Рубрики
Научные статьи

Поэтическое наследие О. Мандельштама — исповедь о жизни души

 

Поэт Осип Эмильевич Мандельштам занимает сегодня ведущее место в ряду величайших представителей российского Парнаса. Высказываются мнения о том, что он является вторым после великого Пушкина поэтом России (М. Ардов). Однако значимая роль творчества О. Мандельштама в истории русской литературы не всегда оказывается адекватно представленной на уроках в старших классах. Возможно потому, что велика сила инерции в преподавании литературы в школе и живы еще отголоски советского литературоведения, или недоверие вызывает «темный» стиль поэта, представляется сложным представить широкую, ясную панораму его поэтической вселенной. Мы предлагаем вниманию читателей статью, достаточно коротко, в формате одной лекции, воссоздающую ключевые этапы творческой эволюции поэта, запечатлённые в поэтических сборниках «Камень», «Tristia», «Стихи 1921-1925», «Новые стихи», «Воронежские тетради».

«Я рожден со второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадежном году и столетья / Окружают меня огнем…» По новому стилю О. Мандельштам родился 15 января 1991 года и погиб в 38 году в пересыльном лагере на Черной речке.

Раннее детство поэта прошло в Варшаве. Его отец, купец первой гильдии, был перчаточником, и образ дома как темной, тесной, утробной норы, пропитанной запахом выделываемой кожи, станет первым камнем в фундаменте поэтической вселенной Мандельштама. Отталкиваясь от этого утробного мира, он будет страстно желать преодолеть замкнутость, ограниченность еврейской жизни.

В 1894 году семья переезжает в Павловск, в 1897 – в Петербург. Будущему поэту 7 лет, и он захвачен стройностью архитектуры Петербурга, мелодичностью русской речи, найдя в них противовес «иудейскому хаосу». Уже тогда рождается мечта поэта о единой гармонии мироздания, которая существует и ее надо обрести, услышать, ощутить: «Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам…»

У Мандельштама сложились особые отношения с музыкой: не достигший еще и 10 лет, он болезненно, напряженно боготворит ее, слушая в Павловске Чайковского, Рубинштейна: «Чайковского в эту пору я полюбил болезненным нервным напряжением… Широкие, плавные, чисто скрипичные места Чайковского я ловил из-за колючей изгороди и не раз изорвал свое платье и расцарапал руки, пробираясь бесплатно к раковине оркестра» («Шум времени», 1925) [6; с.6-50]. От матери, замечательной пианистки, поэт унаследовал чувство внутренней гармонии, которое развилось впоследствии в обостренное ощущение внутренней правоты. Отношения с жизнью, со временем поэт всегда будет строить по собственному внутреннему камертону правды, не поддаваясь ни на лукавые обманы, ни на прямые угрозы судьбы.

Сейчас нам доступна аудиозапись нескольких стихотворений, прочитанных автором. Современники поражались тому, как он выпевает, шаманствует, читая стихи, погружаясь в транс и увлекая за собой слушателей. Стихотворения Мандельштама надо воспринимать так, как слушаешь классическую музыку: погружаясь, идя за ней. В настоящее время более 50 стихотворений Мандельштама положено на музыку. В процентном отношении к общему корпусу лирических произведений это немногим меньше, чем у С. Есенина. Песни на стихотворения поэта исполняют Т. Гвердцители, А. Пугачева, А. Буйнов, А. Кортнев, И. Чурикова, Ж. Бичевская и др. На основе его произведений созданы композиции для хорового и вокального пения в сопровождении скрипки, флейты,  фагота, виолончели, арфы и др. Положенные на музыку стихотворения Мандельштама звучат в кинофильмах: «Московская сага», «Мужчина в моей голове».

Учился Мандельштам в Тенишевском училище, закончив его с оценками «отлично» по французскому языку, истории, биологии, химии, геологии, космографии и т.д., «четверками» по русскому и немецкому языкам, алгебре, геометрии; «тройками» по счетоводству, товароведению и рисованию.

В последние годы обучения в Тенишевском училище Мандельштам ведет активную революционную деятельность от партии эсеров, вдохновенно выступает речами перед рабочими, что становится причиной, его отправки за границу… родителями, обеспокоенными дальнейшей судьбой сына.

В 1907-1908 гг. Мандельштам учится в Сорбонне, где слушает, в частности, лекции А. Бергсона, французского философа, чьи представления оказали на него существенное влияние. В концепции Анри Бергсона жизнь мыслится как космический «жизненный порыв», поток.  «Реальность есть непрерывный рост, без конца продолжающееся творчество» [11]. Интеллект, по мнению философа, по самой своей природе оторван от жизни. Изменение совершается непрерывно, а рассудочно-механистическое познание и опирающаяся на него наука способны понимать нечто лишь остановив этот процесс, то есть умертвив предварительно жизнь. Сущностью является «длительность», непрерывный «поток» состояний. Разум в состоянии уловить только поверхность, в глубину проникает интуиция. Мандельштам в статье «О природе слова» (1922 г.) будет цитировать Бергсона, но глубже влияние французского философа отразится в его более поздней статье «Разговор о Данте», где категория «движения» станет основой поэтического образа. «Намагниченный порыв», внутреннюю «тягу» сделает Мандельштам внутренней структурой, созидающей поэтический образ, как у Данте, так и в поэзии вообще: «Дантовские сравнения… всегда преследуют конкретную задачу дать внутренний образ структуры или тяги… его теология была сосудом динамики» [7; с.377, с.393]

Также концепция А. Бергсона оказала влияние и на понимание поэтом времени. Время как категория у Мандельштама неразрывно связано с ощущением движения, с наполненностью душевной жизни человека. Время для него «плоть деятельная, разрешающаяся в событие» («О природе слова») [6; с. 172-187].

А небо будущим беременно…

Механистический счет времени, выражаемый движением стрелки по циферблату, как и механическая смена кадров в кинофильме, вызывали у поэта аналогию с метаморфозами ленточного глиста.

В 1909 г. Мандельштам два семестра проводит в Гейдельберге, изучая романские языки и философию. «Мережковский, проездом в Гейдельберге, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов», — пишет он Волошину. В 1910 году поэт возвращается в Россию. В том же 1910 году состоялась первая публикация его стихов в журнале Н. Гумилева «Аполлон».

О. Мандельштам принял крещение в июле 1911 года в методистской церкви г. Выборга. Поверхностный взгляд может расценить этот поступок как способ обеспечить поступление в Петербургский университет, на отделение романских языков историко-филологического факультета, куда евреев брали по процентной норме, составлявшей около 5% от общего количества студентов. Однако это не так. Осип Эмильевич отличался удивительным нежеланием рационально организовывать свою жизнь. Он согласовывал свои действия не с возможностью личной выгоды, а с некоей абстрактной идеей высшей целесообразности. Для него она была единственным мерилом должного/недолжного в мире, тем, что Ахматова называла чувством «глубокой внутренней правоты». Так, например, написав в 1933 году самоубийственные, по выражению Б. Пастернака[1] стихи «Мы живем под собою не чуя страны…», поэт читал их друзьям и знакомым. «Первые слушатели этих стихов приходили в ужас и умоляли О. М. забыть их» [4; с.187]. Не понимать, что происходит, поэт не мог. Значит, важнее сохранения собственной жизни для него было, чтобы слово прозвучало, чтобы правда разбила повсеместно прижившуюся ложь. А когда в голодное время, которое продолжалось большую часть жизни, так как советское государство не удостаивало поэта заработком, Мандельштаму вдруг перепадала некоторая сумма, – он, не откладывая про запас, покупал шоколадки и всякую всячину и… угощал знакомых и соседских детей, радуясь их радости.

Детский рот жует свою мякину,
Улыбается, жуя,
Словно щеголь голову закину
И щегла увижу я.

То же и с крещением. Этот духовный акт был важен для Мандельштама как ритуал вхождения в общеевропейскую культуру, как завершение его борьбы с «хаосом иудейским», узостью и косностью прежде всего внутри себя.

Ведущая тема поэзии Мандельштама —  опыт построения личности. «В любом моменте роста есть свой одухотворенный смысл, и личность только в том случае обладает полнотой существования, когда расширяется на каждом этапе, исчерпывая все возможности, который дает возраст» [5; с. 394], — писала жена поэта, Н.Я. Мандельштам.

В каждой книге стихов – «Камень», «Тристии», «21-25 годы», «Новые стихи», «Воронежские тетради» — есть своя ведущая мысль, свой поэтический луч. Ранние стихи («Камень») – юношеская тревога и поиски места в жизни; «Тристии» — возмужание, предчувствие катастрофы, погибающая культура и поиски спасения; оборванная и задушенная книга 21-25 годов – в чужом мире, усыхающий довесок; «Новые стихи» — утверждение   самоценности жизни, отщепенство в мире, где отказались от прошлого и от всех ценностей, накопленных веками, новое понимание своего одиночества как противостояния злым силам; «Воронежские стихи» — жизнь принимается, как она есть, во всей ее суете и прелести…» [5; с. 395].

«Камень» (1908-1915)

Мандельштам несколько раз посещал башню Вячеслава Иванова, но символистом не был. Космическая разреженность его ранних стихов, которую иногда объясняют влиянием поэтики символизма, вызвана не этим. Их таинственная недоговоренность – это психологическое отражение осторожного вхождения в жизнь, полное недоумения и сомнений: «Неужели я настоящий / И действительно смерть придет?» С. Аверинцев пишет: «очень трудно отыскать где-нибудь еще в мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть не подростка, с такой совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой, шурша, —

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

Никакой это не декаданс —  все мальчики во все времена чувствовали, чувствуют и будут чувствовать нечто подобное. Боль адаптации к жизни взрослых, а главное – особенно остро ощущаемая прерывистость душевной жизни, несбалансированные перепады между восторгом и унынием, между чувственностью и брезгливостью, между тягой к еще не обретенному «моему ты» и странной холодностью, — все это для мальчика не болезнь, а норма, однако воспринимается как болезнь и потому замалчивается» [1; с.209].

Первый поэтический сборник Мандельштама, «Камень», открывается стихотворением 1908 г., состоящим из одного четверостишия:

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной.

Ритмическая конструкция соткана из пауз и остановок, удивительно ее воплощение на основе пушкинского 4ст. ямба., — имитация тяжелых капель, падающих размеренно. Плохо поддается логической интерпретации, но тем не менее вполне понятен «без объяснений» оксюморон «немолчный напев глубокой тишины». Ахматова называла Мандельштама «виртуозом противочувствия». На простые логические отрезки образы мандельштамовских стихотворений не раскладываются. Например, исследователи до сих пор не могут прийти к единому мнению по поводу порядка расположения 10 небольших «Восьмистиший» Мандельштама: что так, что этак, логически связного коммуникативного сообщения не получается. Однако «Восьмистишия» положены на музыку для голоса, флейты, валторны, арфы и струнного трио, то есть музыкой поняты и ассимилированы.

Лирический герой «Камня» входит в мир, его задача – понять себя. Лейтмотив сборника – прислушивание к себе при «стускленности колорита» [1; с.209] внешнего мира. «Кто Я?» — основной вопрос подросткового возраста.

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?…

Поэт психологически точно передает терзания развивающегося самосознания.

…Будет и мой черед –

Чую размах крыла.

Так – но куда уйдет

Мысли живой стрела?

В этот период чувства становятся особенно острыми. Неожиданные чужеродные прикосновения вызывают физическое напряжение, иногда брезгливость и резкое отторжение.

Так вот она – настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

«Мир подростка насыщен идеальными настроениями, выводящими его за пределы обыденной жизни, реальных взаимоотношений с другими людьми» [9; с.417].

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред

Башни стрельчатой рост!

С точки зрения аудиального восприятия мира, первая часть «Камня» — это тишина. И в тишине — приказания «петь». Во второй части сборника появляются звуки, шумы и начинается процесс «говорения» лирического героя. С точки зрения визуальных предикатов, колорит, действительно, «стускленный» (много эпитетов со значением «серый, туманный»). Но проступающий сквозь «туманную пелену» субъективного восприятия героя окружающий мир оказывается ярким и насыщенным живыми красками. Все шире круг явлений, попадающих в сферу авторского внимания. Поэт стремится перепахать, как чернозем, все культурные слои, эпохи, воедино собрать мир античной, европейской и русской культуры, чтобы найти единый вектор, несущую ось, ту высшую реальность, АКМЭ, которая направляет жизнь человека. Акмеизм, ставший для Мандельштама материнским лоном в поэзии, воспринимается не как сугубая вещественность предметов, а как экзистенциальное обоснование их существования. Высшая заповедь акмеизма, по Мандельштаму, такова: «Любите существование вещи больше самой вещи, и свое бытие больше самих себя» («Утро акмеизма» [6; с.141-145]). Акме – это ось жизни, где случайное стерто, а глубинное – явлено.

…Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновенным озабочен –

Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

«Tristia» (1916-1920 гг.)

В последних стихах «Камня» (13-15 гг.) и в сборнике «Tristia»[2] (1916-1920 гг.) Мандельштам переживает как личный, сокровенный опыт историю Древней Эллады, Рима и римской государственности, «прекрасную» ересь афонских монахов[3], печалится о «европеянках нежных» и декабристах, восхищается поэзией Ф.Вийона и А.Ахматовой, размышляет о пути П. Чаадаева и о сумерках свободы, с которыми ассоциируется у него современная эпоха. Мандельштам реализует ту цель, ради которой он принял в 1911 году крещение, –войти как равный в европейскую культуру, вместить ее и пресуществить в поэзии. Ради того, чтобы сохранить навсегда ее черноземные пласты» —  лучшее, что в ней было. В статье «О природе слова», Мандельштам пишет: «Чтобы спасти принцип единства в вихре перемен и безостановочном потоке явлений, современная философия в лице Бергсона… рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Эту связь он освобождает от времени и рассматривает отдельно. Таким образом связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но в то же время они поддаются умопостигаемому свертыванию» [6; с.172-187].

Сопрягать и сохранять времена, передавая их внутреннюю связь, гармонию и величие,  являлось смыслом и целью жизни поэта: «Умение сохранить единство личности на всех этапах является своего рода победой над смертью» [5; с.317].

К. Мочульский, помогавший Мандельштаму готовиться к экзамену по греческому языку, вспоминает: «Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие; наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. Когда я ему сообщил, что причастие прошедшего времени от глагола «пайдево» звучит «пепайдевкос», он задохнулся от восторга и в этот день не мог больше заниматься.

Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер — чем непонятнее, тем прекраснее. Я очень боялся, что на экзамене он провалится, но он каким-то чудом выдержал испытание. Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:

И покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

В этих двух строках больше «эллинства», чем во всей «античной» поэзии многоученого Вячеслава Иванова» [9; с.10].

Мандельштам вживался так в каждую культурную эпоху, с которой соприкасался, вбирал в себя и «отгадывал» ее. Он выучил итальянский, чтобы читать Данте в оригинале. И смог открыть в структурной природе дантовских текстов такие глубины, что современное литературоведение еще не вполне освоило его откровения. «Под культурой О.М. понимал идею, лежащую основе исторического процесса; идею гармонии и величия, история для него была путем испытаний, действенной проверкой добра и зла [4; с. 307].

Сборник «Tristia» – это прикосновение к сердцевине жизни: через любовь к женщине («На розвальнях…», «Зато, что я руки твои не сумел удержать…», «Я наравне с другими хочу тебе служить…»), через размышления о жизни и смерти, через «наплывание» на русскую поэзию культурными пластами разных эпох и цивилизаций, через религию и творчество («Розы тяжесть и нежность…», «Я слово позабыл…», «Когда Психея-жизнь спускается к теням…»), через историю и современность: «Сумерки свободы», «В Петербурге мы сойдемся снова…»

Основные цветовые эпитеты Тристий: золотой и черный. «Золотой» у Мандельштама —  цвет благости и целокупности мира, единства и цельности. («Золотой» часто и круглый: золотой шар, золотое солнце, золотой живот черепахи-лиры.) Черный – это цвет смерти и распада, стихийного хаоса. В целом цветовая палитра «Tristia» – наиболее богатая из всех поэтических сборников Мандельштама, здесь встречаются такие цвета, как черный, золотой, голубой, белый, прозрачный (хрустальный), зеленый (изумрудный), желтый, багряный, оранжевый (янтарный, ржавый, медный), красный, багряный, вишневый, серый, коричневый. Мандельштам расширяет диапазон добра и зла до предельных границ.

«Стихи 1921-1925»

Произведения этого сборника передают мироощущение тридцатилетнего человека, готового воплотить себя в мире. В этом возрасте человек понимает, что счастье – дело его собственных рук, и ему доставляет радость приносить миру пользу. Мандельштам чувствует себя полным творческих сил, а в России — эпоха красного террора, голода, геноцида крестьянского населения. Как относился Мандельштам к революции? Как к смутному времени в истории России. Мыслитель и мудрец, Осип Эмильевич не верил во всеобщее стремительное счастье, не считал свободу – подарком. Свобода – понятие не внешнее а внутреннее, экзистенциальный путь. Событиям 18 года посвящено стихотворение «Сумерки свободы», где «в легионы боевые связали ласточек — и вот / Не видно солнца…» Сумерки – предрассветное время или предвестие ночи? Сознательно, быть может, поэт не вполне представлял будущее, но пророчил – закат свободы

B ком сердце есть — тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

В 1921 году расстрелян Н. Гумилев, в том же году в возрасте 40 лет умирает А. Блок, исчерпав духовные силы в стремлении «слышать музыку революции» и создании поэмы «Двенадцать».  Страшный голод в Поволжье 1921-22 годов поставит точку в отношениях С. Есенина с советской властью, и в 1925 году «последнего поэта деревни» не станет.

Нельзя дышать и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит…

У Мандельштама нет связей с этим новым, диким и косматым миром. После эмиграции, арестов и расстрелов большей части прежних слушателей, поэт оказывается перед иной аудиторией — пролетарской массой:

Распряженный огромный воз

Поперек вселенной торчит,

Сеновала древний хаос

Защекочет, запорошит.

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

«О чем говорить? О чем петь?» — главная тема периода. Чтобы дарить миру силы души, надо знать: то, что ты даришь, востребовано. Однако культурные и духовные ценности гражданам молодой советской республики не интересны. Мир стал похож на неосмысленную первобытную реальность, в которой много запахов, сил, инстинктов, но нет мысли, проясняющей бытие. И поэт, псалмопевец, не находит в окружающей действительности идеи, рождающей песнь, «поднимающей растительные краски бытия до членораздельного порыва».

Трижды блажен, кто введет в песнь имя;

Украшенная названьем песнь

Дольше живет среди других –

Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,

Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха –

Будь то близость мужчины,

Или запах шерсти сильного зверя,

Или просто дух чобра, растертого между ладоней.

Воздух бывает темным как вода, и все живое в нем плавает как рыба…

Нашедший подкову, 1923

История, которая была для поэта сокровищницей духовных ценностей, обещала неисчерпаемые возможности внутреннего роста, теперь, в современном обличье, оскаленным звериным рыком отвечает преданнейшему сыну:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней…

Век, 1922

Поэт считает себя ответственным за то, чтобы «флейтою связать» «узловатых дней колена», вот только с этой ответственностью он остается один на один. Ни слушателям, ни тем более государству нет дела до добровольно принятого им на себя подвижничества, в разреженном пространстве творческого небытия поэт задыхается.

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Это самопризнание звучит в тот жизненный период, когда, согласно психологии развития личности, человек буквально упоен творческими возможностями и созидательными силами. «Мне не хватает меня самого!» — и не потому, что я мало работал над обретением себя. Но время вдруг повернулось вспять: огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля… И я бы рад, но не могу отдать вам себя, потому что вы … не берете.

Кто я? Не каменщик прямой,

Не кровельщик, не корабельщик.

Двурушник я, с двойной душой.

Я ночи друг, я дня застрельщик.

«Двадцатые годы, может быть, самое трудное время в жизни О. Мандельштама. – пишет Н.Я. Мандельштам, жена поэта. — Никогда ни раньше, ни впоследствии, хотя жизнь потом стала гораздо страшнее, Мандельштам с такой горечью не говорил о своем положении в мире. В ранних стихах, полных юношеской тоски и томления, его никогда не покидало предвкушение будущей победы и сознание собственной силы: «чую размах крыла», а в двадцатые годы он твердил о болезни, недостаточности, в конце концов – неполноценности. Из стихов видно, в чем он видел свою недостаточность и болезнь: так воспринимались первые сомнения в революции: «кого еще убьешь, кого еще прославишь, какую выдумаешь ложь?». Двурушник это тот, кто пробует соединить «двух столетий позвонки» и не решается приступить к переоценке ценностей» [4, с.203].

Поэт, который верит, что «видит Бог, есть музыка над нами» в современной действительности оказывается предателем…  интересов рабочего класса.

Эмигрировать – такой вариант не рассматривается. Еще в 1914 году размышляя в стихотворении «Посох» о судьбе русского иностранца П. Я. Чаадаева, поэт отвергает путь, ведущий мимо «печали домашних». Жить в России, со своим народом — такой выбор, не колеблясь, делает Мандельштам так же, как и его друг и соратник А. Ахматова. Значит, придется найти новый язык для выражения внутренней идеи, организующей личность, научиться говорить на языке нечленораздельных стихийных сил:

Мы только с голоса поймем,

Что там царапалось, боролось,

И черствый грифель поведем

Туда, куда укажет голос.

Мандельштам пробует найти то, что объединяет его с сегодняшними хозяевами улиц и площадей, пробиться к их душе через внесоциальное, человеческое, близкое каждому. Он пишет стихотворение о Великой французской революции:

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни – голуби, дома – как голубятни…

Здесь клички месяцам давали как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам,

А подрастут они – то разве года два

Держалась на плечах большая голова…

Мне трудно говорить: не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И как ребенок всем показывал занозу,

Его не слушали; смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой.

Париж, 1923

 

Через близкую Советской России революционную тему, через предельно простой, искренний образ львенка, молящего о понимании и сочувствии, пытается Мандельштам пробиться к своему новому читателю. В этом стихотворении и в следующем за ним, посвященном процессу дарения имени («Как тельце маленькое крылышком…»), нет ни одной кинестетической номинализации[4]. Это исключительный случай в поэзии Мандельштама. Он словно решил совершить непомерное усилие, вывернуть душу до конца, сделав поэтическую речь предельно конкретной. Рассказывая про нежного львенка, сказать про свою боль…

Это противоречило всему складу его психики. Больше Мандельштам такого себе никогда не позволит.  Присущее ему глубокое чувство собственного достоинства воспротивится насилию, и поэт придет к выводу, что молить о «жалости и милости» —  недостойно.

О глиняная жизнь! О умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови, для племени чужого

Ночные травы собирать.

 1 января 1924

Поэтический поток, бывший недавно таким полноводным, иссякает. Поэт еще хочет верить в то, что

Известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех…

Но стихи не приходят. Потому что творчество возможно для Мандельштама только в осознании своей поэтической правоты. «Ведь поэзия есть сознание своей правоты. Горе тому, кто утратил это сознание…» [6, с.147].

«Простая песенка о глиняных обидах», как назовет поэт самый тяжелый период своего творчества, перестает звучать. Наступает время глухоты и немоты. Мандельштам, писавший всегда с голоса, с «погудки», звучавшей в ушах, не слышит более ничего. Не прав оказался Блок, «слушать музыку революции» смертельно опасно для русских поэтов. В 1925 году выходит автобиографическая проза Мандельштама с говорящим названием — «Шум времени». Зимой 1929/30 года он диктует жене «Четвертую прозу». ««Четвертая проза» свидетельствовала об окончательном освобождении поэта от иллюзий по поводу происходящих в стране процессов. Надеяться на то, что он сможет как-то вписаться в них, сможет быть понят, сможет выйти к читателю, уже не приходилось. Разумеется, радости осознание этого не приносило, да и постоянная бытовая неустроенность, угнетающая безденежность к радости никак не располагали. Но еще более усилилось всегда жившее в Мандельштаме чувство внутренней свободы, которым он никогда не хотел поступаться, ибо это было бы для него равносильно творческой гибели.

По словам Н.Я. Мандельштам, «Четвертая проза» полного освобождение не дала, но пробила путь для стихов». Отмежевавшись от «чужого племени», поэт почувствовал, как вновь обретает утраченный им голос. «Он вернулся к Мандельштаму, когда его надоумило разбить стеклянный колпак, вырваться на волю. Под стеклянным колпаком стихов не бывает: нет воздуха»» [2; с.117]. А случилось это только через пять лет, благодаря поездке в Армению весной 1930 года, о которой Мандельштам мечтал давно. Поэт смог оторваться от советской действительности, прикоснуться к библейской красоте мира – и поэтический слух и голос к нему вернулись.

«Новые стихи» (1930-1934 гг)

В первой части «Новых стихов» поэт осторожно пробует голос, «взяв на прикус серебристую мышь».

После полуночи сердце ворует

Прямо из рук запрещенную тишь,

Тихо живет, хорошо озорует –

Любишь – не любишь – ни с чем не сравнишь.

Любишь – не любишь, поймешь – не поймешь…

Так почему ж, как подкидыш, дрожишь?

После полуночи сердце пирует,

Взяв на прикус серебристую мышь.

Ни резких движений, ни бурлящей энергии, все словно оцепенело в поэтической вселенной Мандельштама. Как после тяжелой, долгой болезни, когда человек учится всему заново.

В первой части «Новых стихов» поэт старается решить проблему своего «двурушничества», согласовать внутреннюю принадлежность прежней эпохе, эпохе гуманизма и духовности, с необходимостью жить в дне сегодняшнем, и жить полноценно. И если в 1924 году он писал: «Нет, никогда ничей я не был современник…», то теперь:

Я человек эпохи Москвошвея

Смотрите, как на мне топорщится пиджак…

Но это не приспособленчество, отнюдь! Сделав выбор между страхом и свободой в пользу безусловной внутренней свободы, он готов идти в ногу со временем, однако не подстраиваясь под него, а сохраняя полное осознание поэтической правоты и чувство собственного достоинства.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь,

Я постепенно скорость разовью –

Холодным шагом выйдем на дорожку –

Я сохранил дистанцию мою.

Он должен хранить гармонию и величие, быть честным перед собой и перед будущим и говорить современникам правду.

Я с горящей лучиной входу

К шестипалой неправде в избу…

Биографически это возраст сорока и более лет, период, когда человек начинает ощущать себя равноценным миру. Его суждения зрелы и обоснованы. В стихотворениях 1930-1934 гг. в первый раз появляется в мандельштамовской речи слово «патриарх». И впервые звучат оценочные характеристики: дружок, мучитель, властитель, учитель, дурак. Теперь Мандельштам не прислушивается к миру, как в «Камне», не отгадывает его, как в «Tristia», не мучается вместе с веком-властелином («какая боль искать потерянное слово, больные веки поднимать»), как в начале 20-х годов, а чувствует право говорить в полный голос. Вот названия некоторых стихотворений этого периода: «Ламарк», «Импрессионизм», «Стихи о русской поэзии», «К немецкой речи», «Ариост», «Памяти А. Белого».

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! я еще не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Ленинград, 1830

К этому же периоду относится стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанное осенью 1933 г., за которое, прочитанное к тому времени не более чем полутора десяткам человек, в мае 1934 г. поэт был арестован.

Не страх за жизнь мучителен был для поэта в тюремном заключении, еще в феврале 34 года он спокойно и просто сказал Ахматовой: «Я к смерти готов»[5]. Самое страшное для Мандельштама — унижение человеческого достоинства. Чуть более месяца провёл поэт на Лубянке. Вердикт Сталина оказался неожиданно щадящим: «изолировать, но сохранить». Но когда Надежде Яковлевне, жене поэта, разрешили первое свидание, выглядел он ужасно: «осунувшийся, измученный, с воспаленными глазами, полубезумным взглядом… в тюрьме он заболел травматическим психозом и находился в почти невменяемом стоянии» [2; с.150]. Из воспоминаний жены поэта: «Когда ввели О. М., я заметила, что глаза у него безумные, как у китайца, а брюки сползают. Профилактика против самоубийств — «внутри» отбирают пояса и подтяжки и срезают все застежки. Несмотря на безумный вид, О. М. тотчас заметил, что я в чужом пальто. Чье? Мамино… Когда она приехала? Я назвала день. «Значит, ты все время была дома?» Я не сразу поняла, почему он так заинтересовался этим дурацким пальто, но теперь стало ясно — ему говорили, что я тоже арестована. Прием обычный — он служит для угнетения психики арестованного. Там, где тюрьма и следствие окружены такой тайной, как у нас, и не подчиняются никакому общественному контролю, подобные приемы действуют безотказно…» [4, с.28]. Позже Мандельштам был не в силах рассказать даже жене, что именно с ним делали на Лубянке.

В первую же ночь в Чердыни, куда он был сослан, Мандельштам пытался покончить с собой. Из воспоминаний жены: «В своем безумии О. М. надеялся «предупредить смерть», бежать, ускользнуть и погибнуть, но не от рук тех, кто расстреливал. Странно, что все мы, безумные и нормальные, никогда не расстаемся с надеждой: самоубийство — это тот ресурс, который мы держим про запас и почему-то верим, что никогда не поздно к нему прибегнуть. А между тем столько людей собирались не даваться живыми в руки тайной полиции, но в последнюю минуту попались врасплох… Мысль об этом последнем исходе всю нашу жизнь утешала и успокаивала меня, и я нередко — в разные невыносимые периоды нашей жизни — предлагала О. М. вместе покончить с собой. У О. М. мои слова всегда вызывали резкий отпор. Основной его довод: «Откуда ты знаешь, что будет потом… Жизнь — это дар, от которого никто не смеет отказываться…»» [4; с.68].

Благодаря хлопотам друзей и знакомых и помощи Н. Бухарина, власти позволяют Мандельштамам жить в Воронеже. Но не дают ни прописки, ни разрешения работать. Чем могли помогали им немногие оставшиеся друзья, те, кто считал помощь ближнему важнее оберегания собственной жизни. Но этого было мало, очень мало. Жизнь за гранью нищеты, впроголодь, а то и по-настоящему голодная, втайне от охранки поездки в Москву, чтобы получить хоть какую-то помощь от друзей, бесправие и изматывающее каждодневное ожидание нового ареста, ссылки, расстрела.

Воронежские тетради (1935-1937)

Первые стихи воронежского периода еще имеют некоторый отпечаток психической болезни. Появляются неологизмы (рыб звукопас, черноречивое…), которых у Мандельштама никогда не было. Речь запинается, она хаотична и тяжела. Потребовалось признание, что «дважды умер» (арест и попытка самоубийства), чтобы началось возвращение к жизни. В первых Воронежских стихах интересна встреча Мандельштама с черноземом.

Переуважена, перечерна, вся в холе,

Вся в холка маленьких, вся воздух и призор,

Вся рассыпаючись, вся образуя хор –

Комочки влажные моей земли и воли!

…Ну, здравствуй, чернозем, будь мужествен, глазаст –

Черноречивое молчание в работе.

Ранее физический труд не входил в число жизненных ориентиров поэта, его внимание было отдано городам: Петербург, Рим, Париж, Флоренция, Феодосия, Москва и т.д. И «нужно было пройти через самые суровые испытания, сполна ощутить на себе жестокость выпавшей на его долю эпохи, чтобы в итоге прийти – как это ни парадоксально – к ощущению своего кровного родства с природным миром» [3; с.261].

В стихотворении «Улыбнись, ягненок гневный с рафаэлева холста…» Мандельштам через культуру, живопись обращается к миру вечной гармонии:

В легком воздухе свирели раствори жемчужин боль.

В синий, синий цвет синели океана въелась соль…

Цветовые эпитеты в этот период лишены символического подтекста: «в янтарь и мясо красных глин», «белизна снегов гагачья». Поэт знакомиться с новой для него частью вселенной:

Как подарок запоздалый,

Ощутима мной зима…

Природа в «Воронежских тетрадях» – это божественная музыка мироздания, и на ее фоне политическая и личная катастрофа – то «мгновенное», которым поэт уже не «озабочен». В его поэтический мир входят новые явления, не зависимые от политики и истории: детская улыбка, «сосновой рощицы закон». «Немногие для вечности живут…» — говорил он в ранних стихах. Теперь и сам поэт входит в этот избранный круг: «Подивлюсь на мир еще немного, / На детей и на снега». По отношению к современности он находится теперь в метапозиции: «Я в сердце века». Даже наиболее болезненная тема – тема Сталина – сопрягается с образом фольклорного злодея, наделяясь архетипическими чертами окаменевшего, кощея: «Внутри горы бездействует кумир».

Впервые появляется тема детства, «детскости».

Когда заулыбается дитя

С развилиной и горести и сласти,

Концы его улыбки, не шутя,

Уходят в океанское безвластье…

И хотя становится совсем невыносимым быт, Мандельштам упорно работает, не отрываясь от духовного созерцания мира. «Здесь, в воронежской ссылке, Мандельштам переживает даже для него редкий по силе прилив поэтического вдохновения… Ахматова удивлялась: «Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах М. именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен»[3; с.115]. Среди аудиальных предикатов глаголы с семантикой «петь» выходят на первый план. Наталья Штемпель вспоминает, что в Воронеже «писал Осип Эмильевич много… буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив» [3; с.154].

Стихотворение, завершающее вторую Воронежскую тетрадь – «Стихи о неизвестном солдате» — и стихотворения, написанные около него, зимой 1937 года, объединены одной идеей – единением с людьми. Это стихи в защиту человеческого достоинства, против сталинского произвола, против униженности и духовного оскудения.

Смерть как онтологическое явление не страшила Мандельштама: «Я к смерти готов». Однако страшно и унизительно стать «неизвестным солдатом», одним из миллионов «убитых задешево». Кульминация «Стихов о неизвестном солдате», мистический момент ужаса и восторга, – это преодоление «бессловесности», называние себя и через называние обретение памяти и достоинства:

Наливаются кровью аорты

И звучит по рядам шепотком:

  • Я рожден в девяносто четвертом,

Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья с гурьбой и гуртом,

Я шепчу обескровленным ртом:

— Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.

Рот обескровленный, но он еще может говорить, герой способен губами «нестись с темноте» и голос «звучит»! Перед нами полуживые люди, но теперь их не убьют как безымянных животных. По-настоящему унижен всеми этими смертями — Сталин: «пасмурный, оспенный, / И приниженный гений могил». У деспота нет губ, в его образе нет движения, он лишь «медлит и мглит».

В «Стихах о неизвестном солдате» Мандельштам достигает единства со всеми людьми, живущими и жившими. Вряд ли может быть что-то сильнее этого чувства. В поэтической речи конца второй Воронежской тетради количество номинализаций достигает своего максимального значения. Это непомерно высокое количество номинализаций нужно Мандельштаму, чтобы прийти к новому восприятию мира, выйти на уровень единения с мирозданием и людьми. С помощью номинализаций поэт «ускоряет» мышление, входит в трансовое состояние соприкосновения с глубинным бессознательным, осуществляя порыв к единству.

От меня будет свету светло.

Стихи, написанные весной 37 года, составляют Третью воронежскую тетрадь. Это диалог с небом. Именно диалог, потому что небо, бывшее в «Камне» туманным и немного опасным, теперь ставится синим, лучистым и – отвечает поэту.

Он раздастся и шире, и выше

Отклик неба во всю мою грудь.

В этот периоде цветовая палитра чиста и красочна, нет «грязных» оттенков, много яркого, синего, лучистого, появляется трогательный эпитет «фиалковый». Мандельштам чувствует себя близким всем и всему, расширяя душу до масштабов мироздания.

Может быть, это точка безумия,

Может быть, это совесть твоя —

Узел жизни, в котором мы узнаны

И развязаны для бытия.

Так соборы кристаллов сверхжизненных

Добросовестный луч-паучок,

Распускает на ребра и сызнова

Собирает в единый пучок.

Чистых линий пучки благодарные,

Направляемы тонким лучом,

Соберутся, сойдутся когда-нибудь,

Словно гости с открытым челом, —

Только здесь, на земле, а не на небе,

Как в наполненный музыкой дом…

 

Униженный, затравленный, с минуты на минуты ожидающий нового ареста и гибели, поэт… растворяется в гармонии мироздания:

О, как же я хочу –

Нечуемый никем –

Лететь вослед лучу,

Где нет меня совсем.

Для стихотворений этого периода характерна синестезия: любование цветом, запахом и вкусом, гармоничное их сочетание.

Я к губам подношу эту зелень –

Эту клейкую клятву листов…

Перед вторым арестом Мандельштаму с женой разрешают приехать в Москву и предоставляют путевку в писательский дом отдыха Саматиху. Отдохнуть, поправить здоровье? И там, с особым иезуитским расчетом, в праздничную ночь с 1 на 2 мая 1938 года за ним приходят, уводят из номера и отправляют на Дальний Восток, где в конце декабря 1938 года, в пересыльном лагере на Черной речке, от истощения и тифа поэт умирает.

«Я всегда завидовала Антигоне,  — пишет Н.Я. Мандельштам, — которая отдала жизнь за право похоронить брата. Право на последнюю дань мертвым, право прощаться с ними и предавать их земле — один из основных связующих обычаев всех племен и всех народов…   В могущественных державах двадцатого века… миллионы неосуществившихся Антигон прятались по углам, заполняли анкеты, ходили на службу и не смели не то что похоронить, но даже оплакать своих мертвецов. Плачущая женщина немедленно потеряла бы службу и сдохла с голоду. Медленно подыхать с голоду гораздо труднее, чем быть казненной. И на службах-то мы голодали, а без нее пусть уж вам расскажут арагоны, каково нам жилось…

Я уважаю статистику и хотела бы знать, сколько женщин не похоронило своих отцов, братьев и мужей. Военные вдовы получили похоронки, а лагерные и тюремные — да и то далеко не все, а только те, у которых мужья были арестованы не раньше тридцать седьмого года, — посмертные реабилитации с наугад проставленной датой смерти. У огромного большинства выставленные даты падают на годы войны, но совсем не потому, что они умерли в военное время. Скорее всего, это попытка слить два вида массовых смертей — в лагерях и тюрьмах и на войне. Кто-то захотел запутать статистические подсчеты, которых никогда не будет. И никто не узнает места захоронения своих близких. Ямы, куда бросали людей с биркой на ноге, неприкосновенны. Быть может, когда-нибудь перекопают «зоны» лагерей, чтобы сжечь кости или сбросить их в океан. Для того чтобы скрыть прошлое, призовут старых «работников» или их верных сыновей и отвалят изрядную сумму. Прошлое скрыть нельзя, даже если статистики нет. Каждый уничтоженный человек еще скажет свое слово.

Я, вдова, не похоронившая своего мужа, отдаю последнюю дань мертвецу с биркой на ноге, вспоминая и оплакивая его — без слез, потому что мы принадлежим к бесслезному поколению. Каждую минуту я жду, что ко мне явятся и отнимут мои записки. Добровольно их я не отдам. Забрать их можно только со мной. Если это случится, я перестану завидовать Антигоне. [5; с.152]

Безукоризненно честный, подвижнически самоотверженный, великий в своем мужестве оставаться Человеком в любых испытаниях, О. Мандельштам оставил нам высокую исповедь о жизни души: о том, как входит она в мир, наполняется силами, творит и любит, о том, сколько боли и страданий может вынести, сколько красоты и радости вместить, с тем чтобы в конце жизни, вобрав в себя целиком этот прекрасный мир, раствориться в нем, возвращаясь к богу с благодарностью за жизнь.

Французского поэта Ш. Бодлера Мандельштам называл «подвижником в самом подлинном христианском смысле слова». Те же слова мы можем по праву адресовать и Осипу Эмильевичу Мандельштаму.

 

  1. Аверинцев С. Судьба и весть О. Мандельштама/Поэты. — М.: Школа: «языки русской школы», 1996. – С.189-277
  2. Карпов А. С. Осип Мандельштам. Жизнь и судьба. — М., 1998 – 192 с.
  3. Карпов А.С. Природа в художественном мире О. Мандельштама//Избранные труды. Русская литература ХХ века. Страницы истории. – М.: РУДН, 2004. – Т.2. – С. 252-261
  4. Мандельштам Н. Воспоминания. — М.: Согласие, 1999 – 555с.
  5. Мандельштам Н. Вторая книга, М.: Согласие, 1990 – 750 с.
  6. Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. Т.2 – М.: Худож. лит., 1990. – 464 с.
  7. Мандельштам О. Э. Разговор о Данте. // Собрание сочинений в 4-х томах, т.2. / Г. П. Струве, Б. А. Филиппова – М., 1991 — С. 363-414
  8. Мочульский К. О.Э. Мандельштам. // Мандельштам и античность. Сб. статей под ред. О. А. Лекманова. – М., 1995. – С. 6 — 11
  9. Мухина В. С. Возрастная психология. – М.: Academia, 1998. – 455 с.
  10. Протоиерей М. Ардов. Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам // http://www.c-cafe.ru/days/bio/28/006_28.php
  11. Сатыбалдинова К. М., Нижников С. А. История философии. – М.: Издательство РУДН, 2002 – С. 419-421.

 [1] «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором  не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому». [Слово и «Дело» Мандельштама //П. Нерлер, «Новая газета» от 17 февраля 2009 г.]

[2] В пер. с лат. Tristia – скорбные песни, жалобы; название сборника песен Овидия, написанных в ссылке.

[3] Религиозно-духовное движение православных монахов, т.н. имяславие, — учение о сакральности имени Бога.

[4]Номинализация — превращение процессуального слова (глагола) в абстрактное существительное, застывшее во времени. Поэзия Мандельштама изобилует номинализациями, употребление которых является одним из паттернов гипнотического языка, т.е. приемом вербального гипноза.

[5] Из воспоминаний А. Ахматовой: «Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места» [В.А.Черных. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889 — 1966. М., «Индрик», 2008. 767 с.].

*********************************

Опубликовано «Литература в школе», 2014 № 4. С. 13-18