «во внутренней тьме» опыт неизбежно становится доступным человечеству.

Интересно, что эта мысль получила доказательство в современных биологических исследованиях. В серии научных экспериментов было доказано, что наследование происходит не только генетически, но и на каком-то другом уровне.

«Первоначальный эксперимент был начат У. Макдугалом из Гарварда в 1920 году. Контекст заключался в том, что он собирался экспериментально выяснить вопрос о ламаркистском или дарвинистском типе наследования. В особенности он возлагал надежды на обеспечение проверки возможности ламаркистской наследственности. Экспериментальными животными были белые крысы линии Вейстар. Их задачей было научиться выбираться из специального резервуара с водой, подплыв к одному из двух мостиков, выводящих из воды

Эксперимент продолжался 15 лет и охватил 32 поколения. В соответствии с ламаркистской теорией была отмечена явная тенденция более быстрого научения крыс в последующем поколении. Это демонстрировалось средним числом ошибок в группе из первых восьми поколений, оно было выше 56, а в остальных группах по 8 поколений в каждой это число составляло соответственно 41, 29 и 20. Макдугал предвидел критические отзывы, что несмотря на случайный характер выбора родителей в каждом поколении, в эксперимент мог вкрасться какого-то рода отбор в пользу быстро обучающихся крыс. Чтобы проверить эту возможность, он начал новый эксперимент с другой группой крыс, в которой родители отбирались намеренно на основе оценок их способности к научению. В одной серии в каждом поколении избирались только быстро обучающиеся крысы, а в другой – только медленно обучающиеся. Как и ожидалось, первоначальное потомство быстро обучающихся крыс имело тенденцию обучаться относительно быстрее, а потомство медленно обучающихся – относительно медленнее, однако в случае второй серии, медленно обучающихся крыс, у позднейших поколений результаты выполнения заданий улучшались весьма заметно, несмотря на отбор в пользу медленно обучающихся крыс.

Один из критиков, Ф.А.Э.Крю из Эдинбурга, повторил эксперименты Макдугала с крысами той же самой родственной линии, используя резервуар  такого же устройства. Он включил параллельно линию необученных крыс, часть которых в каждом поколении проходила проверку на скорость обучения, а оставшаяся часть не проходила проверку. Из этой оставшейся части брали родителей для следующего поколения, чем устранялось любое обучение в аспекте передачи по наследству приобретенных характеристик. В последующих 18 поколениях крыс в этом эксперименте он не обнаружил систематических изменений в скорости обучения ни у обучаемой, ни у необучаемой линии. Однако средние оценки у крыс с самого начала были сходы с теми, к которым пришли крысы Макдугала через более чем 30 поколений обучения в этом лабиринте. Создавалось впечатление, что эксперимент был продолжен, отмечает комментатор, несмотря на то, что время, место и отдельные особи были другими, что невозможно объяснить в рамках обычного понимания.

Эксперимент был еще раз повторен У.Э. Эгером с коллегами в Мельбурне по методике, не страдавшей упущениями, которые допускал Крю. Они измеряли скорость научения обучаемых и необучаемых линий за 50 последовательных поколений. Как и Макдугал, они обнаружили, что у крыс в обучаемой линии существует явная тенденция учиться быстрее в следующих поколениях. Но точно такая же тенденция обнаружилась и в необучаемой линии» [Цит. по 2, 289-291].

Таким образом, наследование индивидуального внутреннего опыта последующими поколениями действительно происходит. То, чего достиг один индивид, в качестве дремлющего «внутреннего избытка» становится доступным всем. Н.Я. Мандельштам писала, что восьмистишие «И Шуберт на воде…» «о соборности сознания (верили толпе), об отношении индивидуального опыта и общего». Мы считаем также, что это стихотворение — о новом способе влияния индивидуального опыта на соборное сознание (или коллективное бессознательное).

Итак, на эволюцию человека как вида может влиять отдельная человеческая жизнь, причем исключительно в аспекте своего внутреннего наполнения. Вовсе не обязательно «считать пульс толпы» и воплощать свои прозрения в пространственные формы, пытаясь воздействовать на толпу, то есть «посвящать» ей свой опыт. Главное, самому постичь новое, и тогда, даже если сейчас никто не услышит, все равно «будет свету светло».

8.

И клена зубчатая лапа

Купается в круглых углах,

И можно из бабочек крапа

Рисунки слагать на стенах.

Бывают мечети живые,

И я догадался сейчас:

Быть может, мы — Айя-София

С бесчисленным множеством глаз.

Стихотворение начинается с избыточного образа пространства, пространства вещественного, действительного, которое в третьем восьмистишии («О, бабочка, о, мусульманка…») пугало поэта своей преходящностью, конечностью. Теперь же материя пространства описывается многогранно, полно и чуть ли не любовно: «и клена зубчатая лапа купается в круглых углах, и можно из бабочек крапа рисунки слагать на стенах». Здесь несколько знаков-символов, воскрешающих на новом уровне прежнюю тему пространственных форм: бабочки крапа (созвучно со словом «крепа», что ассоциируется с похоронами, с саваном из 3 восьмистишия), рисунки (ранее «чертить», глагол, который в творчестве Мандельштама почти всегда соседствует с глаголом «рисовать» или существительным «рисунок»). О том, что земное пространство, имплицитно содержащее смерть, теперь не пугает поэта, свидетельствует сочетание прежде несочетаемого: рисунка и голоса («рисунки слагать»). Пестрота красок жизни («и клена», фонетически ассоциируется с эпитетом «зеленая»; бабочки крапа, то есть крапчатые, пестрые); немыслимое многообразие пространственных форм («круглые углы») свидетельствуют о том, что поэт теперь принимает пространство. Раннее отвергавшееся за догматизм и закрытость мусульманство теперь принимается: «бывают мечети живые». Это произошло потому, что поэт «догадался сейчас» о разности взглядов, вариантов форм, бесконечном многообразии и бесконечной вариативности истины, воплощенной в пространстве и материи: «быть может, мы — Айя-София с бесчисленным множеством глаз». То, что в восьмистишии № 1 («Люблю появление ткани…») приветствовалось – свобода выбора формы, – но обнаруживало себя только «спросонок», теперь утверждается как сущностный признак: пространство многогранно, беспредельно изменчиво, существует множество взглядов на одно и то же, и каждый из этих взглядов верен («с бесчисленным множеством глаз»).

Искреннее, непосредственное: «и я догадался сейчас» — подсказка о том, что не стоит принимать восьмистишия как стабильное законченное произведение. В них отражен сам принцип познания — принцип пути, постижения в движении, отрицания отрицания и т.д., когда нет готового произведения искусства, а есть творческий акт, поток («В поэзии, в пластике и вообще в искусстве нет готовых вещей»[6, 384]).

9.

Скажи мне, чертежник пустыни,

Сыпучих песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

— Меня не касается трепет

Его иудейских забот —

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет.

Прежде чем говорить об этом стихотворении, обратимся к небольшой цитате из «Разговора о Данте, образный ряд которой имеет непосредственную связь с восьмистишиями. «Для того, чтобы прийти к цели, нужно принять и учесть ветер, дующий в несколько иную сторону. Именно таков закон парусного лавирования» [6,385]. Восьмистишие № 1 и восьмистишие № 9 были созданы в 1933 году, тогда же, когда и «Разговор о Данте». И мы находим в восьмистишии №1 парусные гонки, и теперь восьмистишии № 9 – ветер. Статья помогает нам понять сущность ветра в этом стихотворении. Он лишен жесткой, бескомпромиссной целеустремленности, в отличие от «чертежника пустыни». «Геометр», пытающийся по своему индивидуальному рациональному разумению переделать пустыню, заключить в рамки «сыпучие пески», заранее обречен на неудачу (слово «пустыня» безблагостно в мандельштамовской поэтике). Вопрос поставлен прямо: «Ужели безудержность линий сильнее, чем дующий ветер?» Линии, черты, то есть реализованное только в одной форме пространство, противопоставлены дующему ветру, который, чтобы дойти к цели, выбирает непрямые, иррациональные пути. Далее дается характеристика ветра, состоящая из ценных для Мандельштама понятий: «трепет», «лепет», «опыт», «пьет». Для понимания сущности ветра нужно обратить внимание и на родовое для Мандельштама понятие «иудейские заботы». С точки зрения холодного, рационального и, позволим себе сказать, «голуботвердого» подхода геометра заботы ветра хаотичны и потому неверны. С точки зрения Мандельштама, «иудейский хаос» — стихия рождающая, сущностная, человечная. Ей очень часто присваиваются эпитеты «черный» и «желтый», однако они характеризуют ее с разных сторон. Черный цвет имеет семантику плодотворного хаоса, стихийного брожения соков жизни: «И море черное, витийствуя, шумит», «черные пашни», «вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима», «воздух смутой пьяный / На черной площади Кремля», «самопишущий черный народ» и черное «солнце дикой страсти» в стихах о Федре, и черноземная земля воронежских стихов, которая «в дни ранней пахоты черна до синевы»[2]. Поэтому сущность ветра состоит в иррациональном порыве «дуть несколько в иную сторону», в опыте внутренних переживаний и лепете  человеческой нежности и теплоты.

Однако позиция чертежника пустыни, к сожалению, является позицией большинства, что видно из следующего стихотворения.

10.

В игольчатых чумных бокалах

Мы пьем наважденья причин,

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть, величин.

И там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит —

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

С начальными строками, замечательно проанализированными Ю. Левиным, все понятно. Они продолжают развивать тему холодного «голуботвердого» геометрического подхода, которому здесь выносится окончательный приговор. Крючья рационального познания (крючья, которыми во время чумы цепляли трупы) неудобны для взаимодействия с малыми, «как легкая смерть», величинами. Хотя на самом деле вряд ли эти величины действительно малые, раз они сравниваются со «смертью», чей эпитет «легкий» нисколько не умаляет  ее экзистенциального содержания, а придает ей просветленность (поскольку легкой смерти достойны лишь праведники). Оксюморон «малые величины» указывает на то, что здесь происходит столкновение двух способов познания: рационального и иррационального, которые в данной «точке безумия» сквозят, зияют друг сквозь друга. Выбор, в какой системе координат жить, остается за человеком. Выбор же поэта ясен: образы, характеризующие рациональный способ познания, имеют отрицательную коннотацию: «игольчатые», «чумные» бокалы, из которых, как яд, вливается в нас «наважденье» причинно-следственных связей.

Изображение рационального способа мышления – это первая часть стихотворения. Вторая – мерцание одного мира через другой, столкновение малых – величин, легкой – смерти. В третьей же части — выход в зареалье: ребенок, хранящий молчанье,  — это универсальный архетип мудрого отношения к мирозданию. В его люльке сошлись пространство и время. Это целостный образ бытия человека в мире. «Узел жизни» и «точка безумия», где и пространство и время еще не существуют и откуда они могут реализоваться в любых формах и образах. «Большая вселенная», то есть приложение творческих сил человека к пространству, пока спит в люльке у «маленькой вечности» — человеческой души. Возможно потом, когда разовьется у человека «крохотный придаток» шестого чувства, вселенная проснется, чтобы реализовать свой «внутренний избыток», потенциал.

11.

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин,

И мнимое рву постоянство

И самосознанье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей —

Безлиственный дикий лечебник, —

Задачник огромных корней.

Заключительное место этого восьмистишия обосновано дважды. Во-первых, семантически: утверждение «и я выхожу из пространства» разрешает ситуацию напряженного разгадывания загадки пространства, заявленной еще в восьмистишии № 1 и пульсирующей на протяжении цикла. Во-вторых, оно обосновано интонационно — завершающей интонацией выдоха: словесное ударение несет только второй икт первой строки: и я выхо — жу. Такое же интонирование – говорение на выдохе – мы видим в четвертой строке: и самосоз – нанье.

К чему же приходит поэт в этом заключительном восьмистишии?

Пространство как таковое, его вещественное воплощение поэт «принял» в восьмистишии № 3 «И клена зубчатая лапа…». Далее он разрабатывал темы рационального и творческого постижения мира и пришел к выводу, что геометрическое схоластическое мышление «самосознанье причин» не более чем оболочка, видимость, застывшая форма («мнимое постоянство»), изучение которой не приведет к постижению  глубинного смысла. Теперь, разрывая эту мнимость, он выходит в «запущенный сад величин», которые всегда относительны, текучи и постигаемы лишь из внутреннего опыта. Он окончательно отказывается от оглядки на «толпу», от такого привычного для художника желания «посвящать» ей опыт: «и твой, бесконечность, учебник, читаю один, без людей». Постигая «дикий лечебник, задачник огромных корней», поэт всматривается в «корень» жизни, из которого вырастают и деревья, и кора («в земной коре юродствуют породы»), и листья («кружилися листы»). Бесконечность – это возможность любого воплощения, возможность творить без оглядки на «наважденье причин»  и «мнимое постоянство пространства».

Цикл восьмистиший построен как разговор человека с собой и с миром в процессе познания. Две основные темы: мир реальный, пространственный и мир ирреальный, творческий даются в свободном развитии, то притягиваясь и образуя единство противоположностей, то отталкиваясь друг от друга и разрабатываясь по отдельности. Мандельштам пытается понять собственную роль как художника в этой двуединой реальности. С детства находящийся на стыке противоречий  между «хаосом иудейским» и стройной архитектоникой Петербурга («звезда с звездой – могучий стык»), он в итоге приходит к принятию и того, и другого. В ситуации противоречия правильный выбор состоит не в предпочтении одного другому и не в отказе всего, а в принятии противоречий в их противоречивости, что, единственное, позволяет перейти на новую ступень. Пугаясь в начале хаотичной и пестрой, слишком вещественной действительности, слишком «затверженного» пространства, Мандельштам позже принимает эту сторону жизни («Я – это явь, явь – это явь!»). И через ее принятие выходит к свободной внутренней реальности, без страха и оглядки на затвердевшие черты современности. Долго мучившийся невозможностью диалога с современниками, поэт открывает для себя способность сделать «свету светло» путем собственного внутреннего просветления. Ведь согласно теории Ламарка, подтвержденной современными исследованиями, один организм, устремившийся к самосовершенствованию и в чем-то достигший его, меняет наследственность потомков, даже без прямого контакта с ними.

Любые изменения возможны только в пространстве и времени. Во внутреннем же мире нет ни пространства, ни времени. Там возможно все и всегда. Но не все и не всегда доступно нашему пониманию. Человеку надо много потрудиться, чтобы прийти к самому себе. Совершая труд познания во внутреннем мире, пробираясь к самому себе сквозь вечный и беспредельный «запущенный сад величин», поэт оказывает влияние и на мир пространства-времени, мир кленов, бабочек и парусных гонок, развивая тот орган, функционирование которого приведет человеческий род к гармонии лепестков, куполов и творчества.

В заключение мы процитируем часть одного из последних стихотворений поэта, в котором высказаны схожие мысли. Это стихотворение «Может быть, это точка безумия…», написанное в 1937 году:

Чистых линий пучки благодарные,

Направляемы тонким лучом,

Соберутся, сойдутся когда-нибудь,

Словно гости с открытым челом, —

Только здесь, на земле, а не на небе,

Как в наполненный музыкой дом…

Здесь явления разного порядка: рационального, геометрического (линии) и иррационального, сугубо творческого (музыка), сопряжены в едином образе земного дома человека. Позволим также предположить, что луч в данном случае – это потенциал отдельного человека, личности,  устремившейся к самосовершенствованию и меняющей мир.

 

  1. Гаспаров М. Л. «Восьмистишия» Мандельштама/Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М., РГГУ, 2001. – С. 47-55
  2. Гриндер Дж., Делозье Дж. Черепахи до самого низа. Предпосылки личностной гениальности. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2005. – 352 с.
  3. Засосов Д., Пызин В. Повседневная жизнь Петербурга на рубеже 19-20 веков. М.: Молодая гвардия, 2003. – 467 с.
  4. Мандельштам Н. Воспоминания. — М.: Согласие, 1999. – 555с.
  5. Мандельштам Н. Вторая книга., М.: Согласие, 1990 – 750 с.
  6. Мандельштам О. Разговор о Данте/Собрание сочинений в 4-х томах/Под ред. Г. П. Струве.  М., 1991.  С. 363-414
  7. Мандельштам О. Собрание сочинений в 4-х томах/Под ред. Г. П. Струве, Б. А. Филиппова. – М.: Терра, 1991. — Т. 3 и 4.  607 с.

[1] «Ариост»: кинестетических предикатов в первом варианте 35, во втором 26, аудиальных предикатов в первом варианте 5, во втором 2, визуальных предикатов в первом варианте 4, во втором 8; «Заблудился я в небе…»:  К – 14/10, А – 4/3, V – 3/7; “Мой щегол, я голову закину”:  V – 12/5/1; А – 0/0/1, К – 5/5/8

[2] С «желтым» цветом у Мандельштама ассоциируется безблагостность, отсутствие развития, стагнация иудейства: «Солнце желтое страшнее…», «В желтой — зависть». Может, негативизм по отношению к желтому цвету нам поможет понять следующая деталь объективной реальности начала ХХ века: «Несмотря на прекрасную архитектуру, улицы Петербурга производили довольно унылое впечатление, так как окраска домов в центре была очень однообразна: в основном желтая охра или темно-красный сурик» [,С.33]. (Ср. у Мандельштама: «Ах, ничего я не вижу и бедное ухо оглохло / Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра»).

******************************

Опубликовано Мир литературы. К юбилею профессора А.С. Карпова: Сб. науч. трудов. М.: РУДН, 2010. С. 378-400

Рубрики
Научные статьи

Аспекты развития личности в контексте зарубежной литературы и психологии ХХ века

 

Цель данной статьи – проанализировать соответствия, существующие между психологическими и литературными трактовками таких сущностных аспектов формирования личности, как «смерть», «жизнь», «любовь», «искусство».

Понятия «любовь» и «нежность»

Д.Г. ЛОУРЕНС «ЛЮБОВНИК ЛЕДИ ЧАТТЕРЛЕЙ»,  Э. ФРОММ «МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА»

Писатель-модернист Дэвид Герберт Лоуренс (1885-1930гг.) вошел в литературу как провозвестник нового, свободного отношения к любви. Трактуя любовь как возможность познать самого себя и проявить свое «я», разрушая викторианские традиции умолчания об интимной стороне жизни, он призывает людей разобраться в сложном лабиринте их чувств. Именно романист, по мнению Лоуренса,  может помочь человеку заглянуть в глубину таящихся в нем «африканских джунглей» эмоций и страстей.

Творческий метод Лоуренса близок модернистской технике «потока сознания», при том что по форме его произведения традиционны: в них отсутствует субъективная камерность мировосприятия, сюжетная фрагментарность и спонтанность композиционной структуры. Человеческие эмоции, ощущения, чувства – вот тот «поток», которым наполнены романы писателя. В передаче разноустремленных стремлений захваченного жизнью человеческого сердца Лоуренс пользуется модернистскими техниками: моментальностью повествования (когда имитируется мгновенное впечатление от предмета), многоканальностью, при которой информация о действительности предстает как поступающая сразу по всем каналам восприятия и большое место в художественной действительности начинают занимать звуки, запахи, вкусовые и кинестетические ощущения («память боков, колен и плеч», как сказано у Пруста). Известно, что Лоуренс писал научные работы, посвященные психоанализу и проблеме бессознательного.

Важная роль в произведениях Лоуренса отводится интуитивным прозрениям героев, снам, фантазиям и спонтанно возникающим внутренним образам: «Урсула ничего не чувствовала – в ее душе жило одно ощущение нереального мира… Ее сердце было наполнено восхитительным светом, золотистым, словно темный мед, сладким, словно истома дня. Этот свет не мог воссиять над миром, его обителью был неведомый рай, в который она направлялась, — радость от существования, восторг от того, что можно было жить непознанной, но истинно своей жизнью» [C.514]  (образ кинестетический ) или «Ей казалось, что она слышит, как волны разбиваются о какой-то тайный берег, большие, медленные, мрачные волны, накатывающиеся с ритмом судьбы так монотонно, что это казалось вечным. Этот бесконечный шорох медленно накатывающих темных волн судьбы стал частью ее жизни, когда она лежала, уставившись в темноту потемневшими, широко раскрытыми глазами»[460] (аудиальный образ).

Творчество Лоуренса занимает особое положение в художественном пространстве модернизма.  Писатель отвергает свойственную модернистам пессимистическую философию и в своем лучшем романе «Любовник леди Чаттерлей» создает универсальную концепцию жизни, не просто объясняющую несовершенство современного мира, но и предлагающую пути выхода из этого затянувшегося неблагополучия.

Обвиняя «механистическую цивилизацию» в порабощении человека («Человек изобрел машину, и теперь машина творит человека»), писатель находит универсальный идеал в гармонии тела и духа, впервые делая акцент не на духовное начало, а на телесное. Голосу крови писатель отводит роль «лакмусовой бумажки» в определении истинности отношений между людьми. В одном из писем он скажет так: «Моя великая религия заключается в вере в плоть и кровь, в то, что они мудрее, чем интеллект. Наш разум может ошибаться, но то, что чувствует, во что верит и что говорит наша кровь, — всегда правда»[2,103]. В конце ХХ века психологи станут считать сенсорную память  областью бессознательного и  использовать «мудрость тела» для достижения эффективных изменений и личностного развития.

Высшим проявлением таящихся в человеке возможностей Лоуренс считал любовь. Физическая сторона любви признается неотъемлемым атрибутом подлинного чувства. «Любовник леди Чаттерлей» должен был стать реализацией заветной мечты автора о романе, утверждающем торжество любви как высшее проявление человеческой сущности. В статье по поводу «Любовника леди Чаттерлей» Лоуренс писал: «Жизнь приемлема только тогда, когда тело и разум находятся в гармонии и когда между ними устанавливается естественное равновесие»[2,109]. Перифразируя эту цитату в терминах психологии, можно сказать, что гармония устанавливается тогда, когда в равновесии находятся подсознание и сознание, то есть когда человек позволяет иногда своему сознанию «разжимать руки» и доверять мудрости тела.. Подсознательное (телесное) восприятие создает сенсорные репрезентации мира: визуальные, аудиальные, кинестетические, обонятельные и вкусовые. Функции же сознания сводятся к следующим действиям: оценке, комментарию, определению цели и контролю. Проблема цивилизованно мира в том, что излишняя «механизация жизни», как называл это Лоуренс, приводит к перевесу сознательного над бессознательным.  Мы оказываемся в рациональном мире, не способные воспользоваться интуитивным бессознательным знанием, более глубоким, чем все логические системы.

Когда некоторые читатели романа «Любовник леди Чаттерлей» спрашивали автора, верно ли, что его смысл – восхваление секса, писатель не отвечал. Или говорил, что все ответы – в романе. Итак, верно ли, что это роман о физической стороне контакта между мужчиной и женщиной?

Мы ответим на этот вопрос после экскурса в творческую лабораторию основоположника социальной психологии Эриха Фромма (1900-1980гг.), который, основав собственную школу социального психоанализа в начале 30-х гг. ХХ века, словно бы продолжает развивать идеи Лоуренса, умершего в 1930г. Эрих Фромм считал, что наше общество разобщено и антигуманно, а попросту говоря, больно. Диагноз, определяющий эту болезнь, – отчуждение людей друг от друга. «Глубочайшая человеческая потребность состоит в том, чтобы преодолеть эту разделенность, вырваться из плена одиночества»[3,79], — пишет он в книге «Искусство любить» (1956). Лекарством от болезни общества может стать любовь. «Любовь – ответ на проблему человеческого существования»[3,77]. Считая любовь (между мужчиной и женщиной, между ребенком и родителем, любовь братскую, дружескую и т.д.) главным проявлением человечности, Фромм выводит «формулу любви», измеряя ее нежностью! «Понятие «нежность» многогранно, – пишет Э. Фромм. — Это и любовь, и уважение, и понимание. Нежность – это что-то, отличающееся от сексуальности, голода и жажды… Нежность не существует сама по себе, у нее нет цели, нет и кульминационных моментов и мгновенного конца. Она находит свое удовлетворение в самом действии, в радости быть преисполненным любви, ласковым и нежным, серьезно воспринимать другого человека, уважать его и делать счастливым»[4,124]. «У нее нет иной цели, кроме как радоваться теплому, нежному чувству радости и заботы о другом человеке».

С одной стороны, нежность бессознательна, потому что не имеет цели. Любая цель убивает нежность. С другой стороны, только человеку, обладающему, в отличие от животных, сознанием, доступен переход от инстинктивных стремлений к безраздельной нежности. Наверное, так и осуществляется гармоничное взаимодействие между сознанием и подсознанием: сознание определяет направление наших стремлений, запускает поисковый процесс: «Хочу быть нежным. Как?», а подсознание реализует поставленную задачу, и в этот момент сознание «разжимает руки», давая дорогу способу более глубокому, чем логика.

Вооруженные теорией Фромма, обратимся теперь к роману Лоуренса, чтобы увидеть, как его герои через сомнения и разочарования шли к доверчивому и лишенному целей принятию любви. В результате замужества Конни обрела положение в обществе, интеллектуальное окружение, социальную значимость. Ее сексуальная жизнь была достаточно жалкой, но нельзя сказать, чтобы ее не было вовсе. Найти любовника  и даже при некоторой изощренности получить удовлетворение для нее не составляло труда. Однако все это было не то. Женщина в Конни с каждым годом угасала. Невозможность родить ребенка и реализовать свое женское, природное и такое теплое человеческое начало  лишало Конни здоровья, счастья и смысла жизни.

Мэллорс же искал в женщинах возможность наилучшим образом реализовать свою природную мужскую сексуальность. И если Конни нужен был ребенок, то Мэллорсу – отзывчивая и нежная любовница.

К моменту встречи они поняли, что их стремления останутся нереализованными. И каждый словно смирился с таким положением дел, ушел в оболочку своих страданий и неполноценности, не ожидая чуда от жизни и не веря в него. К тому же разделявшая их социальная пропасть: аристократка и шахтерский сын, хозяйка имения и слуга, — исключала всякую мысль  о сближении. Тем самым оказалось выполнено первое условие настоящей любви: ни одна сознательно поставленная цель не являлась предпосылкой их близости.

Все произошло спонтанно, интуитивно, словно в трансе. Конни плакала, сама не зная от чего, держа в руках недавно родившегося фазаненка. И в Мэллорсе пробудилось вдруг желание, бывшее глубинным стремлением мужского естества к творению жизни. В этот момент он не думал о собственном наслаждении. Символично, что образ Мэллорса в романе сопрягается с образами природы и весны, с пробуждением и возникновением жизни.

В истории дальнейших отношений Конни и Мэллорса всплыли, конечно, их прежние цели и стремления. Были и обиды и непонимание. Тем не менее, в итоге герои смогли прийти к нежности.

«Сказать тебе, что есть у тебя и чего нет у других и от чего зависит будущее?» – спрашивает Конни у Меллорса. И отвечает: «Это смелость твоей нежности».

«Наша культура лишает нас мужества быть нежными….» — напишет позже Эрих Фромм. «Это связано с тем, что наше общество имеет целевую ориентацию».

Констанция и Мэллорс решают наперекор всем светским условностям быть вместе. И финал романа еще раз подтверждает, что история героев —  не апофеоз физического влечения, а метафора настоящего чувства: вынужденные расстаться на неопределенный срок, герои сохраняют нежность.

 Нежность – это что-то, отличающееся от сексуальности…

У нее нет иной цели, кроме как радоваться теплому, нежному чувству радости и заботы о другом человеке.

 Понятия «жизнь», «смерть», «искусство»

ИРВИН ЯЛОМ «МАМОЧКА И СМЫСЛ ЖИЗНИ», АЛЬБЕР КАМЮ «ПОСТОРОННИЙ», «ЧУМА», «МИФ О СИЗИФЕ», ЖАН-ПОЛЬ САРТР «ТОШНОТА»

Ведущей проблемой экзистенциальной философии является проблема смерти: в моменты осознания собственной  смертности человек начинает по-настоящему ощущать жизнь, существовать в глубинном смысле этого слова.

Что мешает человеку экзистенциально ощущать жизнь в остальное время? Похоже, все то же доминирующий рационализм, подменяющий экзистенцию постановкой целей и их достижением.

Экзистенциальная психология учит человека смотреть в лицо собственной смерти. Ирэн, героиня новеллы И. Ялома, известного экзистенциального психотерапевта, в течение трех лет тяжело переживает смерть мужа («Семь уроков терапии печали»). По ее словам, она не хочет жить из-за того, что те, кого она любит, умирают. Настоящей же причиной многолетней депрессии Ирэн является страх перед неизбежностью собственной смерти.

Герои романа Альбера Камю «Чума»  в течение года находятся перед лицом смерти, воплощенной в образе чумного города. Перед читателем разворачиваются картины глобальной зараженности смертью: стонущие больные, брошенные трупы, дома, полные мертвецов,  полчища крыс на улицах. Осознавая возможность собственной гибели и, в общем-то, обреченность всех усилий, герои Камю каждый день выходят на борьбу со смертью. «Главное – это хорошо делать свое дело»,  — говорит доктор Риэ. Герои романа не сломлены кажущейся абсурдностью существования. Они полны «спокойным мужеством» и стремлением бороться за жизнь. Это стремление не направлено к конкретной цели. Оно равнозначно жизни вообще. Жизни, которая существует в противовес смерти. «Тепло жизни и образ смерти – вот что такое знание», —  говорит Камю. Доктор Риэ решает записать эту историю борьбы с чумой «да просто для того, чтобы сказать о том, чему учит тебя година бедствий: есть больше оснований восхищаться людьми, чем презирать их»[6].

В том случае, если мы будем убегать от смерти, наша жизнь не состоится. Убегая от смерти, мы убегаем и от жизни. Как Инь и Ян, жизнь и смерть полны только единством.

В новелле «Проклятие венгерского кота» Ирвин Ялом пишет: «Смерть делает жизнь более насыщенной, более яркой. Осознание смерти добавляет особую остроту, сладко-горький вкус в человеческую жизнь. Да, может быть, правда, что жизнь в измерении сна делает тебя бессмертным, но твоя жизнь мне кажется пропитанной скукой. Когда я попросил тебя недавно описать твою жизнь, ты после паузы ответил: «Я жду». И это жизнь? Ожидание и есть жизнь? У тебя осталась лишь одна жизнь. Почему бы не прожить ее полноценно?»[8].

Как Ирвин Ялом словами венгерского кота «я жду» осуждает обесцененную жизнь, так и Альбер Камю говорил о неподлинности ожидающего «бытия-в-мире»: герой романа «Посторонний» Мерсо в тюрьме «часто думал: если бы меня заставили жить в стволе высохшего дерева и совсем ничего нельзя было бы делать, только смотреть, как цветет небо над головой, я бы понемногу и к этому привык. Ждал бы, чтоб пролетела птица или наползли облака, все равно как здесь жду, в каком еще диковинном галстуке явится мой адвокат, а в прежней жизни запасался терпением до субботы, когда можно будет обнять Мари»[6].

«Человек абсурда, — пишет Камю в «Мифе о Сизифе», — начинается там, где кончается человек, питающий надежды», подразумевая под надеждами рациональные цели и ожидания.

«Жизнь в измерении сна» и ожидание («я жду») – метафора бессмысленного времяпрепровождения, направленного к исполнению целей.

С другой стороны, отказ от сугубо рациональных устремлений не должен  восприниматься как возвращение к первобытной непосредственности. Подлинная экзистенция — это не состояние до-сознания, а следующая за сознательной ступень: способность произвольно «разжимать руки» своего сознания и погружаться в стихию подсознательного. Мы снова приходим к идее о гармонии между духом  и телом, учению о срединном пути и единстве и борьбе противоположностей, но теперь в биографии каждого.

Жизнь героя романа А. Камю «Посторонний» поражает бессмысленностью. Мерсо в своем существовании не ставит целей, не дает оценок своим действиям в системе общепринятых моральных координат, не утруждает себя внутренним комментарием собственных поступков. Мерсо отрицает принятые в обществе стереотипы: стремление сделать карьеру, жениться, иметь деньги, окружить себя множеством друзей и знакомых. Он лишь ощущает жизнь: жару и духоту летнего дня, ласкающую свежесть моря, любовные стремления плоти, заливающий глаза жгучий пот ненависти. Герой Камю – это экспериментально созданный образ:  современный человек, очищенный от социальных установок, как от скорлупы. По мысли Камю, без своих «доспехов», мы неразвиты и примитивны. Хотя и «милосердие иногда стучится» в наши сердца, как и в сердце Мерсо: «Через перегородку донеслись странные глухие звуки, и я понял, что старик плачет. Сам не знаю почему, я подумал о маме».

Итак, ощущение себя в экзистенции не должно сводиться только к телесности. Доведенная до крайности телесность лишь еще одно из проявлений абсурда.  Герой романа Сартра «Тошнота» с омерзением ощущает собственную плоть: «у меня во рту постоянная лужица беловатой жидкости, которая – ненавязчиво – обволакивает мой язык. Эта лужица – тоже я. И язык – тоже. И горло – это тоже я… Слюна у меня сладковатая, тело теплое, мне муторно от самого себя»[7]. Здесь телесность – метафора повседневности: еды, комфорта, секса. Жизнь, лишенная духовной составляющей.

Таким образом, недостаточно отречься от абсурда социальных догм, как это сделал герой Камю. Надо еще суметь проложить мостик от до-сознательного состояния к пост-рациональному гармоничному соотношению сознания и подсознания. Помогает этому концентрация на сущностно важных проблемах бытия, главной из которых является проблема смерти.

Убогое существование героя Камю продолжается до тех пор, пока Мерсо не осознает, что жить осталось несколько часов: в этот момент он проникается вдруг ощущением радости бытия, восхищается красотой и совершенством мира, и вдруг… становится человеком.

Об особой наполненности жизнью перед лицом смерти И. Ялом рассуждает в новелле «Странствия с Паулой», рассказывая о женщине, которая должна умереть через несколько месяцев и которая живет при этом богатой, полной духовными свершениями и душевным теплом жизнью. «Мне кажется, она поняла, что времени нет, и нет возможности играть в ожидание»: «Пойми, что не смерть золотая, — говорила Паула, — а ощущение полноты жизни перед лицом смерти. Подумай, как остро ты ощущаешь бесцельность последних дней: последняя весна, последний полет пуха одуванчика, в последний раз опадают цветы глицинии. Золотое время – это также время великого освобождения, когда ты свободно говоришь нет всем тривиальным обязанностям и посвящаешь себя полностью тому, о чем мечтал всю жизнь, — общению с друзьями, наблюдению за сменой времен года, за волнением моря»[8].

Второй способ полноценного слияния с жизнью – творчество. От омерзительной тошноты героя Сартра спасает искусство — прекрасная песня негритянки: «…поет голос. В этом месте на пластинке, наверное, царапина, потому что раздается странный шум. И сердце сжимается – ведь это легкое покашливание иглы на пластинке никак не затронуло мелодии. Она так далеко – так далеко за пределами… Негритянка поет. Стало быть, можно оправдать свое существование? Оправдать хотя бы чуть-чуть? я страшно оробел. Не могу ли я попробовать?»[7].

В новелле «Двойное разоблачение» Ирвин Ялом связывает личностный рост пациентки с возвращением вдохновения: забытое с детства желание писать стихи вновь приходит к ней и наполняет поэзией жизни.

Мартин Хайдеггер считал, что экзистенция (подлинное бытие) – это действие человека, а не просто его присутствие в мире. Через деятельность человека Бытие становится просветленным. Бытие одновременно и является нам, и создается нами как нечто интимное, близкое, согретое человеческим теплом. Доминантой экзистенциальной философии Хайдеггера было понятие «заботы» — заботы человека о человеке, «тепло человеческих рук».

«Слепое сердце –  одинокое сердце», — говорил А. Камю.

Таким образом, мы приходим к выводу, что счастье достижимо, если оно основывается на трех китах: принятии смерти, творческом устремлении и чувстве заботы, нежности и тепла по отношению к другому человеку.

  1. Лоуренс Д.Г. Женщины в любви. – СПб.: Издательский дом «Азбука-классика»; Институт соитологии, 2007.
  2. Лоуренс Д.Г.//Михальская Н.П., Пронин А.П. и др. Зарубежная литература. ХХ век. – М.: Дрофа, 2003.
  3. Фромм Э. Искусство любить. – СПб.: Азбука-классика, 2005.
  4. Фромм. Э. Мужчина и женщина. — М.: ООО «Фирма «издательство АСТ», 1998.
  5. Камю А. Миф о Сизифе: Философский трактат. Падение: Повесть. – СПб.: Азбука-классика, 2005. – 256с.
  6. Камю А. Посторонний; Чума. – М.: ТЕРРА, 1997. – 416с.
  7. Сартр Ж.-П. Тошнота. – СПб.: Азбука-классика, 2006. – 244с.
  8. Ялом И. Мамочка и смысл жизни: Психотерапевтические истории. – М.: Изд-во Эксмо, 2005. – 384с.

*********************************

Опубликовано Вестник РУДН. Серия: Литературоведение. Журналистика, 2009 № 4. С. 47-54

Рубрики
Научные статьи

Эстетизация секса в современной культуре (М. Уэльбек «Элементарные частицы», «Платформа»)

Европейская цивилизация долгое время уклонялась от обсуждения интимного аспекта отношений между мужчиной и женщиной. Первым из писателей, кто решил открыто заявить, что это вопрос, требующий изучения, был Эмиль Золя, поставивший знак равенства между постижением тайны пола и тайны Бога. «Мюффа… очутившись в спальне Нана, подпадал под власть безумия, трепеща  простирался ниц перед всемогуществом пола, так же как обмирал перед непостижимо огромными небесами» [1]. Золя признавал инстинкт могучим рычагом, который не только может уравнять аристократов и простолюдинов, но способен, возможно, даже заменить религию.

Всего несколько десятилетий спустя западноевропейская литература, опираясь на достижения философии и психологии, возносит физиологический аспект любовных отношений на небывалую высоту, в наивной радости первооткрывателя объявляя голос крови – мерилом истинности человеческих взаимоотношений. Английский писатель-гуманист начала ХХ века Дэвид Герберт Лоуренс в одном из писем (от 17 января 1913 г.) говорит: «Моя великая религия заключается в вере в плоть и кровь, в то, что они мудрее, чем интеллект. Наш разум может ошибаться, но то, что чувствует, во что верит и что говорит наша кровь, — всегда правда». Создается впечатление, что многовековой европейский рационализм склонил голову перед инстинктом. И на протяжении ХХ века молодые представители Старого и Нового света, все более раскрепощаясь от поколения к поколению, пытаются воплотить эту идею в жизнь.

На рубеже прошлого и нынешнего столетия сексуализация западной культуры достигает пика. В романе «Элементарные частицы» Мишель Уэльбек доводит утопию Лоуренса до логического завершения. Два разнонаправленных вектора судьбы главных героев его романа на самом деле лишь два зеркальных отражения «пути в никуда». Рационализм и эмоциональная холодность одного и извращенная болезненная чувственность другого – это последствия одной и той же травмирующей ситуации: ощущения своей бесполезности, никчемности, отверженности в мире.

Мать Мишеля и Брюно, занятая свободной сексуальной самореализацией  и просто забывшая о детях, заложила основу их расчеловечивания до уровня элементарных частиц. Двухлетний Мишель, покинутый в комнате, «где царил ужасающий смрад», «неуклюже ползал, то и дело оскальзываясь в лужах мочи и кучах экскрементов. Он жмурился и протяжно скулил. Заметив, что в комнату кто-то вошел, малыш попытался спастись бегством» [2, 47].

В сознательном возрасте все связанное с чувствами пугало Мишеля. Его единственное детское романтическое увлечение, так и не переросло в настоящую любовь. И Аннабель, полюбившая Мишеля, долгие годы была одинокой. Позже они встретились снова, и Аннабель удалось пробудить в нем подобие нежности, стать его первой женщиной. Однако было поздно. Искривленная судьба Мишеля, как зараза, распространялась вокруг. Аннабель, пришедшая к врачу с надеждой на беременность, узнает, что у нее рак. Операция делает ее бесплодной.

Являясь ученым с мировым именем, Мишель проводит генетические эксперименты, которые приводят к сотворению нового рода разумных существ, носителей одинакового генетического кода, бесполых не-людей. Таким образом он «спасает» людей от страха и боли межличностных контактов, и в первую очередь от любви. В обществе новых людей упразднен процесс естественного размножения и  теплота отношений между мужчиной и женщиной. Однако это не означает прощания с сексуальностью. Распространение сегментов ДНК, ответственных за наслаждение, по всей поверхности кожи, позволяет людям будущего наслаждаться «новыми и почти неслыханными эротическими переживаниями».

Метафорой несовместимости с жизнью убеждений Мишеля становится его исчезновение. Никто так и не узнал, что случилось с известным ученым, однажды не вернувшимся с прогулки.

Детство Брюно, старшего сводного брата Мишеля, также абсолютно одиноко. «Первое воспоминание Брюно относилось к его четырем годам; то было воспоминание об унижении. Однажды осенним днем воспитательница объясняла мальчикам, как делать гирлянды из листьев. Его товарищи, один за другим заканчивая работу, подходили каждый к своей избраннице, чтобы обвить гирляндой ее шею. У него дело не двигалось, листья крошились в руках, все разваливалось. Как им объяснить, что он нуждается в любви?  Как объяснить это без лиственной гирлянды? Он разрыдался от ярости; воспитательница не пришла к нему на помощь. Все было кончено…»[2,62]

Вся дальнейшая жизнь Брюно станет непрерывной цепочкой унижений и поиском любви. Так как сам он не считает себя достойным глубоких отношений с женщиной, его целью становиться лишь стремление к сексуальной разрядке. Но и здесь  раз за разом он получает отказ.

В конце концов судьба улыбнулась Брюно.. Он получил даже больше, чем просто удовлетворение болезненной сексуальности. Кристиана, для которой Брюно — последний шанс найти счастье, не только знакомит его со всеми видами эротических развлечений, но становится заботливой, верной подругой, с которой Брюно впервые чувствует себя любимым. К сожалению, в результате неизлечимой болезни Кристиана оказывается прикованной к инвалидному креслу. Будут ли они теперь вместе? Брюно, как нормальная «элементарная частица», медлит с принятием решения. С одной стороны, он нашел в Кристиане любящую душу. С другой – нужны ли ему трудности жизни с калекой? Избавляя Брюно от мук выбора, Кристиана кончает с собой. Жизненный путь Брюно завершается в сумасшедшем доме.

Лейтмотив романа «Элементарные частицы» – жесткая эротика, порнография, погоня за наслаждением. В положительно или отрицательно заряженном преломлении —  как одержимость влечением или как отрицание всякой интимности — секс является главным героем этого произведения. Желание, преумножаемое рекламно-эротической культурой, разрастается в неслыханных масштабах и, по мнению автора, «пожирает человеческую жизнь». Неспособность к чувствам Мишеля и извращенная чувственность Брюно — в обоих случаях это выхолощенная мужественность, не способная ни к продолжению жизни, ни к любви. Финал романа – катастрофа, поражение современного европейского общества, где мужчины и женщины боятся чувств, расчетливо заменяя их чувственностью. «Нынешние девушки… осмотрительны и рациональны. Встречи с парнями для них не более чем каникулярное времяпрепровождение, развлечение, примерно в равных долях состоящее из сексуального удовольствия и нарциссического самолюбования. Впоследствии они стремятся заключить разумный брак на основе достаточного социопрофессионального соответствия и определенного совпадения вкусов. Разумеется, они тем самым лишали себя всех возможностей счастья…зато они рассчитывали таким манером избежать нравственных и сердечных мук…» [2, 471]

В романе «Платформа» перед нами те же два лика современного общества: убийственный рационализм и садомазохистская чувственность. Европейская цивилизация в погоне за призраком свободы так широко развела противоположности, что потеряла платформу, на которой строятся отношения между людьми. Чувственность подменила чувства. Наслаждение упразднило любовь. «Люди разучились дарить. И потому, сколько бы они ни старались, они уже не могут воспринимать секс как нечто естественное. Они стыдятся своего тела, поскольку оно не соответствует порностандартам, и по этой же причине не испытывают влечения к телу другого»[3,315]. Под этими словам М.Уэльбека мог бы с полным правом подписаться и Д.Г. Лоуренс.

Получается, что, пойдя за «голосом крови», мы снова пришли к тому, от чего открещивался Лоуренс – эгоизму, холодному рационализму, извращенности. Круг замкнулся. Перед нами как недостижимый идеал опять засияла история Меллорса и Конни, проникнутая теплом любви и созидания, полная первых весенних цветов и запахов леса, на окраине которой исходит злобой блестящий интеллект в инвалидном кресле, сэр Клиффорд. В чем же ошибка?

Как любая утопия, идеальная история Лоуренса оказалась миражом не потому, что она лжива, а потому, что в ней не хватает значимого элемента. Того, без которого все счастливые истории заканчиваются депрессией, как в романах Мишеля Уэльбека. «Любовь живет три года», — утверждает культовый французский писатель Фредерик Бекбедер, и восторгается в финале одноименного романа, что и после трех лет иногда тоже. Иногда и после трех лет живет. Но на всю жизнь такого «элементарного» счастья все равно не хватит.

Судя по всему, мы подошли к концу первого уровня игры в жизнь. Того уровня, где все дано, где любовь «нечаянно нагрянет» и ее хватит на три года, где элементарные блага и удовольствия всегда рядом, как подножный корм у парнокопытных. Где счастье, казалось, состоит в том, чтобы освободиться от несчастья.

Элементарный уровень предполагает, что свобода – это избавление от несвободы, и что счастье – это избавление от страданий. Лихорадочное стремление избавиться от страданий, в том числе и связанных с любовью, привело европейскую цивилизацию к культу наслаждения, эстетизации секса, извращенной чувственности, садомазо. Нынешняя ситуация является результатом убеждения, что счастье – это отсутствие несчастья, избавление от страданий. Если удается избавиться от «проблем», к чему призывает рациональное мировоззрение, то остается только удовлетворять воспаленную похоть, ощущая себя при этом глубоко… несчастными.

«Я до конца своих дней останусь сыном Европы, порождением тревоги и стыда, — пишет Мишель Уэльбек, —  я не могу сказать ничего обнадеживающего. К Западу я не испытываю ненависти, только огромное презрение. Я знаю одно: такие, как мы есть, мы смердим, ибо насквозь пропитаны эгоизмом, мазохизмом и смертью. Мы создали систему, в которой жить стало невозможно; и хуже того, мы продолжаем распространять ее на остальной мир». [3,458]

Вместе с тем для тех, кто готов перейти на другой, не элементарный уровень восприятия жизни и отнестись с пониманием к тому, что наряду с удовольствием страдание – необходимая составляющая счастья, возможно, все еще только начинается.

Элементарные частицы, объединенные по принципу притяжения противоположностей, образуют новое состояние вещества. Так, перед Брюно стоит выбор – остаться элементарной частицей или научиться иной любви, где сексуальное удовлетворение совмещается с болью, терпением и нежностью, наслаждение со страданием. Брюно, не ставший совершать усилие, потерпел фиаско. Но выбор остается за каждым: совершать усилие или нет.

«Ты замечал, как часто мы путаем радость и счастье? Говорим об одном, а хотим совсем другого. Мать гордо говорит, что ребенок – ее главная радость, а сама выплакивает глаза у колыбели, когда младенец болеет, ругает дитя, когда оно шалит, сокрушается, когда ее чадо вырастает и перестает слушаться. А ведь ребенок не радость, а счастье!… Садовник в своем саду, живописец у полотна, моряк у штурвала – это вовсе не радость! И человек мечется, не понимая, где же грезившаяся ему радость. Боясь понять, что счастье не равноценно радости. Что нельзя их путать…» [4,365]

Мишеля Уэльбека недаром называют «Карлом Марксом секса». Социалистическая утопия Маркса – это религия, перевернутая с ног на голову, центральное место Духа Святого в которой занято материальным благосостоянием. Художественная реальность Мишеля Уэльбека – это любовь, поставленная в ту же позу, и в центре ее – рационализм и сексуальное удовольствие. Романы Уэльбека выносят обвинительный приговор европейской цивилизации и подрывают изнутри идеологические основы общества потребления.

ЛИТЕРАТУРА

  1. Э. Золя «Нана» — М.:Эксмо, 2007
  2. М. Уэльбек «Элементарные частицы» — М.: Иностранка, 2008. – 528 с.
  3. М. Уэльбек «Платформа» — М.: Иностранка, 2008. – 464с.

****************

Опубликовано:

Личность  в межкультурном пространстве: Материалы IV Международной конференции, М.: РУДН, 2009. С. 462-468

Рубрики
Научные статьи

Психолингвистический анализ суггестивной образности художественного текста

Подсознательные процессы играют огромную роль в жизни индивида и общества в целом. Например, такая бурно развивающаяся область человеческой деятельности, как реклама, основана на исследованиях подсознательных механизмов человеческой психики. Приоритетным направлением современного литературоведения становится психопоэтика. К разработке этой проблемы примыкает рецептивная эстетика, зародившаяся в 70-х годах ХХ века в Германии и распространившаяся в Европе, Америке, России (Н.Холланд, Д. Блейх, С. Фиш, Дж. Каллер, М. Риффатер и др.)

Данная статья посвящена выявлению суггестивных техник художественного дискурса. Мы эксплицируем приемы суггестивного воздействия, которыми, осознанно или неосознанно, пользуется автор при создании художественного текста. Обнаружить и описать паттерны суггестивного воздействия – такова основная цель нашего исследования.

Согласно современным научным исследованиям, подсознание представляет собой хранилище информации, поступающей через внешние рецепторы и не затрагивающей сознание. Визуальные, аудиальные, кинестетические (осязание и движение), вкусовые и обонятельные образы, по тем или иным причинам миновавшие сознание, накапливаются в подсознании, влияя на мировоззрение и личность человека. Там же хранятся и вытесненные воспоминания, генетическая память и т.д. Психологи-нейролингвисты, занявшись изучением возможности «договориться» с подсознанием, пришли к выводу, что на этом пути есть два обязательных этапа: первый – «разжать руки сознания» (по выражению К. Кастанеды), т.е. отключить его тем или иным способом, обычно лингвистическим воздействием в ходе коммуникации, второй – воздействовать на подсознание с помощью абстракций высокого порядка и сенсорных маркеров: звуковых, цветовых, запаха и т.д., с целью активизировать хранящуюся в подсознании ту или иную сенсорную информацию (Гриндер Д., Бэндлер Р., Холл М. и др.). Воздействуя напрямую на подсознание, коммуникатор вызывает к жизни глубинные образы нашей психики. Информация, основанная на личном опыте, оказывает более действенное влияние на человека, чем поступающая извне и контролируемая сознанием.

Основываясь на трудах нейролингвистов, мы выделяем два основных способа отвлечения реципиента на уровне «первого внимания». 1. С помощью чрезмерности информации: излишняя конкретизация деталей, выпячивание несущественных подробностей, введение логической последовательности разного рода, например перечисления занимают сознание, обеспечивая таким образом сопутствующей информации доступ в подсознание. 2. Логический сбой. Если логика высказывания нарушена, сознание занято попыткой восполнения недостающих элементов логической структуры, и подсознание в этот момент открыто к восприятию информации другого рода. Случаи нарушения логики поверхностного высказывания обобщаются и инвентаризуются нейролингвистами. «Когда люди хотят сообщить другим свою репрезентацию, свой опыт окружающего мира, они строят полную языковую репрезентацию собственного опыта, так называемую глубинную структуру. Начиная говорить, они совершают серию выборов (трансформации), имеющих отношение к форме, в которой они хотели бы сообщить свой опыт. Эти выборы, как правило, не осознаются». [Бэндлер, Гриндер, 2007, с. 49] Можно выделить следующие гипнотические паттерны языка, связанные с универсальными лингвистическими трансформационными процессами:

  • обобщения «Надо делать так… Все так делают»
  • опущения: «Это плохо» (кто именно сказал, что именно плохо?))
  • искажения (номинализации).

Номинализация, один из наиболее частых видов искажения, – это превращение процессуального слова (глагола) в существительное: печаль, слух, бег, дрожь и т.д. Номинализации лишены конкретики, и потому напрямую обращаются к жизненному опыту читателя, как и абстракции высокого порядка, которые, по сути, также являются номинализациями (страдание, печаль). То, что соотносится напрямую с нашим опытом, – вызывает доверие. Читатель всегда верит номинализациям и абстракциям высокого порядка, так как погружается в собственные переживания.

Обилие паттернов гипнотического языка делает поэтическую речь материей магической. Поэтому не всегда удается, да это и не надо, толковать лирические произведения с позиции линейной логики. Как говорил И. Бродский на конференции по творчеству Мандельштама: «(с нажимом) не нужно так глубоко копать, потому что это не для того написано!» [Цит. по: Павлов, 2000, с.25,51]. В лирике О. Мандельштама гипнотические приемы составляют, по сути, саму структуру поэтической материи. Наиболее частым приемом вербального гипнотизирования является у поэта паттерн «стыка»: сопряжение конкретного и вещественного с абстрактным («в хрустальном омуте какая крутизна», «выбегают из углов угланы», «жизнь упала, как зарница, как в стакан воды – ресница»), соединение сенсорных предикатов разных модальностей (зоркий слух, речи темные). По словам И. Бродского, «это стихи в высшей степени на каком-то безотчетном… на подсознательно-бессознательном некотором уровне» [Цит. по: Павлов, 2000, с. 24]. Поверхностные смыслы стихотворений Мандельштама – лишь символы, огоньки, отсылающие нас в неизведанное. «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее…Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу…» [Мандельштам, 1991, с. 364].

Итак, отвлечь сознание и обеспечить доступ к подсознанию – это первый шаг суггестивной техники воздействия. Вторым является тщательный подбор речевых единиц, которые будут произнесены в момент, когда подсознание готово к восприятию. На данном этапе исследований нам известно два способа прямого контакта с подсознанием: использование слов, обладающих высокой степенью абстракции, и употребление предикатов с ярко выраженным вещественным значением.

Слово высокой степени абстракции гипнотизирует, потому что человек расшифровывает абстрактное понятие (радость, любовь) с помощью того чувственного образа, который в его личном, хранящемся в подсознании опыте соответствует данному понятию (этот процесс подробно описан трансформационными лингвистами, Н. Хомским и А. Кожибски).

В модели структурной дифференциации А. Кожибски наиболее высокие уровни сознательной абстракции оказываются наименее осмысленными.  Если мы поместим многопорядковую полисемическую номинализацию на очень высокий уровень абстракции, то создадим псевдослово, которое существует только умозрительно. Кожибски называл такие семантические шумы формой обмана. Например, «теплота» существует в языке как имя существительное. Однако физики столетиями искали некоторую «субстанцию», которая соответствовала бы субстантивному слову «теплота», и не смогли обнаружить ее, поскольку не существует такой «вещи», как «теплота», а есть лишь процессы передачи энергии при взаимодействии между телами. Поэтому более верным было бы использовать для репрезентации глагол или наречие. Также псеводсловом А.Кожибски считает «пространство», потому что «пространство» в смысле абсолютной пустоты не существует. Как слово, оно является шумом, так как ничего не говорит о внешнем мире. Такое слово является не символом[1], а семантической неисправностью.

По наблюдению А.П. Авраменко, стихотворение А.С. Пушкина «Я вас любил…» целиком построено на приеме использования абстрактных понятий, вернее, всего одного понятия – «любовь».  В 8 строках этого коротенького стихотворения слова с семой «любовь/любить» встречаются 5 раз (любил, любовь, любил, любил, любимой), не считая замещающего местоимения «она», так что, на самом деле, 6 раз. А что означает «любовь/любить»? На этот вопрос каждый ответит по-своему. Поэтому стихотворение Пушкина, непревзойденный гимн настоящей любви, по сути, мантра, и оно, безусловно, гипнотизирует, вызывая отклик в душе, т.е. в сенсорном подсознательном опыте каждого читателя.

Второй способ установления прямой связи с подсознанием реципиента – пробуждение хранящегося в подсознании сенсорного опыта с помощью вещественных маркеров, сенсорных предикатов. Предикаты – это процессуальные слова, которые человек использует в своей речи: прилагательные, глаголы, наречия, обозначающие процессы видения, слышания, чувствования и ощущения запаха/вкуса. В художественной речи в качестве предикатов могут также выступать идиоматические выражения и тропы. Установлено, что у людей одни органы чувств оказываются успешнее, чем другие. Существует пять органов чувств и три типа репрезентативных систем: визуальная, аудиальная и кинестетическая. (Принято считать, что вкус и запах входят в кинестетическую репрезентативную систему.) Элементы внешнего мира, осознаваемые человеком, в целом совпадают с его ведущей репрезентативной системой. Тип репрезентативной системы оказывает влияние не только на процесс поступления информации из внешнего мира, но и на процесс ее переработки, хранения и воспроизведения. При коммуникации человек неосознанно выбирает речевые средства, соотносящиеся с его ведущей репрезентативной системой. Преобладание в речи тех или иных предикатов информирует нас о ведущей репрезентативной системе говорящего, т.е. о его собственном сенсорном способе воспринимать и отражать информацию о мире.  Визуал, аудиал и кинестетик использует в речи преимущественно предикаты соответствующей модальности. Неприятие ситуации визуал охарактеризует «в черном цвете», аудиал будет говорить о «фальшивых нотах» и «диссонансе», а кинестетик ощутит «горький осадок» или «отвращение». Симпатичный человек окажется «красивым» для визуала, «отзывчивым» для «аудиала» и «теплым» для кинестетика.

Лингвист Д. Гриндер и программист Р. Бэндлер, известные как основатели НЛП, пишут: «Мы выделяем в качестве основных три канала, потому что именно через них поступает информация, доходящая обычно до нашего сознания. Убедительным доказательством того, что мы получаем информацию также и через другие каналы, оказывается активация реакций, существенно важных для выживания: например, запах дыма фиксируется нашим сознанием почти мгновенно, и человек, почувствовавший этот запах, начинает поиск источника дыма независимо от того, чем именно он занимался до этого момента. Более того, наше исследование, проведенное нами как в психотерапии, так и в гипнозе, позволило нам установить, что некоторые вкусовые ощущения и запахи способны мгновенно вызывать в памяти связанные с ними переживания, относящиеся к самому далекому детству. Мы убеждены, что информация воспринимается людьми также благодаря другим процессам, и не ограничивается пятью общепризнанными чувствами». [Гриндер, Бэндлер, 2004, с.19].

В подсознании хранится огромное количество информации, поступающей через визуальные, аудиальные, тактильные, вкусовые, обонятельные рецепторы, которая в силу различных причин остается неосознанной и «складируется» там. В процессе коммуникации предикаты с яркой сенсорной окраской оживляют наш сенсорный опыт, осознанный и неосознанный, и тогда вступает в силу магия слова, магия контакта.

Так как в зависимости от ведущей модальности, то есть от активности того или иного входного канала, люди делятся на визуалов, кинестетиков и аудиалов, то побуждающими маркерами для визуалов будут преимущественно визуальные предикаты, для кинестетиков – кинестетические и т.д. Следовательно, восприятие художественного слова также избирательно. Проведенное нами эмпирическое исследование[2] показало следующее: в 78% случаев респонденты выбирали из предложенных стихотворений те, в которых ярче была представлена их собственная модальность. В продолжение эксперимента мы предложили участникам назвать любимого поэта и сравнили ведущую репрезентативную систему поэта с ведущей репрезентативной системой респондента; в итоге оказалось, что в 85,2 % доминирующие репрезентативные системы респондента и названного им любимого поэта идентичны.

Общеизвестно, что Р. Якобсон считал стихотворение А.С. Пушкина «Я вас любил…» безобразным и лишенным живых тропов, но это говорит лишь о том, что ученый на находил в нем визуальной образности. В то же время данное стихотворение содержит по крайней мере два кинестетических образа: «робость, тревожить, печалить» и «любить искренно, нежно». Невизуальные образы мы зачастую «не замечаем» в художественной речи и в обыденной жизни, вследствие этого они оказывают более сильное, почти гипнотическое воздействие, которое в литературоведении принято называть суггестией. (Ср. «Память боков, колен и плеч» у М. Пруста).

Воздействие кинестетических образов («холодна, как смерть») и аудиальных (звук лопнувшей струны в конце 4 акта «Вишневого сада») обладает большей суггестивной силой, однако, если поэтическая речь состоит преимущественно из этих образов, она оказывается трудно доступной для понимания, «темной». Именно так происходит с поэзией О. Мандельштама, поэтическая речь которого изобилует кинестетическими предикатами. По отношению к предикатам и тропам других модальностей, кинестетические предикаты и образы составляют в поэтической речи Мандельштама 75,3 %.

В жизни «чистый» кинестетический тип встречается редко. Психологи выяснили, что мыслят в основном вербально 15-20 % людей, мыслят картинками – 75% и поступают в соответствии с возникающими у них чувствами – 0-15 % людей. С этим связана сложность понимания поэзии Мандельштама. Кинестетикам его лирика понятна, потому что они способны ее почувствовать; следующее высказывание А.С. Карпова демонстрирует кинестетический подход к пониманию поэзии Мандельштама: «Поэт стремится воспроизвести существующие в мире связи между явлениями, которые расшифровке на языке логики – увы! – не поддаются. И стоит ли сожалеть об этом: не познанная до конца загадка, тайна – свойство истинной поэзии. Встретившись в стихотворении со словами «Из горящих вырвусь рядов и вернусь в родной звукоряд…», едва ли можно подвергнуть их однозначному толкованию, но нельзя не почувствовать (курсив наш – А.Х.) выраженного страстного желания не потерять себя…» [Карпов, 2001, с.129]. Некинестетикам «расшифровывать» стихи О. Мандельштама намного сложнее: визуалы увидят в них мало ясного для себя (в силу малого количества визуальных предикатов в лирике Мандельштама), аудиалы мало услышат.

В качестве примера возьмем стихотворение О. Мандельштама «За то, что я руки твои не сумел удержать…» Образный ряд этого стихотворения, на первый взгляд, мало связан с любовными переживаниями. Привычным языком любовной страсти поэт изъясняется только в двух первых строках первой строфы и в двух первых строках третьей строфы. Остальное же пространство стихотворения занимает альтернативный сюжет, не связанный с любовной тематикой, – падение Трои. Однако кинестетическая сущность проделываемых греками и троянцами действий как раз и является метафорой душевных переживаний лирического героя.

За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем Акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие, древние срубы!

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.

Мы можем выделить здесь 3 кинестетических образа, последовательно сменяющих друг друга и воплощающих динамику любовного чувства: нежность – страстный порыв – опустошение и тоска. Одним-двумя понятиями сложно выразить спектр переживаний, заключенных в данном произведении, поэтому просто перечислим кинестетические предикаты, лежащие в основе его образности:

  • удержать, соленые, нежные, ждать, плакучие
  • зубчатыми, вгрызаются, крепко, не уляжется сухая возня, оторвался, горячий, врезался, проступила, чувствует, хлынула, пошла…
  • разрушен, падают, сухим, безболезненно гаснет укол, медленный, проснувшийся, шершавых, шевелится.

Эти три кинестетические репрезентации могут больше сказать о содержании стихотворения, чем подробный разбор его поверхностной структуры с указаниями на историю Троянской войны, Приама, Елены и события, связанные с троянским конем. Хотя надо заметить, что именно при сопряжении смысла поверхностной структуры с глубинными репрезентациями и рождается подлинное понимание произведения.

По свидетельству Н.Я. Мандельштам, жены поэта, «и в стихах, и в прозе он всегда возвращался к чувству осязания. Кувшин принимает у него форму для осязающей ладони, которая чувствует его нагретость. У слепого зрячие пальцы, слух поэта «осязает» внутренний образ стихотворения, когда оно уже звучит, а слова еще не пришли» [Мандельштам Н., 1990, с. 443].

Зачастую Мандельштам передает в терминах кинестетической модальности визуальные или аудиальные впечатления, так что зрительные и слуховые образы оказываются подчинены доминированию кинестетической модальности. Он сталкивает, ломая логику обыденности, сенсорные ощущения, сознание «выключается» от такого ошеломляющего сочетания, но зато как будоражит эта речь подсознание!

…звук в персты прольется…

…слух чуткий парус напрягает…

…шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой…

…на губах остается янтарная сухость…

…смычок иль хлыст как спичка, тухнет…

…звук сузился, слова шипят, бунтуют…

…На звуковых громад крутые всхоры / Его вступала зрячая стопа…

…черноречивое молчание в работе…

…твои речи темные глотая…

…звучать в коре, коричневея…

…а снег хрустит в глазах…

…Гранит зернистый тот / Тень моя грызет очами…

…В конском топоте погибнуть / Мчатся очи вместе …

От обилия таких неимоверных тропов в поэтической речи Мандельштама читатель погружается в медитативное состояние. Судя по всему, поэт этого и добивается. Захваченность переживанием, глубокая сосредоточенность на внутренних образах, мыслях и ощущениях, называющаяся трансом, – это необходимое состояние для восприятия мандельштамовских стихов. Сам он прямо говорит о гипнотической природе поэзии, например, в «Разговоре о Данте»: «Комедия имела предпосылкой как бы гипнотический сеанс…» [Мандельштам, 1991, с.406].

Поэтический язык, несомненно, явление магическое. В основе метафоры лежат древние приемы симпатической магии, в основе метонимии – магии контагиозной; фольклорные обычаи, связанные с деревьями и орудиями, нашли отражение в олицетворениях и синекдохах, не говоря уже о магической роли повторов и ритма. Мы считаем, что недостаточно назвать огромное разнообразие «магического» воздействия художественной речи на человека словом суггестия, надо еще понять, какие механизмы стоят за этим воздействием. А разгадав их, научиться, возможно, и свою каждодневную коммуникацию строить по законам живой образности, оказывая тем самым магическое воздействие на мир.

  1. Бэндлер Р., Гриндер Д. Структура магии. – Спб, Прайм-Еврознак, 2007. – 375 с.
  2. Грин Дж. Психолингвистика. Хомский и психология. — М.: Едиторивл УРСС, 2004. – 352 с.
  3. Гриндер Д., Бэндлер Р. Структура магии. — СПб.: Прайм – Еврознак, М.: Олма-Пресс, 2004 – т.2. – 224 с.
  4. Карпов А.С. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН, 2001. – С.111-171
  5. Мандельштам Н.Я. Вторая книга, М.: Согласие, 1990 – 750 с.
  6. Мандельштам О. Разговор о Данте/Собрание сочинений в 4-х томах/Под ред. Г. П. Струве, Б. А. Филиппова. – М., 1991. — Т.2. — С. 363-414
  7. Мандельштам О. Э., 1991. Собрание сочинений в 4-х томах. Под ред. Г.П. Струве, Б.А. Филиппова, Т.2. – М.: Терра. – 730 с.
  8. Павлов М. С. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ, 2000. – С.12-64
  9. Холл М. Магия коммуникации. Использование структуры и значения языка. – СПб.: «прайм-ЕВРОЗНАК», М.: «ОЛМА-ПРЕСС», 2004. – 352 с.

[1] «Символы тоже существуют только в мире сознания. Однако следует отличать истинные символы от семантических шумов. Возьмем, например, слово «единорог». Если мы используем «единорог» применительно к области зоологии, оно будет псевдословом.  Однако обычно мы используем его в другой области. И тогда, если мы используем его для ссылки на мифологию или фантазию человека, оно «имеет объект ссылки, значение и поэтому выполняет функцию символа». [Холл, 2004, с.233] (Однако необходимо отметить, что символ как термин символизма представляет собой именно псеводслово (по терминологии Кожибски), и в этом заключается его художественное значение – не называя, гипнотизировать, обеспечивая доступ к глубинным слоям психики или, как говорили символисты, к «иному миру»)

[2] Хлыстова А.В. Поэтическая модель подсознательной коммуникации в творчестве О. Мандельштама // Дисс. на соиск. уч. ст. кандидата наук, М., РУДН, 2007 – 264 с.

*********************************

Опубликовано «Филология и человек», 2014 № 3. С. 15-24

Рубрики
Научные статьи

Гипнотический язык поэзии О. Мандельштама

«Поэтическая грамотность, — писал О. Мандельштам, — ни в коем случае не совпадает ни с грамотностью обычной, то есть читать буквы, ни даже с литературной начитанностью» [Мандельштам, 1991, Т.2, с. 231]. Таким образом, ни квантитативный (например, лексикостатистический подход Л.Г. Пановой), ни подтекстовый и интертекстуальный метод исследования не релевантны «поэтической грамотности» в понимании Мандельштама. Более того, когда Д.И. Черашняя, прослеживая сюжетно-композиционные линии и ставя их число в зависимость от количества объектов речи и говорящих, констатирует, «что «такая тщательная проработка текстов раньше не осуществлялась» [Черашняя, 2010], ей нечего ответить на вопрос С.С. Хорунжего об открытиях в плане «крупных идей в интерпретации стихов как таковых». До сих пор многие стихотворения поэта не поддаются «расшифровке»: «Восьмистишия», «Ода» Сталину, «Стихи о неизвестном солдате» и др.

Вместе с тем число читателей, которым дорого творчество поэта, непрерывно растет. М. Ардов, например, отводит О. Мандельштаму на российской Парнасе второе после великого Пушкина место. Сложная, «темная» для исследователей и – любимая читателями поэзия? Парадокс! В чем же тайна поэзии Мандельштама, любимой читателями и ставящей в затруднение ученых?

Исследователь творчества О. Мандельштама академик А. С. Карпов утверждает, что речь поэта «расшифровке на языке логики не поддается» [Крапов, 2001, с.129], многие строки «не нуждаются в растолковывании: трепетная радость их едва ли уцелеет под скальпелем анализа…» [Карпов, 2001, с.123] В. Микушевич сравнивает поэзию Мандельштама с древнеиндийской религиозно-духовной практикой: «В Индии зарождается теория «дхвани», «учение о скрытом смысле  поэзии, о возбуждаемом поэзией душевном волнении и просветлении, не вытекающем прямо из каких-нибудь отдельных ее эффектов, а обусловленном всей системой импрессионирующих или суггестивных средств» [Микушевич, 2001, с. 149]. Об аморфности и амбивалентности текста Мандельштама, связанной с неопределённостью синтаксической конструкции, пишет М. Лотман. Ту же аморфность и амбивалентность наблюдает он и в сюжетном плане: «Творчеству Мандельштама эпика не знакома. Даже самые длинные его стихотворения лишены нарративного начала. <…> Создается впечатление, что бессюжетность здесь преднамеренная и имеет принципиальное значение» [Лотман, 1996, с. 69]. Деструкция формы наблюдается у Мандельштама и на уровне тропов: метафору такого типа, как рыжая спесь англичанок, таитянок кроткие корзины, С. Ю. Преображенский определяет как «атрибутивную инкорпорацию» [Преображенский, 2001, с. 204]. На фонетическом уровне мы также наблюдаем неопределенность и многозначность. Рассуждая о природе частых текстологических «ошибок» в списках произведений Мандельштама, Ю.Л. Фрейдин приходит к выводу, что явление это не случайное, а предуказанное автором. Наложение привычного слова, приходящего на ум читателю (в дорогу дальнюю влюбленный), на авторский вариант (в дорогу крепкую влюбленный) рождает семантическое искажение, при этом «отброшенное частое, простое, «легкое» слово остается как бы видимым на просвет и играет свою роль, хотя бы в виде некоего латентного, внутреннего лексического подтекста… Этот отброшенный (просвечивающий) эпитет, даже будучи отброшен, кое-что добавляет к внутреннему динамизму стихотворения» [Фрейдин, 2000, с. 240]. Еще примеры фонетической неопределенности с семантическим подтекстом у Мандельштама: «будет будить (губить) разум и жизнь Сталин»; «дружина мудреца» («дружина мертвеца») и т.д.

Итак, на всех уровнях поэтического языка О. Мандельштама мы наблюдаем «неправильность» и искаженность. Создается впечатление, что четкого и однозначного во внешней структуре поэт принципиально избегает. Как сказал И. Бродский, «это стихи в высшей степени, видимо, на каком-то безотчетном — на подсознательно-бессознательном некотором уровне» [Бродский, 2000, с. 24]. В «Разговоре о Данте», в «Выпаде» и других эссе о поэзии Мандельштам объясняет природу своего творчества следующим образом. Значимой коммуникативной «единицей» его поэзии является не слово, не предложение, а внутренний образ, глубинная структура стихотворения (либо сквозной мотив, реализующийся в контексте всего творчества). Этот образ не эксплицирован на уровне формы. Поверхностные структуры (термин психолингвистики, обозначающий внешнюю форму предложения в речи) стихотворений Мандельштама – лишь символы, огоньки, отсылающие нас в неизведанное. «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее…Смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу… Внешняя, поясняющая образность несовместима с орудийностью» [Мандельштам, 1991, с. 364].

Мы считаем, что загадка поэтической речи Мандельштама кроется в том, что поэт говорит с читателем на языке в большей степени ориентированном на подсознание, чем на сознание. Гипнотическая природа мандельштамовской поэзии для нас очевидна.

Что знает о подсознании современная наука? Говоря упрощенно, подсознание – это склад информации, поступающей от внешних рецепторов и не осознаваемой человеком. Визуальные, аудиальные, кинестетические (осязание и движение), вкусовые и обонятельные образы, минуя сознание, накапливаются в подсознании, формируя подспудно мировоззрение и личность человека. Там же, разумеется, хранятся и вытесненные впечатления, и интуиции, и генетическая память. О процессах, протекающих в подсознании, и их влиянии на нашу жизнь мы знаем пока еще очень мало. Нейролингвистическое программирование, всерьез занявшись попытками «договориться» в подсознанием, пришло к выводу, что существуют два обязательных этапа на этом пути: первый – «разжать руки сознания», по образному выражению К. Кастанеды, второй – воздействовать на подсознание с помощью сенсорных маркеров: звук, цвет, запах и т.д. На лингвистическом уровне такие сенсорные маркеры называются сенсорными предикатами. Предикаты – это глаголы, наречия и прилагательные, сенсорные предикаты (глаголы, прилагательные и наречия) — это слова, определяющие принадлежность информации к конкретной сенсорной репрезентативной системе. Например, один и тот же смысл может быть выражен в терминах разных модальностей, и узнаем мы о типе модальности благодаря сенсорным предикатам: слышать, рассматривать, теплый, сладкий, яркий, тихий и т.д. Преобладание в речи тех или иных предикатов информирует нас о типе модальности говорящего, об основном канале, через который он воспринимает и отражает информацию о мире.

Процессы опущения, искажения и обобщения на сенсорном уровне проявляются, в частности, в том, что у людей одни органы чувств оказываются успешнее, чем другие. Соответственно, при моделировании картины мира они формируют репрезентации в терминах одной модальности. Элементы внешнего мира, осознаваемые человеком, в целом совпадают с его ведущей репрезентативной системой.

Тип модальности оказывает влияние не только на процесс поступления информации из внешнего мира, но и на процесс ее переработки, хранения и воспроизведения. При коммуникации человек неосознанно выбирает те речевые средства, которые соответствуют его репрезентативной системе. Визуал, аудиал и кинестетик используют в речи предикаты, соответствующие их ведущей репрезентативной системе. Неприятие ситуации визуал охарактеризует «в черном цвете», аудиал станет говорить о «фальшивых нотах» и «диссонансе», а кинестетик выразит ощущение «горького осадка» или «отвращения».

Согласно нашим исследованиям [Хлыстова, 2009], поэзия О. Мандельштама репрезентует мир в координатах кинестетической модальности, причем содержание в ней кинестетических предикатов по отношению к предикатам других модальностей очень высоко и составляет 75,3 %.  Обычно люди помимо ведущей имеют также подкрепляющую репрезентативную систему. Поэтическая же речь Мандельштама являет практически чистый кинестетический код. Поэтому для читателей-кинестетиков творчество Мандельштама является близким и понятным без объяснения, чего нельзя сказать о визуалах и аудиалах, которых, как показывает статистика, большинство.

Кинестетическая репрезентативная система разнообразна. К ней относятся как телесные ощущения: наружные (озноб, жара) и внутренние (покалывание в сердце), так и переживания (чувство беспокойства, внутреннего роста и т.д.). А. Любимов выделяет в кинестетике три части: тактильные ощущения (собственно осязание), внутренние ощущения (мышечные, ощущения в желудке) и метаощущения (эмоции). Кинестетика – «то, что мы чувствуем, сюда же относятся запах и вкус» [Любимов, 2002, с. 52].

В творчестве Осипа Мандельштама кинестетические предикаты не просто доминируют, а практически вытесняют предикаты всех других модальностей. Например, стихотворение «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» содержит 13 кинестетических образов, созданных с использованием 20 кинестетических предикатов. При этом предикатов, присущих другим модальностям, в этом стихотворении нет. Есть полисемический предикат черный, относящийся к словосочетанию «черная лестница». Однако в данном контексте (я на лестнице черной живу…) он не имеет прямого цветового значения. Не только предикаты, но и преобладающая часть метафор и образов в поэзии Мандельштама – кинестетические. Кинестетические образы у Мандельштама повсеместны и вездесущи:

Дикая кошка армянская речь / Мучит  меня и царапает ухо.

… в беременной глубокой сини

сухое золото

…смущенных мимо берегов

сухомятная русская сказка

на губах горит воспоминанье звона

Даже в теоретических статьях, где, по собственному признанию, поэт старается говорить на языке сознания, кинестетические репрезентации доминируют: «Качество поэзии определяется быстротой и решимостью, с которой она внедряет свои исполнительские замыслы-приказы в безорудийную, чисто словарную, чисто количественную природу словообразования. Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденной подвижными и разноустремленными китайскими джонками,так создается смысл поэтической речи» [Мандельштам, 1991, с.364]. «Пиши безобразные стихи, если сможешь, если сумеешь. Слепой узнает милое лицо, едва прикоснувшись к нему зрячими перстами, и слезы радости, настоящей радости узнаванья, брызнут из глаз после долгой разлуки. Стихотворение живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его осязает слух поэта» [Мандельштам, 1991, с.226]

Как видим, даже некинестетическое явление Мандельштам сводит к кинестетическому образу: слепой — зрячие персты, звучащий слепок, осязает слух. Доля визуальных и аудиальных предикатов и номинализаций, участвующих в создании кинестетических образов, в поэзии Мандельштама составляет более 50%.

Кинестетический код – это не только поэтический прием, это свойство мышления, психического устройства. Ведь у подлинного поэта, как верно заметил С. Аверинцев, один и тот же принцип определяет и поэтику, и психологию. Мандельштам проживает историю в поэзии, а не рассуждает о ней. Образы его стихотворений – это образы переживания поэтом той или иной ситуации. Как говорил И. Бродский на конференции по творчеству Мандельштама: «Ну, это интересно, интересно чисто исторически, исторический материал, контекст – но никогда не надо им злоупотреблять, и никогда не надо пользоваться… в принципе, литература не нуждается особенно в истории, если угодно, да?» И немного позже: «(с нажимом) не нужно так глубоко копать, потому что это не для того написано!» [Павлов, 2000, с.25,51].

Л. Кацис на той же конференции оправдывался: «Ну… мы же копаем не потому, что берется текст и начинается копание! Имеет место явное непонимание!» [Павлов, 2000, с.51]. Однако, как ни парадоксально это звучит, по отношению к произведениям Мандельштама непонимание по большей мере проистекает как раз из «копания».

Каждое стихотворение Мандельштама представляет собой кинестетическую репрезентацию внутреннего ощущения.

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Не поддается петелька тугая,

Все время валится из рук.

И так – в каждом стихотворении.

Визуальная и аудиальная образность в творчестве Мандельштама скудна. Цветовая палитра не превышает 20 тонов, аудиальная гамма еще менее разнообразна. Поэтому визуальные и аудиальные эпитеты обретают символическое звучание. «Золотой» в его аксиологической системе –  благодатный цвет: дароносица как солнце золотое, золотой живот черепехи-лиры и т.д. Этот эпитет встречается у целостных, очень значимых явлений, обычно круглой формы: дароносица, солнце, «счастье катится, как обруч золотой», «эра звенела как шар золотой». Поэтому мы не можем согласиться с М.Л. Гаспаровым и Л.Г. Пановой которые, считая Мандельштама «поэтом пространства», выражение «времени бремя» трактуют как доказательство сложных отношений поэта со временем. На наш взгляд, если учитывать дополнительную символическую семантику эпитета «золотой», строка «золотая забота как времени бремя избыть» в стихотворении «Сестры тяжесть и нежность…» прочитывается следующим образом: золотая забота о времени – это желание понять его значимость, ощутить благость, осознать целостность. Время – «плоть деятельная, разрешающаяся в событие», с философской точки зрения это измерение движения, то есть развития. Для Мандельштама «времени бремя избыть» означает определиться в своих отношениях со временем, осознать весть, скорее всего, благую, которую время несет, и измениться самому ради гармонии с ним. Тяжело осознать сталинское время как благую в чем-то эпоху, однако поэт сделал и это:

Я у него учусь — не для себя учась,
я у него учусь — к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада…

Ода Сталину, 1937

Бремя времени не лишний груз, а осознание его значения, необходимое, чтобы обрести целокупность: «А небо будущим беременно…»

Контекстуально-образный анализ предиката «черный» поможет понять его символическое значение, а также семантику образа «черного солнца» у Мандельштама. В каких сочетаниях встречаем мы эпитет «черный»? «И море черное, витийствуя, шумит… черные пашни… вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима… воздух, смутой пьяный, / На черной площади Кремля…самопишущий черный народ…», и черное «солнце дикой страсти» в стихах о Федре, и черноземная земля воронежских стихов, которая «в дни ранней пахоты черна до синевы». Как видим, у «черного» нет значения «зловещий, опасный». Эпитет черный не встречается в негативно окрашенных стихах: «Сумерки свободы», «Мы живем, под собою не чуя страны…». Безблагостность, опасность у Мандельштама, как известно, ассоциируется с «желтым» цветом: «Солнце желтое страшнее…», «В желтой — зависть». Это может быть детерминировано историко-бытовым контекстом: в начале ХХ века «несмотря на прекрасную архитектуру, улицы Петербурга производили довольно унылое впечатление, так как окраска домов в центре была очень однообразна: в основном желтая охра или темно-красный сурик» [Засосов, Пызин, 2003, с. 33]. (Ср. у Мандельштама: «Ах, ничего я не вижу и бедное ухо оглохло / Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра») «Черный» же имеет семантику плодотворного стихийного хаоса и… смерти. Потому что смерть для поэта – важная составляющая жизни. Слова смерть,  умирание встречаются более 85 раз в 330 стихотворениях, даже бабочка у него – умиранка, а прекрасные «синеглазые стрекозы» —  быстроживущие. Это не значит, что Мандельштам не любил жизнь Напротив! «Он принимал жизнь, как она есть, и остро чувствовал ее необычайную насыщенность». Ему была свойственна «страсть к наслаждению» жизнью, «а наслаждался он всем, чего люди и не замечают: струей холодной воды из-под крана, чистой простыней, книгой, шершавым полотенцем…У него была редкая способность видеть мир глазами, полными любопытства, он на все смотрел и все замечал» [Мандельштам Н., 1999, с.17, с.199] Слово жизнь встречается у него в 330 стихотворениях более 40 раз. И та же бабочка названа одновременно и умиранкой, и жизняночкой. Таким образом, «черное солнце» Мандельштама — это солнце плодотворной смерти, которая освещает всю жизнь поэта и человека, и не только вперед во времени, но и назад, во все стороны. «Он сказал, что в смерти есть особое торжество, которое он испытал, когда умерла его мать… У меня создалось впечатление, будто для него смерть не конец, а как бы оправдание жизни» [Мандельштам Н., 1999, с.21]. По-настоящему он боялся лишь попрания человеческого достоинства, унизительно-бессмысленной гибели. Боялся стать таким, как Парнок. Но преодолел это в «Стихах о неизвестном солдате».

Итак, гипнотизирование, погружение в бессознательное, то есть движение от сознательного уровня к подсознательному сопровождается удалением от дигитальной системы слов и приближением к аналоговой системе ощущений. Исследователи находят в поэзии Мандельштама высокую «степень вещественности», особую «величину тактильности», «тактильную онтологию» и т.д., что свидетельствует о том же.

Термины «сознание» и «подсознание» в психологии часто трактуются как деятельность левого и правого полушария. «Задача гипнотизера – отвлечение и одновременное использование доминантного полушария плюс получение доступа к недоминантному полушарию» [Гриндер и др., 2007, с. 156].

Однажды девочка-левша шести лет, у которой было хорошо развито правое полушарие, классифицируя карточки, сложила вместе «циркуль» и «ландыш» на том основании, что «они оба шалашиком». На скептическую гримасу нейропсихолога она (с не менее скептической гримасой) заметила: «Ну конечно, ландыш подходит к ромашке, а циркуль к линейке, но ведь это так скучно…» [Семенович, 2007, с. 90]. В творчестве Мандельштама мы наблюдаем такой же отказ от простых логических связей в пользу подсознательных интуиций («блаженное бессмысленное слово»).

Правое полушарие более развито у левшей. Был ли Мандельштам левшой? Мы не знаем этого наверняка. (Доподлинно известно, что левшой был Ф. Кафка). Н. Н. Богданов по отпечаткам пальцев, взятых у Мандельштама при аресте в мае 1938 года, установил наличие у него парциального левшества. Левшество не обязательно означает леворукость. Левшество – это свойство мозга и нервной системы, то есть более активное функционирование правого полушария. «Феноменальна гиперфункция мозга левшей в сфере реализации имитативных способностей и феномена предвосхищения (антиципации), в миру называемого интуицией» [Семенович, 2007, с. 92]. Также было установлено, что в правом полушарии локализованы  кинестетические навыки [Гриндер, Лойд, 2001].

В целях более конкретного паттернов гипнотического языка в лирике Мандельштама обратимся к рассмотрению лингвистического гипнотического воздействия гениального гипнотизера-коммуникатора М. Эриксона. Создатели НЛП Д. Гриндер и Б. Бэндлер эксплицировали основные приемы гипнотической речи Эриксона:

  • Создание семантической неопределенности. Эффект неопределенности достигается, в частности, при помощи неконкретных слов и избегания прямого называния объекта. У Мандельштама: «клятва листов» (кому клятва? в чем клятва?), «только детские книги читать» (кто читает? когда читать?)
  • Парадокс. Используя противостояние сознания и подсознания, Эриксон запрещал клиенту что-либо делать и добивался обратной реакции, либо заставлял продолжать нежелательные действия, после чего те немедленно прекращались. Дуализм мандельштамовской поэтики – общеизвестный факт. «Виртуозом противочувствия» называла его Ахматова. Построенный «на созвучьях мир» познается через различия, в их осознании кроется причина непрерывного внутреннего роста.
  • Соединение подсознательного с рациональным. Однажды, прощаясь с пациенткой после гипнотического сеанса, М. Эриксон четко и ясно повторил то, что гипнотически внушалось ранее. Таким образом он ускорил изменения, оказав одновременное воздействие и на подсознание, и на сознание пациентки. «Типичный прием Мандельштама, — пишет А. Нильссон, — сопоставлять существительное, имеющее конкретное значение, со словом, которое можно интерпретировать по-разному» [Нильссон, 1995, с. 71]. Это «то, что так ценил в искусстве Мандельштам: соединение контрастных начал – рационального и интуитивного…» [Эткинд, 1995, с. 51].
  • В ходе гипнотической коммуникации М. Эриксон любил «сеять» или внедрять идеи, а затем развивать их. Он подчеркивал определенные мысли в начале беседы, чтобы впоследствии, когда ему понадобится нужная реакция, иметь предпосылки для ее получения. «Так гипноз Эриксона приобретает непрерывность: в процесс постоянно вводится что-то новое, но это новое может быть увязано с тем, что было сделано раньше» [Холл, 2004, с. 38]. Весь поэтический материал Мандельштама представляет собой единый текст, слово, ставшее «тысячествольной цевницей». Определенные идеи, появившись, уже не уходят из контекста мандельштамовской поэтики, а получают дальнейшее развитие и переосмысление.
  • Гипнотическая техника «разбрасывания» Эриксона заключалась в том, что, беседуя с человеком, отдельные слова и фразы он особо подчеркивал, «чтобы они работали как эффективное внушение» [Эриксон, Хейли, 2007, с. 423]. Данная техника напоминает систему ключевых слов-символов в поэтическом тексте Мандельштама (ласточка, петь, золотой, кровь и т.д.).

Способность гипнотизировать заложена в самой природе языка: языковые сигналы — это символы значения, побуждающие нас обратиться внутрь себя, получить доступ к чанкам памяти или структурам референций и с их помощью придать смысл объектам и явлениям. Процесс поиска глубинной (смысловой) структуры, наиболее релевантной внешней структуре высказывания, Д. Гриндер и Р. Бэндлер назвали трансдеривационным поиском. Чтобы активизировать подсознание, нужно запустить трансдеривационный поиск. Семантические неопределенности, обобщения, номинализации, слова, лишенные референтного индекса, грамматические опущения и т.д. – это гипнотические паттерны естественного языка. Присутствуя в поверхностной структуре, они гипнотизируют, поскольку за ними человек видит и слышит репрезентацию своего личного опыта, которому доверяет. Соответственно, чем больше неопределенностей будет в речи коммуникатора, тем больше субъективных внутренних репрезентаций она вызовет. Поэзия, как материя магическая, характеризуется особой сгущенностью гипнотических паттернов.

Назовем наиболее часто встречающиеся в поэзии Мандельштама паттерны гипнотического языка:

Номинализации (превращение процессуального слова в существительное): печаль, шелест, убыль, звон, тленье, пенье, провал, промер, веселье, разлет, разбег, разгон, разрыв, скат, дыханье, проруха, слух, гам, стон, гон, угомон, распев, радость, блужданье, тоска, зоркость, журьба, явь, горячка, хмель, испуг и др.

Неопредленности: «Который час?» – его спросили здесь (кто спросил? где «здесь»?), этот воздух пусть будет свидетелем (свидетелем чего? какой «этот»?)  и др.

В частности: семантическая неопределенность: луч размолотых в свет скоростей, выбегали из углов угланы и др.; фонетическая неопределенность: С протяжным голосом их гуда (при переписке: «с протяжным голодом их чуда»), Я в львиный рев и в крепость погружен (в пропасть погружен) и др.; синтаксическая неопределенность: Вместе с именем мы губим / Безымянную любовь… и др. (Губим, называя, или губим, не называя?)

Кванторы всеобщности: Все большое далеко развеять…Всегда восторженную тишь…Все исчезает… Все движется любовью…

Абстракции: время, век, дрожжи мира, сад величин, самсознанье причин, шестое чувство и т.д. и т.п

Пресуппозиции: И не слишком ли великолепно от гремучего парка глазам… (вопрос касается степени: слишком или не слишком? а великолепно воспринимается как данность).

Стык конкретного с абстрактным: Корзиночка на голове / или напыщенная ода?; И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Одной из наиболее значимых для мандельштамоведения работ является статья о семантической поэтике Ю.И. Левина, Д. М. Сегала, Р. Д. Тименчик, В.Н. Топорова и Т.В. Цивяьн. Авторы статьи говорят об особых приемах поэтического языка Мандельштама, с помощью которых достигается «чудовищное уплотнение реальности» [Левин, Сегал, Тименчик, Топоров, Цивьян, 2001, с. 296-298]:

  1. «Широко используется неопределенная модальность описываемого события. Нельзя сказать, идет ли речь о «действительном» или «возможном», «воображаемом». «Истинной» модальностью является именно «неопределенное».
  2. «На фабульном уровне неопределенность широко представлена в неопределенной локализации происходящего, неопределенном коммуникативном статусе, неопределенном экзистенциальном статусе и т.д. и т.п. … причем попытки внести определенность непоправимо разрушают смысл».
  3. «Расшатывание обычного, «прозаического» синтаксиса. Отдельные элементы изолируются, появляется отчетливая тенденция к повышению односоставных предложений без «нормальной» предикативной связи». Часто встречаются случаи, когда неясна синтаксическая соотнесенность сегментов или сегменты являются синтаксически незаконченными».
  4. «Нарушение лексической сочетаемости», «оксюморонное (амбивалентно-антитетическое) сочетание слов.
  5. «Само слово у Мандельштама принципиально многозначно, причем в синтагматическом развертывании текста то или иное значение доминирует в зависимости от ширины контекста. Это относится также к пустым, неполнозначным словам». То есть обобщения, искажения, номинализации и т.п. черпают конкретно-вещественное содержание из внутренних репрезентаций читателя.

Как видим, лингвистическая сущность отмечаемых авторами статьи характерных особенностей поэтической речи Мандельштама и паттернов гипнотического языка едина. Но самое удивительное, что далее, говоря о воздействии поэзии Мандельштама на читателя, «статья пяти авторов» буквально воспроизводит процесс лингвистической индукции гипнотического состояния и даже описывает две его стадии: наведение транса через семантическую неопределенность, искажение поверхностной структуры и внушение за счет актуализации отдельных смыслов: «Суть этих преобразований – в создании семантической неопределенности <…> и в последующем использовании этой неопределенности для свободного творения нового смыслового мира, для свободного диалога с читателем, который погружаясь в этот постулируемый автором новый смысл, сохраняет несравненно большую возможность интерпретирования, чем это имеет место обычно. Между этими элементами находится разреженное пространство, в котором не могут выжить привычные семантические связи. Слово как бы рождается заново и вольно выбирать себе нужное значение в зависимости от общего задания текста <…>

Суть этих изменений состоит в подавлении автоматических и статистически наиболее частых валентностей слова, во-первых, в создании новых валентностей, позволяющих сопрягать слова, рассматриваемые обычно как весьма удаленные друг от друга или даже противоположные друг другу в семантическом отношении, во-вторых. 

Обе стадии – создание семантической неопределенности и построение новых смысловых рядов – представлены с чрезвычайной убедительностью».

Коммуникативный процесс, в терминах литературоведения описанный как «семантическая поэтика», в психологии понимается как гипноз.

«Никакое мышление, даже чистейшее, не может осуществляться иначе, чем в общепринятых формах нашей чувственности, — писал Гумбольдт, — только в них мы можем воспринимать и запечатлевать его» [Гумбольдт, 2001, с. 301]. Сталкиваясь с семантической неопределённостью на уровне поверхностной структуры, человек достраивает смысл сообщения за счет собственного сенсорного опыта, хранящегося в подсознании.  В статье о семантической поэтике этот психолингвистический феномен выделен как характерная черта поэзии Мандельштама: «тесное слияние смысловой линии, связанной с разработкой глобальных тем, со смысловыми линиями, трактующими конкретно-чувственное состояние мира (описание цвета, звука, осязания, вкуса, других зрительных или слуховых ассоциаций и проч.) и конкретно-чувственное состояние человека» [Левин, Сегал, Тименчик, Топоров, Цивьян, 2001, с.294].

Внутренний образ стихотворений О. Мандельштама, звучащий внутренний «слепок» – это переживание, единое цельное внутренне ощущение, то что в психологии называется «психическим явлением». «Под психическими явлениями обычно понимают факты внутреннего, субъективного опыта…» [Гиппенрейтер, 2006, с. 19]. Семантическая сложность трактовки произведений Мандельштама связана с тем, что исследования ведутся в плоскости сознания, что противоречит творческой установке поэта, старавшегося выйти на иной уровень взаимодействия с миром и провозглашавшего в статье о Данте приоритет порыва над синтаксисом и интуиции над логикой. Например, плотные, насыщенные Восьмистишия, посвященные описанию творческого и когнитивного процесса – выразительный пример того, как понимание рождается через восприятие внутренних образов стихотворения и как бессильны толкования на уровне поверхностных структур.

Цикл восьмистиший построен как разговор человека с собой и с миром в процессе познания. Две основные темы: мир реальный, пространственный и мир ирреальный, творческий даются в свободном развитии, то притягиваясь и образуя единство противоположностей, то отталкиваясь друг от друга и разрабатываясь по отдельности. Мандельштам пытается понять собственную роль как художника в этой двуединой реальности. С детства находящийся на стыке противоречий  между («звезда с звездой – могучий стык»), он в итоге приходит к принятию и того, и другого. Пугаясь в начале хаотичной и пестрой, слишком вещественной действительности, слишком «затверженного» пространства («Неужели я настоящий?»), Мандельштам позже принимает эту сторону жизни («Я – это явь, явь – это явь!»). И через ее принятие он выходит к свободной внутренней реальности, без страха и оглядки на затвердевшие черты. Долго мучившийся невозможностью диалога с современниками, поэт открывает для себя способность сделать «свету светло» путем собственного внутреннего просветления. Ведь, согласно теории Ламарка, подтвержденной современными исследованиями, один организм, устремившийся к самосовершенствованию и в чем-то достигший его, меняет наследственность потомков, даже без прямого контакта с ними.

Любые изменения возможны только в пространстве и во времени. Во внутреннем же мире нет ни пространства, ни времени. Там возможно все и всегда. Но не все и не всегда доступно нашему пониманию. Человеку надо много потрудиться, чтобы прийти к самому себе. Совершая труд познания, пробираясь к себе сквозь вечный и беспредельный «запущенный сад величин», поэт оказывает влияние и на мир пространства-времени, мир кленов, бабочек и парусных гонок, развивая тот орган («шестого чувства крошечный придаток»), функционирование которого приведет человеческий род к гармонии лепестков, куполов и творчества.

Одно стихотворение – одна внутренняя репрезентация, одно состояние души. Чтобы понять Мандельштама, надо читать его стихотворения, вживаясь в их внутренние звучащие слепки формы, – тогда перед нами возникнет летопись души, отражающая рост личности.  «В поэзии важно только исполняющее понимание – отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее…» [Мандельштам, 1991, с. 364]. Стихотворения Мандельштама написаны особым магическим языком, направлен от души к душе и никаких остановок в пути не признает.

  1. Гиппенрейтер Ю.Б., 2006. Введение в общую психологию. – М.: ЧеРо, МПСИ, Омега-Л. – 336 с.
  2. Гриндер Д., Р. Бэндлер, Дж. Делозье, 2007. Паттерны гипнотических техник Милтона Эриксона. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК. – 414 с.
  3. Гриндер М., Лойд Л., 2001. НЛП в педагогике. – М.: Институт общегуманитарных исследований. – 320 с.
  4. Гумбольдт В., 2001. О мышлении и речи // Избранные труды по языкознанию – М.: Прогресс. – 400 с.
  5. Засосов Д., В. Пызин, 2003. Повседневная жизнь Петербурга на рубеже ХIХ-ХХ веков. М.: Молодая гвардия. – 467 с.
  6. Карпов А.С., 2001. Попробуйте меня от века оторвать! Осип Мандельштам// Неугасимый свет. – М.: Изд-во РУДН. – С.111-171.
  7. Левин Ю. И., Д. М. Сегал, Р. Д. Тименчик, В.Н. Топоров, Т.В. Цивьян, 2001. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма//Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М.: РГГУ. – С.282-316
  8. Лотман М, 1996. Мандельштам и Пастернак. – Таллин: Alexandra. – 176 с.
  9. Любимов А., 2002. Мастерство коммуникации. – М.: Издательство «КСП+». – 336 с.
  10. Мандельштам Н., 1999. Воспоминания. — М.: Согласие. – 555с.
  11. Мандельштам Н., 1999. Вторая книга. – М.: Согласие. – 750 с
  12. Мандельштам О.Э., 1991. Собрание сочинений в 4-х томах. Под ред. Г.П. Струве, Б.А. Филиппова, Т.2. – М.: Терра. – 730 с.
  13. Микушевич В., 2001. Эстетика Осипа Мандельштама в «Разговоре о Данте» // Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама. – М.: РГГУ. – С. 144-155
  14. Нильссон Н. А., 1995. «Бессонница» // Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О. А. Лекманова. – М.: Радикс. – С.67-74
  15. Павлов М. С., 2000. «Бродский в Лондоне» // Сохрани мою речь. — М.: РГГУ. – С.12-64
  16. Преображенский С.Ю., 2001. «Метонимические» прилагательные у Мандельштама в свете «тесноты стихового ряда» // Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама – М.: РГГУ. – С. 197-206
  17. Семенович А. , 2007. Эти невероятные левши. – М.: Генезис. – 250 с.
  18. Фрейдин Ю., 2000. Мандельштамовский комментарий к воспоминаниям Петра Зайцева об Андрее Белом// Сохрани мою речь… Записки мандельштамовского общества. – М.: РГГУ. – С. 237-246
  19. Хлыстова А.В., 2009. Магия поэтики О. Мандельштама. – М.: РУДН – 209 с.
  20. Холл М., 2004. Магия коммуникации. Использование структуры и значения языка. – СПб.: «Прайм-ЕВРОЗНАК», М.: «ОЛМА-ПРЕСС».– 352 с.
  21. Черашняя Д.И., 2010. Динамика сюжета и встречное движение времени в «стихах о неизвестном солдате» Осипа Мандельштама// Открытый научный семинар: «Феномен человека в его эволюции и динамике», №51.
  22. Эриксон М., Дж. Хейли, 2007. Стратегии семейной терапии. – М.: Институт Общегуманитарных исследований. – 432 с.
  23. Эткинд Е. , 1995. «Рассудочная пропасть»: О мандельштамовской «Федре». // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения: Сб. статьей. – Воронеж: Изд-во Воронежского университета. – С. 43-60

***********************************

Опубликовано Вестник Московского университета. Серия 9. Филология. № 2. С. 155-168