Рубрики
Критика

Книги реального времени

Рассуждая на объявлении длинного списка «Большой книги» о «новейших тенденциях» отечественной словесности, председатель Совета экспертов Михаил Бутов упомянул о книгах, которые пишутся в режиме реального времени — на глазах и при (со)участии читателей в блогах и на страницах глянцевых журналов.
Литературный критик Валерия Пустовая рассмотрела это же явление с другой точки зрения.

Давно не секрет, что писатель чаще всего изображает людей и ситуации, которые видел сам. Но художественная литература приучила нас, что писатель скрывает свои источники, прячет следы реальных впечатлений. То, чему он был свидетелем и что по-настоящему пережил, рассыпано в придуманной истории, как хлебные крошки в траве, и только литературоведы умеют по ним выходить к биографическим фактам, вдохновившим когда-то автора на роман.

Но вот сегодня особенную силу — и место на издательском рынке — приобретают книги, в которых из жизни не делается роман. Не только читатели, но и сами писатели выбирают нон-фикшн — непридуманные истории, прямо передающие пережитый опыт. Книги опыта выступают против литературы вымысла. Они — знак того, что сегодня не модно и даже неловко прикрывать фантазией правдивые переживания и перепоручать собственные мысли никогда не существовавшим персонажам.

Книги опыта не мемуары — они всегда о настоящем, о том, что задевает: реально болит или интересует сейчас. И пишутся, пока боль не отпустит и держится интерес: по горячим следам, а то и в реальном времени переживания.
Книги опыта не романы — они не моделируют жизнь, не строят подобия людей и ситуаций, не собирают живые детали в придуманные образы. Красное словцо уступает место слову точному. Рассказать как было — значит не пытаться впечатлить пережитым. В книгах опыта мы учимся любить жизнь такой, какая она есть, а не какой бы мы ее хотели или могли увидеть благодаря мастерству писателя.

Книги опыта не исповедь, хотя автор выкладывается в них «по полной». Бунин когда-то сетовал, что надо уметь привирать, — сегодня от писателей требуется не покривить душой.

Вот несколько новейших образцов.

«Гормон радости» Марии Панкевич
(СПб, Лимбус-Пресс, 2015)

Книга об опыте заключения в следственном изоляторе.

Мария Панкевич входит в камеру не по-писательски — не как Чехов, ездивший исследовать каторжный Сахалин. Она наравне со своими героинями, каждая из которых вытянула бы повесть или небольшой роман, но в этой книге отмечена только краткой главкой — остросюжетным рассказом с предопределенным концом.

Жизни проносятся, как на ускоренной перемотке: чувствуются провалы в фактуре, дни прокручиваются от одной яркой вспышки до другой. «Гормон радости» скользит по этим верхам жизни — самым острым воспоминаниям, составляющим теперь контурную карту личности, предысторию заключения.

«Срывала сумки на полном ходу велосипеда, позировала в участке с куклой, замещающей потерпевшую в следственном эксперименте, перемахивала через двухметровые заборы в поисках дачи, где когда-то оставила дочь», — в одной такой яркой детали весь жизненный путь.
А если и это невосстановимо, героиня опознаётся по довольному мычанию и принудительному чтению слезных романов по ночам, чтобы не храпела.

Панкевич сама становится слушательницей устной книги опыта, в которую то и дело вплетает собственный маршрут в изолятор, начинающийся в раннем детстве. «Гормон радости» рожден углубленным самоанализом, и вместе с автором мы отправляемся на поиски первопричины тюремной доли. Обнаруживая вдруг, как сближается с нами героиня по мере продвижения к истокам опыта — детству, помнящему ее девочкой с виолончельным смычком, назло отцу разбившей очки.

«Мы проиграли» Ивана Колпакова
(М., АСТ, 2015)

Эту книгу не назовешь книгой народного горя, хотя написана она о явлении, в отличие от тюремного заключения, повсеместном и, как бы ни грустно это звучало, естественном: утрате одного из родителей, в данном случае отца. О боли, на которую вроде бы обречены все, но которая каждый раз требует индивидуального врачевания. Классика приучила нас в предельных темах любви и смерти ожидать от писателя какого-то обобщения, аккумуляции коллективного опыта — но Ивану Колпакову не может быть дела до толстовского Ивана Ильича, до опыта художественно концентрированной смерти: он переживает ее в реальном времени, в московском кафе, в редакции пермского телеканала, в проветриваемой после летнего дождя комнате. Иван Колпаков журналист и не скрывает от нас этого, его книга пишется как будто на наших глазах — и в этом ее терапевтическая сила.

Вместе с автором мы проходим путь от болезненного осознания конечности всего живого до примирения с жизнью и памятью об отце.
Автор тщится философствовать, но точнее всего он говорит о банальностях — именно первооткрывателем общих мест и чувствует себя человек, столкнувшийся с общим ходом вещей, с ощущением, что им отныне определяется и его судьба.

Книга «Мы проиграли» составлена из повести «Сёрф» и двух рассказов, и ни в одном из этих произведений вы не найдете ни описания обстоятельств ухода отца, ни связной предыстории. Книга написана по следам смерти — но рассказывает о чем угодно, кроме нее: музыке, поэзии, семейных толках, творческих планах, мальчишеских мечтах. Автор говорит свободно и будто рассеянно, разбрасываясь эпизодами — фрагментами переживаний, в которых даже дат не проставлено и не прослеживается порядка следования. Книга не выстроена — и потому правдива: отражает тот факт, что и человеку в жизни куда труднее собрать себя в логичный и доступный анализу образ, чем герою в романе. Иван Колпаков включает в книгу всё, что в нем само включается — отзывается на переживание утраты. И проходя вслед за автором путь изживания боли, мы вольны наполнить его собственными, столь же свободными, ассоциациями.

«Есть вещи поважнее футбола» Дмитрия Данилова
(М., РИПОЛ-Классик, 2016)

На фоне других книг опыта — сенсация, как и практически любое произведение этого автора. Данилов уже приучил нас к тому, что пишет по следам реальных маршрутов: о прогулке по московскому кладбищу, о путешествии поездом на Байкал, о личных буднях, наполнивших целый год, о визитах в случайно избранный город и о наблюдении за уличной жизнью в разных городах мира. И вот теперь вышла книга об одном футбольном сезоне. В каждом из этих случаев писатель сам выбирал опыт, который будет описывать. Уникальный случай, когда автор книги опыта предстает не жертвой обстоятельств, а свободным исследователем. Тексты Данилова сродни перформансу — он устанавливает условия, в рамках которых намерен наблюдать ход жизни, чтобы, как сказано в его предыдущем романе, заметить то, что обычно не замечается.

Данилов пишет роман-исследование, однако меньше всего его задачи связаны с собиранием фактуры. Не так уж плотны итоги этого внимательного, по дням расписанного наблюдения: вещи только называются, но не описываются; переживания фиксируются, но не сообщаются читателю. Вместо информации — ритм, вместо сюжетной линии — циклическое повторение действий. И новая книга о футболе помогает понять, почему.

Когда вышло «Горизонтальное положение», сделавшее Данилова знаменитым, критики и читатели любили рассуждать о том, как писатель обезличивает повествование: избегает первого лица, передает действие через неуклюжие отглагольные существительные типа «вставание», прячет чувства.

В новой книге, посвященной болельщицким страстям, контраст подразумеваемых переживаний и гладких, медитативных описаний особенно задевает.
Кажется, что автор обманывает твои ожидания — обещал показать что-то такое, что не замечается, ввести в эксклюзивный опыт футбольного боления, провести на маленькие пригородные матчи, передать напряжение сезона, но в итоге остается ощущение, что мы не проживаем новый опыт, а удерживаемся от него. Болельщицкий накал исключен из романа, и конфликт строится не на чередовании победы и поражения, а на колебании «вовлечения/невовлечения».

Это и становится открытием в книге Данилова: исследуя реальность, он внимательно следит за собой. Полностью посвящая себя внешнему наблюдению, совершает напряженное внутреннее делание — это понятие из духовной практики христианства не случайно в отношении романа, автор которого в разгар матча проговаривает тихо Иисусову молитву, «чтобы просто не забыть». А точнее, не забыться. В книге о футболе Данилов гонится за опытом, но рассказывает о том, как быть свободным от него. Только при условии такого отношения к опыту автору удается победить болельщицкое отчаяние и найти радость в поддержке невезучего футбольного клуба.

Книги опыта — не просто направление в современной литературе, рассказывающее о жизни в режиме реальных наблюдений.
Именно они создают портрет современности — из моментов, которые, не будучи зафиксированы вот такими, правдивыми и углубленными свидетелями, канут в Лету и смогут быть потом только досочинены. Книги опыта — сборный дневник нашего настоящего, литературная терапия, благодаря которой самопознание и исцеление одного человека становится приобретением любого, кто об этом прочтет.

Рубрики
Критика

Следя за собой (Литература опыта как направление)

Книги опыта — дело выигрышное. Поглядеть только на ведущие образцы в этой области — бестселлеры «Есть, молиться, любить» Элизабет Гилберт или «Бог никогда не моргает» Регины Бретт. Популярный экзистенциальный роман — опыт, рассказанный, чтобы быть повторенным. Сильное, востребованное направление, складывающееся из уникальных свидетельств людей, оказавшихся писателями потому, что смогли стать в жизни победителями. По-настоящему социальная литература — где слово служит запросам общества.

Тем уязвимей на книжном рынке смотрятся писательские свидетельства, не вылившиеся ни в практикум, ни в сочинение, зависшие между дневником и романом. На фоне плотной конкуренции романов и эпопей литература опыта пока не выглядит самостоятельным направлением. И каждая книга такого рода позиционируется одиночкой, исключением из правил.

Но стоит собрать из этих книг собственную коллекцию, чтобы увидеть, как по капле стекается и набирает силу приток новой литературы.

Той, что не привирает, не развлекает и никуда не зовет: она так сосредоточена на точности высказывания, что ей некогда угождать и нравиться.

Литература опыта оставляет читателя в покое — а писателя максимально утруждает.

Она следует естественному течению жизни — и тем самым оказывается в самых жестких рамках.

Она чуждается обобщений — и вызывает глубокое доверие именно там, где не умеет подняться над пережитым.

Опыт задает ей сюжет — но о чем будет рассказано в книге, автор знает не больше читателя. Автор как будто растет, свершается вместе со своей книгой — и время из художественной категории обращается в реально работающую силу.

Тема — самое первое и самое меньшее, что располагает нас войти в этот поток чужого настоящего. Я боюсь неволи, я приучилась жить в неполной семье, я равнодушна к профессиональному спорту — но прочитала книги Марии Панкевич о женской тюрьме, Ивана Колпакова об утрате отца и Дмитрия Данилова о российском футболе и убедилась, что они совсем о другом.

Литература опыта опирается на реальность и говорит о сделанном — но она не путеводитель, не справочник, не решебник. А что тогда?

***

Еще в рукописи «Гормон радости» Марии Панкевич стал одной из маленьких сенсаций премии «Национальный бестселлер». Рецензенты как один бредили «фактурой», «злобой российского бытия», «изнанкой действительности», «настоящей кровью». Автор подыгрывает ожиданиям, с первых страниц вводя образы «сгорбленных женских фигур неопределенного возраста» и время от времени высекая в камне афоризмы типа «женская тюрьма — это ад».

Такие — именно что неопределенные, безличные — обобщения, как и следовало ожидать, самое слабое в книге. Рассказчица рассуждает, чего больше всего не хватает в тюрьме: «Свежего воздуха. Уединения», — а запоминается, как просит в передачке доставить курицу-гриль. Книга Панкевич — самая традиционная в нашей подборке, когда человек вынужденно становится обладателем «ценного, интересного, уникального опыта», как напишет в своем невинном романе Данилов, — опыта, не оставляющего выбора, какие сигналы реальности принимать. Книга опыта в этом случае получается благодаря открытости писателя, которому не приходится отгораживаться и фильтровать факты.

Нефильтрованность впечатлений Мария Панкевич сумела сделать приемом. Повествование ведется на бешеной скорости — так кажется, потому что от правдивых и точных деталей в глазах рябит. Автор одну за другой излагает краткие занимательные истории, к которым свелись теперь жизни женщин, повстречавшихся в следственном изоляторе.

«Биография Олеси была полна приключений…» — в рассказе нет места ни жалости, ни осуждению, книга настраивает на восприятие жизни такой, как сложилась, сталкивает с пониманием, что сделанного не воротить. Трезвое приятие, выраженное в интонации рассказчицы, и нас сподвигает к тому, чтобы не отворачиваться от ее героинь малодушно. Женская тюрьма — это ад, но книга Панкевич получилась не о том, что делает с людьми тюрьма — а о том, что делают с собой они сами. Граница между узницами и надзирателями стирается, когда понимаешь, что от режимника, забившего рацией гвоздь в скамье, веет той же бедовой удалью, что и от женщины по кличке Петруха, перемахивавшей двухметровые заборы в дачном поселке в поисках давно позаброшенной дочки. А когда возлюбленный рассказчицы пишет ей, как воюет с матерью, или отчаянно ругается по поводу снесенного автомобильного зеркала, начинаешь догадываться, почему не работает зарок от тюрьмы. И старинную тюремную молитву, приведенную рассказчицей в середине повествования, проговариваешь вдруг про себя так, будто тоже понял, что растерял все опоры, кроме Бога.

Книга, оканчивающаяся сценой слезной, захлебывающейся в соплях и словах прощения, исповеди, и читателя настраивает на покаянный лад. Прежде всего тем, что показывает: как легко человеку дойти от малости до крайности.

Но и в самых крайних пределах опыта, от которого зарекаются, в образе сгорбленной женской тени, лишенной не только возраста, но и примет индивидуальности, кроме довольного мычания и притворной глухоты, книга позволяет рассмотреть отблеск личности — прочитайте немногословную главку «Рыба», чтобы увидеть, как по донному илу скользят блики Божьего света.

Книгу Марии Панкевич проще всего назвать «физиологическими очерками», но написана она не благодаря собиранию примет и фактов — в ней сделана совсем другая, духовная работа. Пестрота физиологических очерков в книге не должна нас обманывать — книга написана не в рассеянии, а в глубине сосредоточения. В единственно возможном уединении, доступном в переполненной камере, — глубине сердца. И нефильтрованные факты чужих биографий задевают и запоминаются потому, что встраиваются в маршрут затаенных мыслей. Рассказчица раз от разу возвращается в свое детство и вольную юность, чтобы найти ответ на не поставленный прямо, но подразумеваемый в книге вопрос: как же я здесь оказалась?

В литературе опыта наблюдательность переходит в осознанность. И мера удачи — не сколько собрано, а как глубоко пережито. В этом отношении книга Панкевич состоялась наполовину: в финальной ее части, где тюремные очерки окончательно сменяются лихой молодежной прозой, в авторе срабатывают защитные механизмы, и жалость к себе спутывает, затемняет трезвое и отчетливое до поры повествование. Рассказчица сбивает дыхание, торопясь выплеснуть все, что накипело, словами заваливая ход к разгадке своей судьбы. Судя по этим колоритным наброскам, Марии Панкевич есть о чем написать вторую книгу. Не терпится посмотреть, на что решится автор: будет ли это рисковая литература опыта, требующая участия всей личности писателя, или легкие истории в художественной панировке? Судя по дебюту, рассказчице удаются оба пути. Но писательницей ее сделает только один.

***

Простота высказывания — одна из самых точных примет литературы опыта. Ее природа стремится к ясности, к тому, чтобы наконец разобраться с тем, что путает и смущает, да и пишется она в состоянии, когда от всего верхнего, привнесенного, наслоенного требуется освободиться. Именно в литературе опыта возвращается понимание стиля как не более чем необходимости — автор озабочен точностью, а не изощренностью речи. Точное слово и ощущается как прекрасное: попадающее, пронзающее нас лучом понимания. И когда, скажем, Мария Панкевич пишет: «нечеловеческая боль и тьма», — нам, привыкшим к доверительной безыскусности ее рассказа, этого оказывается достаточно, чтобы почувствовать: героине было больно и страшно.

Вот почему в книге журналиста Ивана Колпакова «Мы проиграли» ощущается досадный сбой стиля. Манера речи автора входит в противоречие с замыслом. Книга написана в период «дневникового осознания» утраты и нацелена на переживание и принятие отсутствия как закономерности жизни. Опустошенность автора, его неумение в описываемый период исполниться бодрости и радости: «я молодой, я должен радоваться», — работают в книге, как целительное самоограничение.

Тем несообразней напор, приподнятость, многозначительность на пустом месте — несдержанность речи в моменты, когда автору хочется выглядеть писателем и мыслителем. В литературе опыта автору достаточно думать и говорить, как любому другому человеку — духовная решимость и обострившееся восприятие происходящего направляют речь. Не нужны здесь ни топорные метафоры, вроде сравнения итогов жизни с перекредитованием в банке, ни громкие трюизмы, вроде того, что со времен вавилонского столпотворения не написано книги, которую можно было бы верно понять, ни манерного иносказания, вроде разжимающихся немых губ сознания, ни заемных образов, вроде «кишков навыворот» и «самой страшной публичной порки», чего автору не пришлось, слава Богу, пережить, иначе бы и этот роман он писал не об отце.

Журналист Иван Колпаков хочет писать экзистенциальный роман — а потому упирает на красоты: метафоры, рефрены, ритм, — и рефлексию: задает вопросы, выдает афоризмы, выносит приговоры человечеству. И не догадывается, что всё, нужное писателю: встрепанность чувств, острота восприятия, глубина проживания опыта, когда ничего, кроме захватившего переживания, не интересует, — уже дано ему и куда прямее ведет в литературу.

Более того, в книге Ивана Колпакова «Мы проиграли» есть свойства, которые и саму литературу ведут — перенаправляют в новое русло. «Я честно расскажу, как все было», — объявляет он, но что рассказывает? В книге мало действительно бывшего — случавшегося: здесь почти нет событий, случаев, историй. А то, что есть, так разнородно и мелко подроблено, что и не знаешь, как назвать. Пейзажи Перми, песни, ставшие личным гимном, конкуренция французских писателей, статьи в модном журнале, чай в любимом кафе, домашний спор, значение эпиграфов и тире, грубость незнакомки, бытовые пристрастия, ванна, где был счастлив, — в чередовании этих фрагментов нет ни логики, ни видимой связи с сюжетом книги.

Но и в жизни нет той связности и стройности, какую ей приписывает иной роман.

В литературе опыта осознанность переходит в свободное восприятие реальности. Книга Ивана Колпакова впускает в литературу естественное дыхание жизни — не собранной, не выстроенной, не отцентрованной. Стоит ли «подводить итоги, анализировать поступки» или можно «жить настоящим»? — задается вопросом автор, но вот интересно: в его книге одно не мешает другому. Его пребывание в глубине сердца означает собирание себя во всех временах и всех состояниях. «Жизнь — всего лишь Сёрф», — выдает он одну из своих пустых многозначительностей, но нам, читающим повесть «Сёрф», составившую, вместе с двумя рассказами, эту книгу, ценно, что сама литература здесь пущена по волне.

«Никого и никогда нет рядом с тобой в это мгновение», — чувствует автор, и мы вместе с ним переживаем опыт продуктивного уединения. Время, когда утрачено то, без чего, оказывается, ты не целый, не ты вообще, и надо заново собрать себя, понять не только об отце: «кто он мне?», — но и кто я сам. Кто тот, кто переживает сейчас утрату? — это в книге описано в книгах, музыке, сценках в кафе, рабочих тревогах, спешке сквозь бессонницу. «Недоговоренность — это и есть разговор», — понимает на исходе повести автор, имея в виду недоговоренность самой жизни. В книге Колпакова удается передать эту открытость, незавершенность — недоговоренность человека как живого и уникального существа. Человек воюет со смертью своей хрупкостью, — страшится автор, — но именно эта хрупкость открывается ему как важнейшее свойство всего живого.

Вот почему в книге ценнее всего не связное, не выстроенное, не обоснованное — как цитата из Бродского, про которую автор не уверен, что она Бродскому принадлежит. Потому что важно не то, Бродский ли это, а сама неуверенность, приблизительность этой цитаты на тот момент, когда она всплывает в сознании.

Драгоценен сам невосстановимый, предельно точно переданный момент жизни — как пауза на кассете в старинном магнитофоне: «можно нажать кнопку play и слушать с того места, на котором ее остановил отец».

В книге «Мы проиграли» автор трудится над примирением — с утратой и памятью об отце. И оно становится возможным, когда и сам отец, казавшийся литым незнакомцем в белом плаще, осознается человеком с недоговоренными тайнами жизни, недооправданными надеждами — живым, потому что хрупким: нуждающимся в прощении сына.

***

«Смиренно и спокойно принимать набегающий поток Реальности», — советует себе Дмитрий Данилов в романе «Есть вещи поважнее футбола», и эти слова хочется выдать за рецепт всей литературы опыта, секрет которой — в открытости происходящему. Но в этот раз нас поджидает ловушка. Наплыв объективных биографических фактов в книге Панкевич, вспышки внутренней реальности в повести Колпакова — явления принципиально иной природы, чем «набегающий поток» Данилова.

Дмитрий Данилов обращается с опытом, как художник: сам выбирает, какой поток реальности смиренно принимать. Для автора в самом деле есть вещи поважнее футбола, так что книга его выглядит экспериментом по выворачиванию реальности: когда вдруг одна из сторон жизни выдается за ее основное содержание. И поскольку «этот, извините за выражение, феномен — „боление“» не так уж глубоко задевает автора: в ходе повествования нам еще доведется увидеть его столкновение с настоящей болью, — придуман ход, обеспечивающий необходимую для литературы опыта степень сосредоточения на реальности. Чисто механический.

С этого начинается: автором принято решение следить за матчами любимого клуба «Динамо» в течение сезона, даты запуска и окончания эксперимента указаны, и выражено сожаление, что, по условиям эксперимента, какие-то из интересных автору событий в роман не войдут.

Дмитрий Данилов совершает важный шаг: превращает литературу опыта в литературу исследования. Высвобождает правду от страдания. Это ново для нас: понять, что правда не должна быть оплачена кровью. Как бы ни сетовал автор к финалу книги: «как же она много выпила у меня крови», ни ужасался «больным и великим» изменениям, произошедшим в жизни, читателю очевидно, что изменения эти и боль меньше всего связаны с описанными здесь событиями футбольного сезона.

Данилов вдохновляет исследовать — каждый раз после прочтения новой его книги кажется, что, стоит углубиться в произвольно выбранный поток реальности, как откроется нечто такое, что, как пишет Данилов, «не особо замечается».

И снова обман ожиданий. Беря в руки книгу о футболе, написанную для широкого, если так можно выразиться, читателя, ожидаешь самого логичного итога исследования: нового знания. Автор в сорок пять лет впервые отправился вслед за командой на выездной матч, внимательно осмотрел и, так сказать, заценил ряд периферийных, маленьких стадионов, открыл для себя обаяние районного футбола, слушал электрички, входил в самолеты — но если что запоминается по итогам этой интенсивной наблюдательной активности, так разве что режущее ухо обывателя словосочетание «масса нереализованных моментов» и имя районной команды «Синие Стрелы», автору также полюбившееся.

Остальное проходит мимо наблюдения — как электрички, которые только слышатся далеко за стадионом, как самолеты, которые пропадают, едва появившись над головами болельщиков. Иной раз кажется, что также мимолетно и бесследно прошумит в романе футбол: мы застаем автора на опустевших трибунах по окончании матча, когда ему «сидеть бы и сидеть, не двигаться и ни о чем не думать».

Тут начинаешь понимать: тот факт, что есть вещи поважнее футбола, означает вовсе не конкуренцию боли проигрыша и боли утраты. Роман не меряет ценность боли — он утоляет ее.

Опыт футбольного боления открывается в романе как экспериментально выделенная площадка для упражнения в «невовлечении». Совсем не спортивный термин, появившийся в описании матча в связи с Иисусовой молитвой, помогающей «контролировать это вовлечение/невовлечение».

Вот почему о стадионе достаточно сказать «маленький», о карте болельщика — «красивая», о небе — «закатное», о подмосковных пейзажах — «и это действительно было прекрасно». Все наблюдается, но ничего не описывается; все делается по плану, но не становится событием. «Туловище» вскакивает с трибуны, как неродное, а «дикое, экстатическое ликование» стадиона воспринимается как не свое.

Болельщицкое, страстное, вовлеченное переживание опыта в романе подвергается наблюдению и тем самым изживается. Целью эксперимента оказывается послематчевая «тишина» — погружение в глубину сердца, сопровождаемое не болью, а благодарностью: «Богу, или Жизни, или Реальности, тут уж каждый подставит нужное слово» — и автор своевременно подставляет свое.

Чтобы понять, чем мог бы стать и чем не стал роман Данилова, стоит прочитать включенный в книгу пародийный эскиз рассказа «современного португальского писателя», на примере юных болельщиков команды «Эшторил» выявляющего «глубокую экзистенциальную бессмысленность существования современной португальской молодежи».

Дмитрий Данилов, напротив, показывает глубокую осмысленность жизни, несмотря на то, что ее соприродность болению за футбол — занятию подчас бессмысленному, ничем не оправданному и не окупаемому, вынимающему душу и опрокидывающему надежды — становится в ходе романа ясна. Жить — это когда вот так, как болельщик «Динамо», чего-то хотел и не получил, или получил, но не то, а потом всё вообще стало не важно, потому что и правда случилось такое, что оборвало все надежды и лишило смысла прежние пожелания. И когда ты высовываешь бело-синий шарф «Динамо» из окна автобуса в Генте, все вокруг думают, что это шарф бело-синей команды Гента, только что, в отличие от «невезучего» российского клуба, выигравшей местный матч.

Именно в таких, «жалких», «невезучих», «ничтожных» моментах раскрывается в романе Данилова жизнь. Как он сам понимает в финале повествования, в случае чемпионства любимого клуба случилась бы «грубая, глуповатая радость», про которую «и написать-то было бы ничего». Болельщицкий хэппи-энд убил бы роман — как убили бы его и болельщицкие описания. Болельщик и художник борются в Данилове, как документ и литература. Художнику дорого маленькое, проигравшее — болельщику великое, торжествующее. Художник учится принимать реальность — болельщик настроен ее победить.

В литературе опыта свободное восприятие реальности переходит в благодарную готовность жить.