Рубрики
ЛКС

ОДНОРАЗОВАЯ ИСТОРИЯ

Дискуссия о рассказе Павла Селукова «Подкова»

Михаил Хлебников. Спасибо за выбор рассказа – удивило, что здесь нет неумелой матерщины, которая у Селукова присутствует часто.
Валерия Пустовая. Павел Селуков для меня – парадоксальное явление, к которому непонятно, как относиться. С одной стороны, он прописывает свою роль в литературе так же осознанно, ясно и однозначно, как свои сюжеты и героев. С другой стороны, каждый раз остается послевкусие загадки – или, может быть, это я сама с собой играю, думая, что здесь есть загадка: ну не может же быть всё настолько ясно и очевидно?

«Подкова» – рассказ очень понятный, в нем всё разжевывается. «У отца психологическая доминанта надо мной», – объясняет нам герой. Очень ясный выбор предлагается сделать герою, легко следовать за логикой этого выбора, ситуации прозрачные, ничего лишнего. Всё максимально лаконично и просто сделано. Всё вбито кирпичиками в нужных местах. Простая, плотная конструкция, не всунешь нож. Но в то же время остается впечатление объема втиснутой в рассказ судьбы: Павел Селуков набрасывает быстрые портреты в камне, которые потом хочется неспешно, с привлечением наук о душе и обществе, анализировать. Это первое противоречие.

Второе противоречие в том, что рассказ написан простецки, автор претендует на то, что он писатель от народа, такой самородок –  и при этом текст ощутимо литературен, что называется, сделан. Чувствуется в нем литературная масочность: искренность как защитная маска. Это сделанная простота.

Что неприятно задевает в рассказе? Например, то, что герой непременно видит берёзки, небо и солнце, которые его примиряют с отцом. Автор не тратит лишних сил, не ищет ассоциаций, образов, чтобы привести героя к той механике чувств, которая ему нужна. Герой должен увидеть берёзы и синее небо – и почувствовать размягчение гнева, к которому писатель его ведет. Или, когда он гневается на отца, разумеется, тут же вспоминает трогательные эпизоды детства: как папа спас чайку и сделал ему ятаган. Ход очевидный, расчетливый: автору нужно, чтобы герой, как и читатель, к финалу размяк.

Или вот эти искорки в конце абзацев: «в воздухе смертью пахнет», «страх, как радиация», – не слишком ли ярко и внезапно для рассказа, который течет-течет, бормочет-бормочет очень краткими разговорными выражениями – и вдруг по краешку пущена литературная вспышка, как красивый обод, как диадема на каждом абзаце. Постановочность чувствуется.

В целом рассказ строится на борьбе мужчин – большого и малого. Большой –доминантный самец, отличается даже не силой, а свободой волеизъявления: хочет – убьет змею, хочет – чайку вызволит, хочет – дочь высечет. Он уходит из семьи, он бухает, он завязывает. Это свободная личность. Этим и привлекает. Он силен, этот самец, своей огромной свободой – тем, что ни на что не оглядывается, когда принимает решения. Он разломал свою хоккейную клюшку, когда его взяли в армию, – знак окончательной, цельной решимости. Малый мужик, его сын, не обладает этой решимостью: он постоянно должен оглядываться на свою злость, на страх перед отцом, и когда, подростком, он расправляется с врагом из старших – это тоже часть его борьбы с отцом, большим мужиком.

Захара Прилепина тут можно вспомнить, пацанскую прозу. Вот у Селукова: другу не хочется вмешиваться в семейные разборки героя – «поздно!» говорит ему герой, и друг понимает, что выбора у него нет. Или герой наврал, что его при девушке ударили, и мужики его прикрывают, считая, что в таком случае он вправе жестоко мстить. В этом трагический надлом мужской свободы, которая колобродит в рамках пацанской условности и не может вырваться к настоящему, подкрепленному реальными делами мужеству.

Сергей Баталов. Хотел немного поспорить по поводу отца –  мне кажется, он не такой однозначный, как истолковала Лера.

В финале рассказа герой отказывается от мести отцу, не начинает с ним драться, а наоборот – дарит подкову на счастье. Изменение первоначального намерения связано с изменением в поведении отца: герой приезжает к отцу, рассчитывая увидеть привычного ему человека, но узнает, что отец закодировался, сменил прическу, сбрил усы. Остается невысказанным, но очень понятным, что отец не просто так изменился. Есть привязка к хоккейным матчам. Сопоставив даты, мы узнаем, что отец закодировался через три дня после того, как, сильно пьяным, чуть не убил в бане дочь (за это герой и приехал мстить). Вполне можно допустить, что отец сам испугался своего поступка, испугался, что чуть не убил родную дочь, и решил изменить свою жизнь. Мужской мир получается не такой однозначный, он способен к трансформации.

Что касается самого рассказчика, то его характер идет, действительно, из отношений с отцом. Он не просто научился от него жестким пацанским понятиям. Здесь чувствуется травма: всю жизнь он жил, с одной стороны, пытаясь что-то доказать отцу, а с другой – пытаясь выбраться из-под его психологического влияния. Отсюда скрытая агрессия героя.

Сергей Диваков. Мне показалось, не столько месть и гнев движут героем, сколько страх. И это у Селукова закольцовано лингвистически. В первом абзаце рассказа – «страх как радиация». И подкова, которая в традиционном восприятии считается символом счастья, для героя служит кастетом, так как он постоянно боится. Герой её использует не на удачу, а как защиту от страха. В конце рассказа тот же страх – «то ли очко жим-жим», который перебивается другой мыслью – «то ли правильно поступил». Получается, он избавляется не от гнева, а от страха. Он и друга брал с собой на разборку («довезешь меня до травмпункта, если что»), потому что у него был страх. И сестра ведь ему изначально не рассказывает про случай с отцом, а только потом,  когда герой приезжает к ней в Питер, – тут всё построено на страхе. Агрессия порождается незнанием и страхом, и здесь, мне кажется, Селуков достаточно здорово это выписывает. Он не проговаривает это напрямую, а показывает, например, через ситуацию со «старшаком», когда герой прикрывается пацанскими понятиями: «они меня, там, при девушке ударили». Эти пацанские понятия служат прикрытием от страха в диалоге с настоящей жизнью.

Мне, кстати, понравилось и как это написано: герой реально накидывает фразы. У того же Прилепина, например, это очень натянуто выглядит, чувствуется, как он силится изобразить живую речь за счёт инверсии, за счёт чего-то ещё, а у Селукова такого напряга нет. Селукову довольно естественно это удаётся – и по лексике, и по всему. Люди из этой среды очень похоже накидывают фразы в условно «пустом разговоре» (мне много в своё время приходилось общаться с такими людьми), и у Селукова это не выглядит натянутым.

Анна Жучкова.  Однако когда Селуков говорит сам – он говорит не так. И для меня вот это пацанское накидывание, как и всё, что им сделано в принципе – не талантливая проза, а талантливая манипуляция. Почему? Потому что манипуляция – это когда одна информация дается через другую: фантик про одно, а то, что в фантике, про другое. Таких приемов у Селукова много. Например, самый простой: «я не сентиментальный». Это работает так: «не» не прочитывается, а прочитывается – я сентиментальный. Вроде по-пацански сказал, а вышло душевненько. Сознание не воспринимает «не». Проводили эксперимент – десятерым участникам сказали: вот красная кнопка, нажимать по команде  «нажимайте». Долгое время тишина, потом команда: не нажимайте! И все нажали. Это простой пример, но таких приемов у Селукова много.

Скажем, сам стиль пацанской прозы. С новых реалистов и военной прозы нулевых он ассоциируется с искренностью. От Есенина еще идет, кстати, оттуда селуковские березки и голубое небо. Так вот этот искренний, корявый стиль Селуков использует, но это не его язык. Сам он (в интервью и проч.) говорит интеллигентно: по-другому строит фразы, интонирует и т.д. А в прозе имитирует пацанство, и мы на это ловимся. Как только видим накидывание фраз, так сразу думаем, что это искренность.

Как сымитировать пацанский стиль? Легко. Сначала надо перетереть какую-то тему, проговорить понятные вещи. «Пустой разговор», как сказал Сережа. «Обычная подкова, от лошади». Нет, блин, от собаки! Нарочитый примитивизм, очень прилепинский. Затем нужно добавить эмоцию, нерв. И он начинает «психи» добавлять, потому что в пацанской культуре психи означают «я переживаю». Например, про подкову ­– «из заднего кармана сразу не достать. Из внутреннего тоже. А в боковой не лезет. Не лезет и всё, сука такая! Хоть выбрасывай». Или еще: «А я озверел — давай на башке двумя ногами прыгать. Мужики скрутили. Убьешь, орут, ты чё?». Здесь явный переигрыш, типичные психи: герой «лошадинушка», ему и раза хватит ногами на голову прыгнуть. А он прыгал, пока не оттащили… а потом едет в машине, и у него, блин, подкова в карман не лезет!

А в серединке что? А в серединке сентиментальность. И есенинская – небо, березки; и со зверушками – ча́йку с отцом отпустили, змею видели. Также сентиментальность сюжетная – отец сестру из бани не выпускал, пьяный, потом испугался этого поступка и закодировался. Сын приехал с подковой-кастетом его убивать­ –  а тут, вишь, внутренние изменения… В общем, всё это замечательно сделано, только не искренне, а именно сделано.

Сентиментальность приводит нас к основному месседжу такой прозы, о котором говорил Александр Агеев: и гопники любить умеют! Вот спорят, в чем суть рассказа. А суть рассказа – вот это вот всё: страх, от которого рождается агрессия и который нужно преодолеть, чтобы быть мужиком, потом березки, внутреннее перерождение отца и в конце – «либо жим-жим, либо правильно проступил». То есть вообще нет никакого ответа. Ибо и вопроса не было. Набор стандартных ходов. Сантименты в обертке пацанской прозы.

Валерия Пустовая. Читатель очень доверяет такому автору, потому что автор якобы знакомит его с некой исконной стихией речи. Складывается такое сложное направление: вот поэтический эксперимент Ксении Букши в «Заводе “Свобода”», где чужая речь становится частью авторской языковой стихии, – и вот Селуков, тоже экспериментатор, проводник чужого говорения. Но у него есть момент подмены, потому что мы, правда, ему доверяем как первоисточнику, как социально маркированному голосу. Притом что это литературно сделанная речь.

Сергей Баталов интересно сказал о прощении. Я вот думаю: прощаю ли я отца в финале рассказа? Если прощение работает в тексте, то оно захватывает и меня. Меня должно настигнуть некое катарсическое очищение от страха и гнева – но не настигает: я злюсь на отца по-прежнему, он мне очень неприятен. А почему? Потому что прощение в рассказе Селукова – это дань литературному вкусу. Он четко понимает, что нельзя в финале рассказа кровищу пустить. Это будет нехорошо: должно быть звенящее утешение в конце, тишь и гладь.  И простор для бани и шашлыка. Здесь момент не то что манипуляции – но литературной игры в искренность. Когда я читала первый сборник Селукова “Халулаец” (выходил в издательстве “Фолиант” в начале прошлого года), меня настигло чувство, что он играет в писателя. Он владеет речью, знает фактуру и психологически правильно расставляет акценты. Но заигрывается в писателя. Вместо того, чтобы пойти в финале рассказа на обострение, разорвать условную рубашку у себя на груди, он выходит на литературную гладкость. И эта игра востребована, социально значима: для публики очень важно, что Селуков переводит на язык литературных сюжетов и схем жизнь в тех слоях и зонах, которые в литературе не слышны.

Сергей Баталов. Я бы не согласился, что в литературе этого нет, этого очень много. Например, я вспомнил «Наташину мечту» Ярославы Пулинович – по речи очень похоже на этот рассказ. И еще реплика: здесь даже не «прощение», это не совсем точно, тут герой видит, что отец изменился и теряет необходимость силового решения вопроса. Тут не о прощении-непрощении, не те категории этические; тут идет борьба за жизнь, можно сказать…

Валерия Пустовая.  Мне кажется, это просто ожидаемый литературный финал, нет?

Елена Сафронова. Разумеется, ради него всё и писалось.

Сергей Баталов. У меня к этому рассказу единственная читательская претензия – мне не хватает настоящего конфликта. Да, это парень с социальных низов, у него конфликт с отцом, травма детская, ну и что? Не хватает какого-то глобального парадокса, который бы заставил меня как читателя размышлять. По сути, этот конфликт разрешается, и ничего у нас не остается для дальнейшего размышления. Вот мы сейчас обсуждаем, а особо спорить-то не о чем. Ну есть такие люди, да. О чем мы дальше будем разговаривать? Глубины не хватает.

Елена Сафронова. Про постановочность и сделанность – соглашаюсь. Мы видим пацанскую прозу со всеми ее атрибутами, со всеми словечками, с подковой вместо кастета, которая должна обрушиться на чью-то морду. На подкову накручены гигантские смыслы и духовность. Нас отсылают чуть ли не к библейской истории Ноя и Хама, только здесь всё конкретнее. Отца хотели не просто высмеять, а изувечить, чтобы он через трубочку жрал. А папа как будто прочувствовал и сам переродился. То ли он понял, как опускается,  то ли перепугался, что чуть не ухайдокал дочь, – но он смертельно удивил сына перестановкой мест слагаемых.

Казалось бы, перед нами простая история, безо всякой мистики, с хэппи-эндом – и в эту историю я не верю от слова совсем. Она для меня гораздо менее убедительна, чем любая фантастика и мистика. Я не представляю себе перерождение этих персонажей. Кто-то из нас говорил, что мы ведемся – я не знаю, кто ведется, ребят. Я не ведусь. Я не представляю себе того, что описано в этом рассказе даже на уровне бани и шашлыков. Единственное литературное достоинство такого текста – то, что они герои описаны зримо, плоть от плоти таких пацанов и таких папаш пацанов в прошлом, но эта прописанность длится лишь до кульминации. Потому что во время кульминации нас, буквально как головой в таз, суют в духовное перерождение. И в гордом русле пацанской прозы расцветает такой зефир в шоколаде, что мне лично плюнуть хочется. И если кто-то скажет слово «катарсис», то я скажу – сделанность.

Алия Ленивец. У меня другое восприятие: есть ярко выраженное противопоставление папы и сына. Про папу многое сказано:  это человек, который прошел Афган и искалечен войной. И его поведение мы можем объяснить произошедшим с ним. А молодые ребята, глядя на отцов, считывают только какие-то внешние вещи… Вот, например, был праздник, и они там пили, и подходят к ним двое «старшаков», просят сотку, – почему это всё должно превращаться в кровавое месиво? Почему герой должен догонять и обязательно лупить «старшака» ногами по голове? Откуда эта звериная жестокость? Если в отношениях с отцом я могу объяснить всё тем, что отец прошел войну и так далее, то для звероподобного поведения ребят у меня нет объяснения.

И вдруг в сознании парня, который кого-то бил, происходит щелчок. Он сам не понимает того, что с ним творится. Он захотел увидеть в отце другого, перешагнуть через свои воспоминания, через жестокость и выйти к человечности. Мне кажется, у Селукова во многих рассказах это есть. Это постоянное нащупывание в герое чего-то другого.

Михаил Хлебников. Но это не литература. Это такой литературный продукт с добавлением литературы, как, допустим, молочный продукт с добавлением молока. Когда я начинал читать, то подумал, что меня здесь смущает? Взял и перевернул: «Был май. Я сидел за столом. Передо мной был рассказ Селукова. Обыкновенный рассказ Селукова». С этого начинается рассказ Селукова. Это стандартное начало для традиционной прозы 70-х – 80-х годов… А дальше переход полупацанский, который мне показался фальшивым, абсолютно неестественным, с педалированием – деталь написана настолько густо, что она даже не смотрится. Папа был с усами, стал без усов – папа лишился маскулинности, да? Прям тонко переживающие фигуры.

Помимо этого идет наложение реальностей – заход в прозу 70-х, потом перескок в прозу конца 80-х, где появляются несчастные афганцы, пришедшие с войны, страдает человек комплексами, то есть всё шито очень белыми нитками. По-моему, это двойное нулевое письмо. С одной стороны, он имитирует, что он не умеет писать, а на самом деле, он и не умеет писать; в этом-то его высокая прелесть, в этом его достижение, и нам, читающим, кажется, что в этом неумении писать скрывается что-то настоящее и подлинное.

Мы все – люди измученные прустами, улиссами, нам стыдно за это, и нам нужно что-то нутряное, настоящее, а тут пацанская скороговорка. Человек от сохи, с подковой! Образ какой! Шаблонный, сладкий: вот тебе, папа, подкова – до этого ты был злым папой, а теперь ты закодировался и стал хорошим папой. Но это не литература. Главный критерий того, что это не литература, – то, что этот рассказ (как к нему ни относиться, плохой он или хороший) нельзя взять и прочитать снова. Потому что он абсолютно одноразовый. Нельзя зайти на второй круг. Вот интерпретировать мы можем, герменевтика нас этому учила. Но литературы тут нет; это не Чехов, не Довлатов, не Нагибин, не Казаков. Это такой пермский вариант исконного нутряного письма. В наши дни это востребовано; наверное, потому что слишком много искусственного, ненастоящего. И есть запрос на брутальность: человек без образования пишет о таких же людях. Но мне кажется, что не пишет, а имитирует письмо, имитирует этих людей, имитирует ситуации. И нет этого дядьки, нет этого афганца, этой бучи, этой бани – всё абсолютно ложное. Вот почему она вообще пошла в баню с отцом? С какого черта она в баню поперлась с мужиком со сдвинутой башкой, что она там забыла с ним? Это не объясняется, этот его ход полуфрейдистский: «я тебя не пущу никуда!» Тут, видимо, были у Павла ходы дальше, но он решил вовремя остановиться, за это ему большое спасибо. Есть такой порнографический рассказ «Баня» – он в этом плане на Селукова очень похож. Потому что и там, и там – абсолютная сделанность и ненужность.

Феномен Селукова интересный, но время пройдет, и все убедятся, что это было марево. Оно рассеется. Дай бог появятся настоящие писатели. Глубокие, действительно из народа. Ждем своего Платонова, условно говоря.

Анна Жучкова. Он имитирует, что не умеет писать, а он и не умеет писать! Круто.

Михаил Хлебников. Так это надо уметь обмануть. А то напоминает фантомный роман «В Чашу» в романе Полякова «Козлёнок в молоке» или «Садовника» Ежи Косинского. Когда транслируется ложная многозначительность и кажется, за этим что-то есть, а за этим ничего нет, пустота, набор предложений. Кто-то мне рассказывал, что Селуков пишет рассказы на телефоне. Читая этот текст, я верю. Это телефонный рассказ во всех смыслах. Эти рассказы можно плодить, можно в день, как Дмитрий Пригов, писать по два таких. Его образы не жизненные, они сделаны, словно лего, из русской классической прозы: «я сидел и смотрел… ну, на костер» и скороговорочки пацанской, как прыгал на голове…  да, думаю, слава те господи, Селуков на головах не прыгал… Дело в том, что если раз прыгнешь – там больше прыгать, в общем-то, не придется. Слава богу, что автор этого не знает. Это всего лишь игра, всего лишь имитация литературы, пошлятина в высшей мере, извините.

Арсений Гончуков. В интервью Павел Селуков недавно сказал: я рассказы писал, и, честно говоря, я их сильно перерос, они мне надоели, я хочу избавиться поскорей от образа человека из народа, который пишет пацанские рассказы;  в общем, я сейчас пишу роман и через пару месяцев его выпущу – там все другое.

Мне, как человеку пишущему, это показалось странным, потому что чем сильнее желание отстроиться от каких-то вещей, которые ты делал, тем, значит, они были менее настоящими и меньшее значение для тебя имеют.

Я много думал над сюжетной структурой этого рассказа. У меня есть вопросы с точки зрения драматургии и с точки зрения этики. Мне, как и Михаилу, показалась очень странной история с баней, я нахожусь в некоем недоумении… Я тоже вырос на улице, дрался, имею награды – выбитые зубы, и я понимаю, как происходит жизнь за пределами ноутбука. И вот я хочу спросить, а что дочь делала в бане с отцом? Вообще, такого не бывает в деревне, в селе. Такого не бывает, в общем, и в городе, тем более в Перми.

Впрочем, бог с ней, с баней. Дело в неоправданной, нелогичной сюжетной конструкции: за что герой хотел отца-то изуродовать? Мы видим драматургическую структуру, согласно которой сын хочет сделать инвалидом отца (если тот еще выживет от ударов подковой по голове). Говорит: я с ходу его начну бить. Но если он пацан, живет и действует по понятиям, то вообще-то это подразумевает долгие «базары», разборки, выяснения иерархии и отношений. А он хочет приехать и с ходу, ничего не объясняя, втащить родному отцу подковой, изуродовать его, сделать инвалидом. А что сделал отец такого? Опять же, у всех разный опыт, но, по-моему, отец не напал на свою дочь, не бил, не угрожал ей… А чтобы до смерти запарить – это надо семидесятилетнего человека вдвоем в бане по-черному уделывать вениками минут сорок! Так что, собственно, произошло? Я, честно, не понимаю, за что сын приговорил отца к инвалидности – сходу, без разговоров, к трубочке, к коляске. Ну да, он был пьяный и немного перепарил в бане собственную дочку, хотя той в бане вообще-то не должно было быть… Все странно, схематично.

И здесь возникает этическая проблема, которая заключается в том, что, если пацан решил наказать отца, он должен дойти до конца. А тот финал, к которому он пришел, действительно, очень литературный. Все будто за ручку приведено к тому, чтобы в конце создать атмосферу многозначительности. Атмосферу рассказа, после которого хочется долго глядеть вдаль, осмыслять сложную мысль и невыносимо тяжелый выбор этого молодого человека…

В общем, человек планировал жестокое чуть ли не убийство непонятно за что и в итоге этого не сделал. Где же пацанская этика? И логика? Если это рассказ о мести, и он не отомстил – то о чем рассказ?

Месть родному отцу – сама по себе тема сильнейшая, рассказ мог бы получиться трагедийным, страшным. Но в чем вина отца? В чем боль сына? Все утонуло в удачно подобранном сленге.

Мне иногда кажется, что рассказы Селукова – это комедийные скетчи, из которых вынут юмор. Возникает некоторая неловкость… Один пример приведу. Вот начало рассказа: «сентябрь, березы поникли, я б тоже поник, но я не береза. А кто я?». По этой логике, можно, значит, писать: вот тучка, она висела, но я не висел, ведь я не тучка. Или: телефон, он зазвонил, но я не зазвонил, потому что я не телефон. И дальше пошел философский абзац на тему «кто я».

Елена Сафронова.  Происходящее в рассказе может быть объяснено только в том случае, если отец в бане дочь изнасиловал. Я уверена, все об этом думали, просто побоялись сказать. И вот у меня вопрос: если это произошло и нам на это всячески намекают, то почему Селуков, который сказал «а» и еще много красивых слов из пацанского лексикона, не говорит об этом единственном, что всему происходящему придало бы хоть какой-то смысл и драматургию. Тогда бы он получился, этот рассказ.

Валерия Пустовая. Я бы заступилась за сцену с дочерью, она связана с итогом рассказа. А итог в том, что они не соскочат, батька сильнее. Герой решил мстить не за то, что отец в бане что-то сделал, а за то, что батька всегда делал то, что хотел, и всегда был сильнее. Он всегда имел право их не выпустить или не впустить, быть пьяным или трезвым. Дочь в бане – типичное виктимное поведение. Если, Арсений, продолжать твою мысль, то их не то что в бане – вообще рядом с ним быть не должно. Но отец победил – и они не соскочат с этой зависимости: дочь будет к нему ездить, и будет ездить без брата, и брат будет ездить, они будут отца миловать и по-прежнему терпеть. Они никогда не станут больше своего отца.

Арсений Гончуков. Это отличная идея, если отец в усах – значит, его надо убить, отец сбрил усы – его надо простить! Отец снова в усах – его надо убить! Но рассказ не про это. Смыслы, которые Лера добавляет, они для отдельного хорошего рассказа, но здесь я этих смыслов не увидел.

Михаил Хлебников. Валерия, спасибо, вы рассказали нам новый рассказ, и автором его не является Павел Селуков, это ваш рассказ. В том-то и прелесть Павла – из него можно вытащить всё. А людям с образованием не дай бог попасться в руки… Мы просто расшиваем, сшиваем: тут тебе концовка, тут тебе враг, а тут очень глубокий смысл… Мы впадаем в соблазн интерпретации: как с этим бороться, никто не знает, потому что образование совершенно нас измучило.

Анна Жучкова. Зато из одного недорассказа мы сделали уже два других. Первый: отец дочь в бане изнасиловал, и если финал докрутить, то рассказ трагический. Второй: герой мстит не за сестру, а за собственный страх, но избавиться от него не может. Это рассказ психологический.

Сергей Диваков.  Мне тоже сначала показалось это психологически странным: отец ничего с дочерью не сделал, откуда у героя такое желание? А он в итоге не за сестру едет мстить, а за себя – избавиться от влияния отца. Ему просто надо туда поехать, и он придумывает себе причину: вот, мол, отец с сестрой так поступил, мне надо поехать, поставить его на место.

Этот текст, безусловно, сделан литературно: та же подкова оборачивается совсем другим смыслом, из кастета возвращаясь к символу счастья… Но все критикуют какие-то отдельные вещи, потому что воспринимают их буквально. А это всё не буквально. Если он несколько раз прыгнул на голове, говорили тут, все думают, что он прыгнул прямо на голову, и всё – голова у человека отлетела. Когда человек лежит, и бьют лежачего, есть, действительно, понятие «прыгать на голове». Но это не значит, что человек сразу едет в реанимацию. Лежачий закрывается от ударов руками и так далее. То же самое с баней – все ищут фрейдистский смысл. А герои там не мыться идут, а париться. Париться в баню часто ходят целыми компаниями в купальниках и плавках, тут нет никакого фрейдистского смысла или возможного изнасилования. И сглажен конфликт, мне кажется, специально – на первый взгляд, он провисает, а на самом деле – специально сглажен, так как причины ехать к отцу мстить за сестру реально нет. Это личные разборки героя с самим собой и с отцом.

Арсений Гончуков. Я вот никак не могу с этим согласиться, Сергей. Скажем, у тебя есть внутренние проблемы, конфликт, глубинное неприятие отца – и ты в силу психологических проблем дозреваешь, берешь подкову, договариваешься с реанимацией, едешь и ломаешь ему лобную кость наглухо. Ведь это художественная проза, у тебя есть некая задача, есть инструменты – ну придумай ты эту достоверную баню, придумай достоверную месть. Придумай, что он напился, ушел и баню с дочерью запер, например.

Александр Евсюков. Мое впечатление от творчества Павла и от этого рассказа – гопнический арт-хаус. То есть одновременно и внешняя брутальность, и ложная многозначность, благодаря которой можно трактовать написанное в самые разные стороны.

В этом рассказе, в отличие от других (я специально пролистал первый сборник Селукова «Халулаец»), манера изложения сначала близка популярному когда-то «телеграфному стилю» ­– чуть ли не по одному слову фраза. Чувствуется, что автор стремится писать именно так, но потом ему это, видимо, надоедает, и он вырывается на оперативный простор своей обычной манеры. Но в начале что-то такое пробует сделать.

Вообще, Селуков, конечно, фейсбук-писатель: в ленте же читаешь и многое почти автоматически прощаешь – за определенную занимательность, за то, что история или ситуация тебя чем-то зацепила… По личному опыту знаю: то, что  в фейсбуке воспринимается здорово и круто – как часть бумажной книги, целого произведения, снова становится сырьем, словесной рудой, с которой надо проводить большую работу.

Из, скажем так, социально близких авторов мне  вспомнились Алексей Шепелёв и Дмитрий Калмыков. Последний написал плотный и довольно необычный рассказ «Донцов», с которым когда-то выиграл Волошинский конкурс, там тоже про гопников – но куда более психологично, с чуть-чуть скомканным финалом, как будто вырезали важный абзац перед финальной фразой, но, в целом, всё хорошо срослось.

Если бы мы говорили об идеальном писателе Павле Селукове, можно было бы отметить важную тематику латиноамериканской литературы. Например, в «Хрониках объявленной смерти» Маркеса герои совсем не хотят, но, в силу жестких социальных стереотипов, вынуждены убить своего друга, якобы обесчестившего их сестру. Если они его не убьют, то перестанут считаться мужчинами и даже просто людьми – а это позор хуже смерти. Они чувствуют, что делать этого нельзя, но под давлением социума им приходится так поступить.

Однако реальному Селукову мешают элементы несмешной клоунады. В рассказе «Подкова» вроде бы подразумевается схожий нравственный выбор, однако сквозь остаточные черты «пацанской этики», которые кажутся важными для персонажа, неизменно проглядывает фиглярство. Типа, можно насвистеть окружающим, что при девушке меня ударили – и меня тут же отпустят и оправдают за ответное нападение. То есть персонажа не социум подталкивает к этому, это его личные остаточные явления. А если он чего-то не захочет делать, то сможет запросто от этого отойти.

Черты отца рассказчика: с одной стороны, халатность, а с другой – подкупающая размашистость и бравада… Не совсем прям мужчина-мужчина, но мальчику тут, правда, есть чему завидовать, и он, действительно, едет в деревню расправиться с собственным страхом, найдя не очень-то подходящий повод (но другого не подвернулось).

Когда я читал, сразу выделил моменты: «страх как радиация» и «когда с детства привык бояться – сложно перестать бояться, даже если вырос лошадинушкой». Это две эмоционально сильные реперные точки, через которые он пытается со страхом разделаться. Очень неуклюже, конечно, но тем не менее. А дальше упомянутая коллегами масочность проступает особенно сильно, когда он «засел думать, а потом думаю, чего тут думать». То  употребляет термин из психологии, а то сражу же – че тут думать, и всё.

И стилистическая небрежность очень заметна, тем более, если редактура уже была. Фраза в самом начале: «Он сварщик, бывший алкаш, каратист и морпех». Помимо того, что характеристика состоит из готового набора набивших оскомину штампов, наверное, все-таки хронологически он сначала стал заниматься каратэ, потом пошел служить в морскую пехоту, а потом уже стал алкашом. И продолжение цитаты про батю-каратиста: «Додзё Сётокан. Где он нашел его в 70-х?». Во-первых, каратэ в позднем СССР было очень популярно, особенно после проката фильма «Гений дзюдо» Куросавы. Да, полуподпольно, но занимались им тогда очень многие. С официальными соревнованиями (в отличие от самбо или дзюдо) было сложно, но найти, где и у кого заниматься, наоборот вполне реально и при том очень круто. И во-вторых, если понятие «Додзё Сётокан» употреблено автором в поверхностном смысле, то это и есть классическое каратэ-до, т. е. «масло масляное». Если же его персонаж без отрыва от игры в хоккей за «Молот-Прикамье» и вопреки всем трудностям неустанно вникал в Додзё Сётокан как особую японскую философию и духовно преображался, то почему о такой важной характеристике нам походя сообщают двумя словами и потом напрочь забывают?  Ну, как видно, не задумывается об этом Селуков, не вникает, как и с упоминанием «фазенды». Ведь это же не какое-то особенное словечко отца рассказчика, которое хоть как-то бы его характеризовало, а, наоборот, всеобщее после «Рабыни Изауры» название приусадебных участков.

В общем, это такая одноразовая история, крайне небрежная, а проблема автора прежде всего в том, что маска, в которой его приняли, похвалили-зааплодировали, уже к нему прилипла, он с нею сжился, и, действительно, будет продолжать многозначительно имитировать свое неумение писать. Вместо того, чтобы учиться писать по-настоящему.

Евгения Тидеман. Я не знала Селукова, и перед тем как читать рассказ, решила познакомиться с отзывами о нем. Евгения Некрасова о Селукове: «автор обильно использует иронию и самоиронию, что, к счастью, почти не отвлекает от мастерски и головокружительно построенных сюжетов». А Галина Юзефович пишет, что «мелкую, почти мусорную материю жизни он ухитряется переплавить в самую высокую поэзию, наследуя в этом Веничке Ерофееву». Я так поразилась этим характеристикам… И, может быть, этот рассказ не отражает всех способностей Павла Селукова, но я ровно противоположные вещи здесь увидела. Я не нашла «прекрасной иронии», «головокружительных сюжетов» и даже намека на Ерофеева. В силу того, что мы обсуждаем Селукова после «Маковых братьев» Евгении Некрасовой, для меня это фактически пародия на предыдущий текст. Как будто Селуков посмотрел, как можно написать о низовых вещах, и на слабо́ пошел  – «а что, я тоже так могу, моя тема»!  Но то, что украшало «Маковых братьев», здесь отсутствует.

Прочитав этот рассказ и вообще не врубившись в интригу и в сюжетные ходы, я обнаружила, что меня как читателя вовлекли в прогулку по экспонатам пошлости; это слово здесь употребляю в связи с тем, что я, выделив все жаргонизмы, обнаружила, что текст ими просто пестрит. Меня провели по миру глухой провинции и, чтобы я считывала значение этих слов, добавили контекст. И контекст служит только тому, чтобы до меня донести, как общается братва. При этом братвы настоящей тоже нет. И если уж эту братву дальше как-то встраивать в художественный текст, то, я согласна с Сергеем Баталовым, не хватает абсурда.

Вот почему-то эта сестра из другого мира, она зачем-то ездит к такому отцу, действительно, очень нелогично действует. И при этом зачем-то перемещена автором на Неву, где все эти музеи; брат к ней приезжает как будто в другой мир, ходит по музеям… Хотя по его лексике можно предположить, что любая культура далека от него в принципе, взять хотя бы эти странные пустые диалоги: «ну ты смотрел вот этот матч?», «а ты чё, вообще тогда меня не повезешь?». Совсем не понимаю смысла этих диалогов, они просто не работают. Потому что они вообще никак мне, читателю, не добавляют «инфы». В них нет портрета героя, нет интриги, нет новых событий.

В общем, на месте автора я добавила бы абсурда через фигуру сестры или этого пацана, который оказывается вдруг глубинно культурным человеком. Или преломляет мировую культуру и вносит ее в свою жизнь (та же мысль Лены Сафроновой про Ноя и Хама). И тогда совершенно иными глазами видит всё, что он делает. Это было бы интересно – про столкновение двух миров внутри одного чувака или внутри контекста его жизни. У Селукова такое столкновение даже  вроде намечается (мир сестры), но никак не работает.

Мне совсем непонятен хоккей, для чего он здесь прозвучал – даже начала думать, может, автор про свою жизнь пишет и это значимый факт биографии?

Лексика тоже не выдержана в стиле рисуемых портретов: на протяжении всего рассказа звучит слово «отец», но вдруг герой мыслит словом «папа», а также встречается «батя» (это когда сентиментальный момент, подсказывает нам автор).

То, что автор может из кого-то выжимать слезы, по словам уважаемых критиков, – ну хотя бы вот этим противостоянием отцов и детей, – никак не клеится. Этот прием здесь рассчитан скорее на читательниц определенного рода литературы, любительниц мелодрам и любовных романов не самого лучшего сорта.

Мне очень понравилась наша сегодняшняя беседа, она дала мне направление мысли по реперным точкам этого текста. То, что подкова – защита, это очень прикольно. Защита именно, а не орудие (Сергей Диваков говорил о страхе и подкове как талисмане против него). Мне очень понравился этот перевертыш, и я, честно говоря, не думаю, что сам Селуков его сознательно встраивал. Получается, что подкова, действительно, как символ счастья, которого ты ждешь пассивно, сидя на завалинке. А в рассказе (так названном) подкова стала символом защиты от мира – мира агрессии, пошлой жизни, которая тебе не подарила никаких духовных высот и смыслов, никаких возможностей. И ты инструментом счастья – защищаешься. Ты вообще его не по назначению используешь. Ты им обороняешься от всей жизни – и от счастья заодно тоже.

Учитывая мои ощущения от рассказа, я была зла на автора: как читатель я не нашла для себя никаких открытий, оправданности прочтения… И даже, задумавшись над вторым планом открытий, которых я могла не заметить, констатирую: я их не нахожу. Все эти детали, приметы общей растворенной пошлости – он подумал, он почувствовал, эти березки – всё меня очень разочаровало. Возможно, это должно было как-то работать… Но мне показалось неинтересным. И я больше бы не перечитывала и дальше не читала – автор меня этим рассказом сильно от себя оттолкнул, сказал мне фактически: читать меня не надо! Не удалась затея – низовую культуру встроить в художественный текст.

Опубликовано в сетевом журнале Лиterrатура 15 мая 2020 года

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.