Рубрики
Критика

О литературе, которая оказалась в роли того самого мальчика

Позволю себе пересказать фабулу (она же метафора) рассказа одного немецкого писателя. Рассказ этот выходил в сборнике короткой прозы, написанной в ГДР. Ни имени автора, ни названия рассказа не помню. Фабула же такова. Мальчик (главный герой рассказа) каждый день бегает к железной дороге, расположенной недалеко от его дома. Он машет рукой проходящим поездам. Он ждет, что кто-то в поезде помашет ему в ответ. Но нет, этого не происходит. Мальчик вырастает — и вот уже сам едет в поезде. Едет и смотрит в окно на проплывающий мимо пейзаж. И что же? На железнодорожной насыпи нет того, кто помахал бы проходящему поезду. Нет того, кому герой рассказа мог бы помахать из окна в ответ.

В какой-то степени современная литература оказалась в роли того самого мальчика. Купила билет на поезд, но пейзаж за окнами — безлюден. Читатели стали писателями. Вопрос, который сформулировал еще в первой трети XX века немецкий философ Вальтер Беньямин, о судьбе произведения искусства в эпоху его технической воспроизводимости, по-новому обернулся для литературы первой трети века XXI: доступность каналов получения литературы не привела к всплеску читательского интереса к ней. Бесконечная техническая воспроизводимость каналов доставки текста к читателю (большое число самиздатовских платформ, соцсети и проч.), наоборот, привела к обесцениванию формы и содержания. Поезда, следующие из точки А в точку Б, становятся все быстрее. Но железную дорогу отделяют от жилой застройки шумоизоляционные стены. Коммуникация происходит, если вообще происходит, только внутри сообщества литпассажиров.

В традиционной книжной индустрии происходят похожие вещи. Количество выпущенных наименований неуклонно растет, а средние тиражи книг падают. И это похоже на естественный процесс. Многие тексты актуализируются и приобретают определенный статус внутри относительно узкой аудитории. При этом категория массовости применительно к литературе окончательно переходит из количественной в качественную — в область проблематики и поэтики, но не широты охвата аудитории.

Стремящееся к атомарности литературное поле вновь требует прочерчивания силовых линий. Только так пространство приобретает оформленность. Только при наличии силовых линий, определяющих человека как человека, отдельные произведения становятся опорными точками на этих линиях, стены исчезают, поезда останавливаются, человек идет навстречу человеку, а пейзаж, как заметил русский писатель Саша Соколов, — пейзаж безупречен.

Помните, как у французского поэта Жака Превера в стихотворении «Как нарисовать птицу?»: «Сперва нарисуйте клетку с настежь открытой дверцей». Здесь-то и обозначается роль литературной критики.

Хотя стоп. Всеобщего ренессанса, конечно же, ждать не стоит. Для человека как человека всегда возможен иной вариант. О нем не скажешь лучше, чем это сделал американец Чарльз Буковски: «Ага, некоторые жизни созданы для того, чтобы их просрали».

Вот мы и выбираем из двух вариантов: помахать друг другу или взять и махнуть на все рукой. Отказаться от этого выбора не получится.

Впервые опубликовано: Лёгкая кавалерия, выпуск №3, 2021

Рубрики
Критика

Великая легкость

Когда наконец-то находишь свое, трудно бывает его отпустить.

По-крупному судя, в моей жизни случились две книги, из-за которых литературной критикой стоило начать заниматься, а потом, запнувшись, начать заниматься снова. Первая подарила большую, хоть и смутную, надежду; вторая, когда импульс первых ожиданий иссяк, помогла принять литературную реальность без надежд.

Такое возможно, если к литературе изначально относиться не очень-то филологически. У кого какой идеал книги, а мне подавай такую, чтобы представила мир вполне понятым и тебя самого просвеченным и ясным.

Чтение – потрясение и прояснение. И критик – тот, кто до конца понял и теперь потрясен.

Можно сказать, что литература в таком ракурсе применяется не по назначению. Можно счесть курьезом мою благодарность Пелевину за то, что его роман «Чапаев и пустота» в свое время отговорил меня сорваться в компромиссные отношения: убедил в несущественности моего желания попрочнее устроиться в мире, исчезающем с одного пфука глиняного пулемета.

По мне, так читать стоит только для этого – расслышать правду и не суметь быть прежним.

Вот и впервые заговорить об актуальных писателях меня вдохновили прочитанные на старших курсах университета произведения-исповеди о постсоветских интеллигентах, убедившие в том, что изображенным в них героям так дальше жить нельзя.

В таком полемическом старте был студенческий задор, но и перекос. Современная литература с ее мутными героями, умышленной стилистикой и дробными конфликтами не интересовала меня сама по себе. Она была голосом реальности, нуждавшейся в прояснении, но сама не умела его дать; она терялась перед лицом наступившего времени. К актуальности требовался ключ побольше и потяжелей.

Нет, если бы не Шпенглер, прочитанный с карандашом на песчаной художнической даче под Владимиром, о современных книгах не стоило бы писать. Он разбудил меня – «Закат Европы», синхронизированный с первыми манифестами молодой литературы двухтысячных. Сверяя время по Шпенглеру, я пропитывалась актуальностью ради будущего, которое должно было ее перемочь.

Романтичная на книжный манер, все детство промечтавшая драться, как Питер Пэн, и умереть, как Гамлет, я самой себе удивительна и забавна в этой страсти к новому слову в культуре. Литературный текст оказался единственным средством связи между мной и современниками; между моими вчитанными идеалами и реальностью сверстников и младше, живущих по каким-то ускользавшим от моего понимания ценностям.

Входом в большой поток времени.

Я чувствовала, что мое отношение к писателю как ключу задевает коллег попочтенней, и привыкала к тому, что для них мои поиски новых слов отзываются старинными блужданиями «реальной критики». Но социально-политическая требовательность к литературе, составлявшая все-таки главное содержание «реального» метода, тут была ни при чем. Для меня знание выше литературного факта, смысл объемней стиля потому, что литература просто не может быть больше того, что ее порождает. Намучавшись временем, когда литературу заставляли служить, постсоветские критики предпочитали видеть в ней самозарождающуюся материю.

Самоисчерпаемую, – поправила бы я теперь.

Ни для какого критика со стажем не секрет, что литературный процесс, сделанный самоцелью и нервом жизни, наблюдателя скоро истрепывает. Требуется изрядно внелитературного, вневременного содержания в личности, чтобы суметь осмысленно отнестись к текстам, в большинстве лишенным самобытного мироощущения, выстраданных истин и непредумышленных слов. По мере того как вымывалась державшая меня на плаву шпенглеровская платформа и литература переставала видеться частью русского культурного возрождения, во мне росло недоумение: зачем? Кому нужны твои карандашные выписки, на полугод отложенные встречи, затворническая припаянность к экрану компьютера, туманное «я журналист», прикрывающее вуалькой при знакомстве, да и само недорогое подвижничество большой критики, не востребованной ни работодателем (критик на зарплате называется «обозревателем», и это уже статус), ни семьей (гонорар не оправдает затраченного времени, да и не ради него ты просил самых близких людей еще немного тебя не беспокоить), ни читателями (доступный интерактив – журнальные обзоры Анкудинова), ни Богом (хотела, но не нашла в Евангелии заповеди «твори»).

Надо же было уродиться литературным критиком в эпоху, не нуждающуюся в литературных критиках.

«Нет необходимости» – это Владимир Мартынов сказал о возможности великого поэта в эпоху шариковых ручек. Его книга «Пестрые прутья Иакова» укрепила меня в интуитивном, набиравшем силу подозрении, что мы-то – литераторы, даже новые и частью молодые, – есть, а времени нашего – нету.

Дверка в будущее захлопнулась. Обнажилось, что реальность, все дальше уходящая от литературных о ней представлений, не ухватывается словами и возрождение – точнее, полное, до неузнаваемости обновление жизни – подспудно, коряво, как по мурованому руслу, но все-таки протекает – мимо писателей.

Говорят, культ слова привел к тому, что русская литература накликала русскую революцию.

Теперь реальность по скорости и объемам обновления смыслов опережает литературу. Культ пророческого слова уступает техникам его самоумаления.

Наступает настоящий день, который критика так давно звала, а на деле боялась. День, не опознаваемый литературной традицией, потому что собранный из небывалого, а значит, никем пока не описанного и не названного.

Шпенглеровская «псевдоморфоза» кончается вместе с литературным бытием.

Шпенглер втолкнул меня в поток времени – Мартынов научил в нем плыть. Идея культурного возрождения требовала действий по его приближению – идея конца культуры, какой мы ее до сих пор знали, позволяет распознать, что все необходимое и ценное уже начало сбываться. Осознание конечности литературы куда ближе ее провиденциальному смыслу, потому что обращает критика лицом к Истоку всякого духовного делания: литература сметена, но то, что искало в ней выражения, осталось. Весть ищет новых проводников, и не нам решать, кто будет призван.

Жертвовать жизнью литературе – подвижничество прежнего времени.

Не жертвовать – новая доблесть. То соотношение приоритетов, которое дает и писателю, и критику верный взгляд, синхронизированный с эпохой.

Теперь реагируют импульсно, общаются невербально, самовыражение считают сверхцелью, а вопросы личностного роста граждан – залогом социально-политического развития. Теперь изучают не литературу, а саму жизнь – и техники гармоничного в ней пребывания.

Недаром верховным критическим эпитетом наше время назначило понятие «живой».

В живом произведении личный опыт пересиливает литературную память, восприятие реальности перечеркивает идею о ней.

Живое произведение стремится к непосредственному выражению смысла и потому свободно переступает границы родов и жанров, а по большому счету – и самой художественной литературы, венчая роман с заметкой, статью с драмой, драму с лекцией, лекцию с перформансом.

Живое произведение, перенимая техники аккумуляции смысла у рекламных слоганов, народных демотиваторов и исповедей в блогах, выражается энергоемко, а потому звучит легко и заканчивается быстро.

Живая критика создается на стыке исповеди и исследования. И воспринимается не профессией, а глубоко личным делом – одним из многих доступных сегодня способов самовыражения. В таком качестве получая куда более ценный, нежели профессиональный, – личный отклик читателя.

Живой читатель – тот, кто способен на отклик. Придуманное обозревателями «престижное потребление» книги плодит манекенов. Обязательства читателя по отношению к литературе в прошлом. Зато куда выраженней личный интерес.

Навык великой открытости, наработанный информационным обществом, может быть изжит в политических разногласиях. Но в культуре теперь только он и работает.

Быть открытым – и значит быть современным.

Пришло время прощаться и отпускать, эпоха легкого сердца.

Приняв реальность, вытеснившую слово, я с новой силой осознала, что литература, пусть и на периферии, пусть не всем заметная, осталась частью современности. Я пишу о литературе затем, что чувствую в ней, как повсюду вне ее, биение новой жизни.